Потом Мартину показали центрифугу системы Беркли-Сондерса.
   Центрифуга работает по принципу сепаратора для сливок. Она осаждает из жидкости плавающие в ней твердые частицы — как, например, бактерии из раствора. Большинство центрифуг запускаются от руки или же струей воды и величиной не превосходят миску для смешивания коктейлей, но сие благородное сооружение, имевшее четыре фута в поперечнике, было снабжено электрическим приводом, его центральная чаша вделана была в стальную плиту, закрепленную рычагами, как люк подводной лодки, и все вместе было установлено на бетонном столбе.
   — В мире существуют только три такие центрифуги, — пояснял Холаберд, — их сконструировал в Англии Беркли-Сондерс. Нормальная скорость, даже для хорошей центрифуги, как вы знаете, тысячи четыре оборотов в минуту. А эта делает двадцать тысяч в минуту — самая быстрая в мире. Неплохо?
   — Бог ты мой! Вам тут дают для работы материал что надо! (Мартин, в самом деле, под благим влиянием Холаберда сказал: «Бог ты мой!», а не: «Черт возьми!»)
   — Да, Мак-Герк и Табз — самые щедрые люди в научном мире. Я думаю, вам здесь будет очень приятно работать, доктор.
   — Конечно, еще бы! И… ей-богу, очень мило с вашей стороны, что вы мне тут все показываете.
   — Разве вы не видите, как я рад случаю проявить свои познания? Нет более приятной и более спокойной формы эгоизма, чем изображать собою чичероне. Но нам еще осталось посмотреть самое доподлинное чудо института, доктор. Сюда, вниз.
   Доподлинное чудо института не имело никакой видимой связи с наукой. Это был зал, где завтракали сотрудники и где при случае представителям науки давали обеды под председательством хозяйки, миссис Мак-Герк. Мартин ахнул и так и застыл с запрокинутой головой, когда взгляд его пробежал от сияющего паркета к черно-золотому потолку. Зал был очень высок, в два света. Над помостом, где завтракали директор и семь руководителей отделов, лепилась по высокой стене резная галерея для музыкантов. Дубовую обшивку стен разнообразили портреты первосвященников науки в пунцовых мантиях и большая фреска кисти Максфилда Парриша, а над всем реяла электрическая люстра на сто рожков.
   — Чч-ерт!.. Бог ты мой! — проговорил Мартин. — Я и не подозревал, что возможна такая комната!
   Холаберд проявил великодушие. Он не улыбнулся.
   — Зал, пожалуй, даже слишком великолепен. Это любимое творение Капитолы. Капитолой зовут миссис Росс Мак-Герк, жену основателя института; она удивительно милая женщина, но очень уж любит Движения и Ассоциации. Терри Уикет, один из здешних химиков, окрестил этот зал «Небесной империей». Но все-таки он поднимает настроение, когда приходишь сюда позавтракать, усталый и измученный. А теперь зайдем к директору. Он просил меня привести вас к нему.
   После вавилонской роскоши зала Мартин ожидал, что кабинет доктора А.де-Уитт Табза будет некиим подобием римских бань; но если не считать рабочего стола с пробирками в одном его углу, этот кабинет оказался самой строгой деловой комнатой, какую только видел в своей жизни Мартин.
   Доктор Табз был дельный человек, косматый, как терьер, самый ученый и, может быть, самый могучий в Америке поборник «научного сотрудничества», но в то же время он был светским человеком, щепетильным в выборе обуви и жилетов. Он кончил курс в Гарварде, учился в Европе, занимал кафедру патологии в университете Миннесоты, был ректором Хартфордского университета, посланником в Венесуэле, редактором журнала «Уикли Стэйтсмен», председателем Лиги Здоровья и, наконец, стал директором Мак-Герковского института.
   Он был членом Американской Академии Искусств и Литературы и наряду с тем членом Академии Наук. На обедах у него бывали епископы и генералы, либеральные раввины и музыкальные банкиры. Он принадлежал к тем выдающимся личностям, к которым газеты обращаются за авторитетными интервью по всем вопросам.
