— Уж этот мне Готлиб! Ты знаешь, конечно, не хуже меня, что он всегда занимался саморекламой, куражился на всю опс террару, какой-де он строгий ученый, пускал пыль в глаза и трещал о своей высокой философии и торгашестве рядовых докторов. Но что самое гнусное… В Сан-Диего я натолкнулся на одного парня, который был когда-то преподавателем ботаники в Уиннемаке, и он говорил мне, что по поводу этих своих антител Готлиб никогда не желал отдать должное этому… как его?.. какой-то русский!.. который все почти сделал до него, а Готлиб пришел и все у него стибрил.
   Сознание, что в обвинении против Готлиба есть доля справедливости, что его великий бог бывал временами невеликодушен, только усилило ярость Мартина. Он бешено стиснул на коленях кулаки.
   Три года назад он швырнул бы в Клифа чем-нибудь тяжелым, но Мартин умел приноравливаться. Джойс его достаточно вымуштровала, он научился теперь быть язвительным, не повышая тона; он сдержанно заметил:
   — Думаю, ты ошибаешься, Клиф. В работе с антителами Готлиб всех других оставил далеко позади.
   Прежде чем подали в гостиную кофе и ликеры, Джойс самым своим певучим голосом попросила:
   — Мистер Клосон, вы не очень обидитесь на меня, если я пойду прилягу? Я страшно рада была познакомиться с одним из старейших друзей моего мужа, но я неважно себя чувствую, мне, пожалуй, следует отдохнуть.
   — Леди герцогиня, я и сам заметил, что вид у вас неважнецкий…
   — Что?.. Спокойной ночи.
   Мартин и Клиф расположились в больших креслах в гостиной, старательно разыгрывая счастливую встречу старых друзей. Они не глядели друг на друга.
   