   Не проговорив с ним и десяти минут, вы убеждались, что перед вами один из редких вождей человечества, который может не только вести беседу по любой отрасли знания, но также руководить практическими делами и направлять спотыкающееся человечество к здоровым и разумным идеалам. Какой-нибудь Макс Готлиб, быть может, проявляет в своих исследованиях некоторый талант, однако его узость, его озорной и горький юмор помешали ему развить ту широту взглядов на образование, политику, коммерцию и прочие высокие материи, которая отмечает доктора А.де-Уитт Табза.
   Но директор встретил ничтожного Мартина Эроусмита с таким радушием, как если бы тот был пожаловавшим в гости сенатором. Он горячо пожал ему руку; приветливо улыбнулся; баритон его был сочен.
   — Доктор Эроусмит, мне думается, недостаточно было бы с нашей стороны просто сказать вам, что мы рады; мы, я считаю, должны показать на деле, как мы рады вам! Доктор Готлиб говорил мне, что у вас врожденная склонность к затворнической научной работе, но что вы, перед тем как уйти в лабораторию, подвизались на поприще практической медицины и здравоохранения. Я не могу выразить, сколь разумным кажется мне с вашей стороны, что вы предварительно обогатили свой жизненный опыт. Слишком многим неудавшимся ученым недостает именно этой широты кругозора, которая рождается из координирования всех отраслей духовной деятельности.
   Мартин был ошеломлен открытием, что он, оказывается, до сих пор занимался обогащением своего жизненного опыта.
   — Теперь, доктор Эроусмит, вы, понятно, захотите потратить некоторое время — год или более — на то, чтобы войти в колею. Я не буду спрашивать у вас отчетов. Коль скоро доктор Готлиб находит, что вы удовлетворены своими достижениями, удовлетворен и я. Все же, если только в чем-либо я смогу быть полезен вам советом — в силу моего более длительного опыта в научной работе, — поверьте, я с радостью окажу вам помощь, и я не сомневаюсь, вам так же охотно окажет ее и доктор Холаберд; хотя, по правде сказать, он должен смотреть на вас с ревностью, ибо он у нас один из самых молодых работников, — я его называю даже моим enfant terrible[68], — а вам, кажется только тридцать три года, так что вы его, бедняжку, легко заткнете за пояс.
   Холаберд весело возразил:
   — Ну нет, доктор, меня уже давно заткнули за пояс. Вы забываете Терри Уикета. Ему еще нет сорока.
   — Ах, вы о Уикете, — уронил доктор Табз.
   Мартину никогда не доводилось слышать, чтобы, человека так ядовито и так вежливо смахнули со счетов. Как видно, и в этом раю был свой змий Терри Уикет.
   — А теперь, — сказал доктор Табз, — вам, может быть, интересно будет осмотреть также и мои апартаменты. Я горжусь, что веду нашу картотеку и переписку с прозаичностью какого-нибудь страхового агента. Но все же в этих карточках чувствуется нечто экзотическое.
   Он засеменил к противоположной стене, чтобы указать Мартину шкаф с узкими ящиками, набитыми голубыми научного вида карточками. Только вот чему была посвящена картотека, он не сообщил, и Мартин так того никогда и не узнал.
   Затем он указал на рабочий стол в конце комнаты и, смеясь, признался:
   — Вот вам доказательство, какой я в сущности бестолковый человек. Я постоянно утверждаю, что оставил идиллические радости экспериментальной патологии ради менее прельстительных, но очень важных и тягостных забот директорства. Но такова уж слабость человеческая — что временами, когда мне следовало бы отдаться мелким практическим хлопотам, мною овладевает какая-нибудь идея в патологии — быть может, абсурдная, — и вот я такой чудак, что не могу ждать, пока доберусь через весь коридор до своей постоянной лаборатории, — я должен всегда иметь под рукою стол, видеть поставленный опыт. Ах, боюсь, я совсем не тот высоконравственный человек, какого разыгрываю из себя на людях. Я женат на административной работе, а все меня влечет к моей первой любви, к миледи Науке.
   — Мне думается, это очень хорошо, что вы сохранили к ней тягу, — отважился ввернуть Мартин.
   Про себя он недоумевал, какие же опыты проделывал последнее время доктор Табз. Судя по виду, столом в углу давно не пользовались.
   — А теперь, доктор, разрешите познакомить вас с действительным директором института — с моим секретарем, мисс Перл Робинс.
   Мартин уже и сам обратил внимание на мисс Робинс. На мисс Робинс нельзя было не обратить внимания. Это была тридцатипятилетняя, статная, бело-розовая богиня. Она встала пожать ему руку — крепкое, уверенное пожатие — и прогремела своим великолепным контральто:
   — Доктор Табз отзывается обо мне так мило только из страха, что иначе я оставлю его без чая. Мы так много слышали от доктора Готлиба о ваших дарованиях, что я почти боялась встречи с вами, доктор Эроусмит. Тем не менее я рада с вами познакомиться.
   Немного позже Мартин, еще не остыв, стоял в своей лаборатории и глядел на небоскреб Вулворта. У него кружилась голова от этих чудес, чудес, принадлежавших отныне ему! В Риплтоне Холаберде, весело-изящном и все-таки полном достоинства, он надеялся найти друга. Доктор Табз показался ему несколько сентиментальным, но Мартин был тронут его добротою и признанием со стороны мисс Робинс. В голове у него стоял туман будущей славы, когда дверь распахнулась и в лабораторию вторгся рыжий человек лет тридцати семи, с твердыми чертами лица и в мягком воротничке.
   — Эроусмит? — прорычал он. — Меня зовут Уикет, Терри Уикет. Я химик. Работаю у Готлиба. Ну-с! Я видел, Святой Чижик[69] показывал вам наш зверинец.
   — Доктор Холаберд?
   — Он самый… Ну-с, вы, должно быть, не дурак, раз папаша Готлиб допустил вас к работе. С чего мы начнем? Чем вы намерены стать? Учтивым господином, одним из тех, кто пользуется институтом, чтобы втереться в свет и подцепить богатую жену, или примкнете к буянам, к таким, как я и Готлиб?
   Мартин в жизни не слышал более раздражающего звука, чем карканье Терри Уикета. Он ответил голосом, до странности похожим на голос Риплтона Холаберда:
   — Мне думается, вы напрасно беспокоитесь. Я, к вашему сведению, уже женат.
   — О, это вас не должно смущать, Эроусмит. В славном городе Нью-Йорке развод недорого стоит. Так! А показал вам Святой Чижик красотку Глэдис?
   — Что?
   — Красотку Глэдис, или галопирующую центрифугу.
   — О! Вы о центрифуге Беркли-Сондерс?
   — Вы угадали, душа моей души. Что вы о ней скажете?
   — Чудесная центрифуга, я в жизни не видел ничего лучше ее. Доктор Холаберд говорит…
   — Еще бы ему не говорить, когда он сам убедил старого Табза ее приобрести. Он в нее прямо влюблен, наш Святой Чижик.
   — Что ж тут странного? Самая быстрая…
   — Несомненно. Самая проворная центрифуга на все Vereinigten[70] и сделана из лучшей стали для зубочисток. Только вот беда: разбрызгивает растворы и так плюется микробами, что пользоваться ею нужно не иначе, как в противогазе… А понравились вам старый Табзи и несравненная Жемчужина?
   — Понравились!
   — Чудно! Конечно, Табз — безграмотный осел, но он хоть не страдает манией преследования, как Макс Готлиб.
   — Знаете, Уикет… или доктор Уикет?
   — Угу!.. Доктор медицины и доктор философии, но тем не менее первоклассный химик.
   — Так вот, доктор Уикет, очень жаль, сказал бы я, что человек с вашими талантами принужден водить компанию с идиотами, вроде Готлиба, Табза и Холаберда. Я только что расстался с одной чикагской клиникой, где все сотрудники люди — приличные и здравомыслящие. Я буду счастлив рекомендовать вас туда на работу.
   — Было б не худо. Я по крайней мере избавился бы от болтунов, которых приходится слушать за завтраком в «Небесной империи». Однако простите, если я вас разозлил, Эроусмит, — вы мне в общем понравились.
   — Благодарю!
   Уикет нагло осклабился — рыжий, грубый, жилистый — и фыркнул:
   — Кстати, рассказал вам Святой Чижик о том, как его ранили в первый месяц войны, когда он был фельдмаршалом или ординарцем при лазарете, или чем-то еще в британской армии?
   — Нет. Он даже не упоминал о войне!
   — Ну, так расскажет. Ладно, братец Эроусмит, надеюсь, мы проведем тут вместе много светлых счастливых лет, резвясь у ног папаши Готлиба. Всего вам! Моя лаборатория — смежная с вашей.
   «Дурак! — решил Мартин. — Впрочем, можно его терпеть, если рядом Готлиб и Холаберд. Но все-таки… самонадеянный идиот! Черт возьми, значит Холаберд был на войне! Верно, уволен после ранения. А здорово я осадил Уикета! „Рассказывал он вам о своих геройских подвигах на этой миленькой войне?“ — сказал он, — а я ему: „Очень огорчен, что не могу вас порадовать, но доктор Холаберд даже не упомянул о войне“. Идиот! Ладно, он мне докучать не будет, отошью».
   Действительно, когда Мартин познакомился за завтраком с персоналом, одного только Уикета он не мог признать любезным, как ни коротко все они его приветствовали. Мартин их едва различал; много дней почти все двадцать научных работников сливались для него в одно туманное пятно. Он перепутал раз доктора Йио, заведующего отделом биологии, с плотником, пришедшим повесить полки.
   Персонал сидел в зале за двумя длинными столами — один на помосте, другой внизу: две горсточки крохотных насекомых под громадным потолком. Они не слишком были с виду благородны, эти возможные Дарвины, и Гекели, и Пастеры. Ни у одного из них не было высокого чела Платона. За исключением Риплтона Холаберда, Макса Готлиба и, пожалуй, самого Мартина, они похожи были на закусывающих бакалейщиков: веселые молодые люди, все на одно лицо; толстые усатые пожилые люди; и маленькие кругленькие человечки в очках, человечки, у которых воротнички не сходятся на шее. Но в них чувствовалось уверенное спокойствие; в их голосах, думалось Мартину, не слышно заботы о деньгах или тревоги, порождаемой завистью и сплетнями. Они важно или шутливо говорили о своей работе, о единственной работе, которая, став звеном в цепи установленных фактов, утверждается в вечности, хотя бы и забылось имя самого работника.
   Когда Мартин прислушивался, как Терри Уикет (на своем жаргоне Терри называл себя «чудо химиком», институт — «шикарным заведением», а Мартина — «нашим доверчивым новым братцем — Эроусмитом») обсуждает с худощавым жидкобородым человеком — доктором Уильямом Т.Смитом, ассистентом по биохимии — возможность усилить посредством рентгеновских лучей действие всех энзимов; когда в его присутствии один из сотрудников института возмущался другим за его безграмотность в химии клетки и обозвал Эрлиха «Эдисоном медицины», — тогда Мартин видел перед собою новые дороги захватывающих исследований; он стоял на вершине горы и взирал с высоты на неведомые долины, манящие скалистые тропы.
 
 
   Через неделю после приезда их пригласили на обед доктор Холаберд и его супруга.
   Подобно тому как перед костюмом Холаберда элегантность Клэя Тредголда показалась чопорной и претенциозной, так обед открыл ему, что приемы у Ангуса Дьюера в Чикаго были трафаретны, безрадостны и несколько натянуты. Каждый, с кем познакомился Мартин у Холаберда, представлял собою личность — пусть незначительную, но все же личность: видного редактора или подающего надежды этнолога; и все они отличались той же благосклонной простотой, что и Холаберд.
   Провинциалы Эроусмиты явились во-время, значит на четверть часа раньше, чем следовало. Перед тем как подали в старинных венецианских бокалах коктейли, Мартин спросил:
   — Доктор, какими физиологическими проблемами вы сейчас занимаетесь?
   Холаберд преобразился в пылкого юношу. Сперва предупредительно спросив: «А вам, в самом деле, хочется послушать? Вы только откровенно скажите!» — он пустился в разъяснение своих опытов, чертил схемы на прозорах в газетных объявлениях, на обороте пригласительного билета на чью-то свадьбу, на титульном листе романа с надписью от автора и все время глядел на Мартина так, точно испрашивал извинения, с ученым видом, но весело.
   — Мы работаем над локализацией функций мозга. И думается мне, что мы пошли дальше Болтона и Флексига. Ох, это очень волнующая вещь — изучать мозг. Смотрите!
   Его быстрый карандаш чертил полушария головного мозга; мозг жил и трепетал под его пальцами.
   Он отбросил бумагу.
   — Право, стыдно мне докучать вам своею манией. К тому же сейчас подойдут и остальные. Скажите, как у вас идет работа? Хорошо вы себя чувствуете в институте? Нравится вам наш народ?
   — Все, кроме… Откровенно говоря, Уикет меня раздражает.
   Великодушное:
   — Знаю. У него немного агрессивная повадка. Но вы на него не обижайтесь; он действительно на редкость даровитый биохимик. Холост — отрешился от всего ради своей работы. И когда отпускает грубости, он не думает и половины того, что говорит. Меня он не переносит, как и многих других. Он упоминал обо мне?
   — Да нет, разве что вскользь…
   — Мне кажется, он ходит по институту и всех уверяет, будто я люблю рассказывать о своих похождениях на фронте, что не совсем отвечает истине.
   — Да, — вырвалось у Мартина, — это он говорил.
   — И, по-моему, напрасно. Мне очень жаль, если я его обидел, отправившись на фронт и получив ранение. Постараюсь в другой раз не повторить этой оплошности! Так много шуму из-за воинских подвигов, столь скромных, как у меня! Дело было вот как: в четырнадцатом году, когда началась война, я проживал в Англии, работал под руководством Шеррингтона. Я выдал себя за канадца и пошел в армию врачом, а через три недели получил свое, меня отправили домой — на том и кончилась моя блистательная карьера!.. Кто-то пришел.
   Его непринужденная любезность окончательно покорила Мартина. Леору равным образом пленила миссис Холаберд, и они вернулись с обеда по-новому очарованные.
   Так занялся для них тихий свет счастья. Мартин блаженно наслаждался спокойной работой и едва ли не столько же своею жизнью вне лаборатории.
   Всю первую неделю он забывал спросить, какое ему положено жалованье. А потом это перешло в игру: ждать до конца месяца. По вечерам они сидели с Леорой в небольших ресторанах и гадали.
   Институт, конечно, не может платить ему меньше двух с половиной тысяч в год, которые он получал у Раунсфилда, но в иные вечера, когда Мартин возвращался усталый, цифра падала до полутора тысяч, а однажды, распивая с Леорой бутылку бургонского, он повысил свой оклад до трех тысяч пятисот.
   Когда пришел первый месячный чек в изящном запечатанном конверте, Мартин не смел на него глядеть. Он понес конверт к Леоре. У себя в номере они уставились оба на конверт так, точно он мог содержать яд. Дрожащей рукою Мартин его распечатал; он широко раскрыл глаза и прошептал:
   — Ох, вот это приличные люди! Они мне платят… чек на четыреста двадцать долларов… платят мне пять тысяч в год!
   Миссис Холаберд, белая кошечка, помогла Леоре подыскать квартиру из трех комнат с просторной столовой, в старом доме близ Грэмерси-Парка, и помогла ее обставить хорошей подержанной мебелью. Когда Мартину разрешили посмотреть, он вскричал:
   — Ну, здесь мы сорок лет проживем!
   То был блаженный остров, где они обрели покой. У них скоро составился круг друзей. Холаберды, доктор Билли Смит (жидкобородый биохимик, понимавший толк в музыке и в немецком пиве), один анатом, с которым Мартин познакомился на банкете питомцев Уиннемака, и всегда и неизменно Макс Готлиб.
   Готлиб тоже обрел тихую гавань. У него была на одной из Семидесятых улиц коричневая квартирка, в которой пахло табаком и кожаными переплетами. Его сын Роберт кончил Сити-колледж и пустился в дела. Мириам продолжала заниматься музыкой и вместе с тем оберегала отца — коренастая, полная девушка, таившая под обманчивой плотью священный огонь. Проведя с ними вечер, Мартин, зажженный терпким сомнением Готлиба, спешил обратно в лабораторию ставить тысячу новых опытов в поисках законов микроорганизмов. И, пускаясь в новые исследования, он обычно начинал с кощунственного разрушения всей недавно проделанной работы.
   Даже Терри Уикет сделался более сносным. Мартин разглядел, что вечное рявканье Уикета обусловлено отчасти искаженным, как у Клифа Клосона, представлением о юморе, отчасти ненавистью, столь же сильной, как у Готлиба, к ученым типа морфологов, которые наклеивают на все изящные ярлычки, подбирают ко всему названия, меняют названия, но ничего никогда не анализируют. Уикет часто работал ночь напролет; можно было видеть, как он, скинув пиджак, взъерошив свои неподатливые рыжие волосы, часами сидит перед термостатом и следит по секундомеру. Иногда угрюмая резкость Уикета бывала даже приятна после утонченности Риплтона Холаберда, которая требовала в ответ от Мартина той же утомительной утонченности как раз в такое время, когда его засасывало с головой в пучину опытов.

27

   Работа велась сперва на ощупь. Бывали дни, когда Мартин, как ни радовался он своей работе, с ужасом ожидал, что в лабораторию войдет торжественный Табз и зарычит: «Что вы тут делаете? Вы не Эроусмит, вы — самозванец! Ступайте вон!»
   Он изолировал двадцать различных штаммов стафилококков и производил над ними опыты, выясняя, который из них наиболее активно выделяет гемолитический, то есть разлагающий кровь, токсин. Когда он это узнает, можно будет приступить к поискам антитоксина.
   Бывали драматические минуты, когда после центрифугирования организмы лежали расплывчатым клубком на дне пробирки; или когда красные кровяные шарики совершенно растворялись, и мутная кирпично-красная жидкость приобретала цвет светлого вина. Но по большей части процедуры были неимоверно скучны: брать пробы культур каждые шесть часов, изготовлять в маленьких пробирках соляные взвеси кровяных шариков, записывать результаты.
   Мартину эти процедуры никогда не казались скучными.
   Заходил время от времени Табз, заставал его за делом, хлопал по плечу, говорил что-то, звучавшее как будто по-французски — быть может, и в самом деле французское, — и высказывал неопределенное поощрение; а Готлиб неизменно подгонял его и время от времени подбадривал, показывая свои собственные записные книжки (испещренные цифрами и сокращенными обозначениями, с виду глупыми, как накладные на ситец) или заводя разговор о собственной работе на языке, варварском, как тибетская магия:
   — Аррениус и Мадсен кое-что сделали для подведения иммун-реакций под закон действия масс, но я надеюсь показать, что сочетания антител с антигенами встречаются в стехиометрических отношениях[71], если известные переменные поддерживать на постоянном уровне.
   — Ага, понимаю, — говорил Мартин, а мысленно шептал: «Какое там! я не понял и четверти! О господи, только бы мне дали хоть немного времени и не отослали бы расклеивать плакаты о дифтерии!»
   Получив удовлетворивший его токсин, Мартин приступил к попыткам получить антитоксин. Он ставил разнообразные, но безуспешные опыты. Иногда он приходил к убеждению, что чего-то достиг, но, проверив опыт, мрачно убеждался, что не достиг ничего. Однажды он ворвался в лабораторию Готлиба, возглашая об антитоксине; но ласково задав ему ряд смущающих вопросов и раскрыв перед ним коробку настоящих египетских папирос, Готлиб ему показал, что он учел не все разведения.
   У Мартина, хоть он и двигался ощупью, как любитель, была одна черта, без которой не существовала бы наука: неугомонное, пытливое, всюду сующее свой нос, негордое, неромантическое любопытство, и оно гнало Мартина вперед.
 
 
   Пока Мартин в первые годы великой европейской войны скромно шел своей незаметной дорогой. Институт Мак-Герка под тихой поверхностью скрывал кипучую жизнь.
   Если Мартину не много удалось разведать об антителах, то зато он открыл тайну института и увидел, что за всей его спокойной деятельностью стоит Капитола Мак-Герк, Великая Белая Просветительница.
   Капитола, миссис Росс Мак-Герк, была противницей женского равноправия (пока не узнала, что женщинам неизбежно будут предоставлены избирательные права) и считала себя верховным судьей во всех вопросах нравственности. Росс Мак-Герк купил институт не только во славу своего имени, но и в расчете развлечь Капитолу и не дать ее зудливым пальчикам копаться в его пароходных, золотопромышленных и лесопромышленных предприятиях, которым меньше всего требовалось, чтобы их ревизовали Великие Белые Просветительницы.
   Россу Мак-Герку исполнилось к тому времени пятьдесят четыре года — он принадлежал ко второму поколению калифорнийских железнодорожных магнатов; он кончил Йельский университет; рослый, любезный, достойной осанки человек, веселый и не слишком щепетильный. Уже в 1908 году, когда он основал институт, у него было слишком много домов, слишком много слуг, слишком много пищи и вовсе не было детей, — Капитола полагала, что «такого рода затеи вредны женщинам, несущим большую ответственность». В институте он с каждым годом находил все больше удовлетворения, находил в нем оправдание своей жизни.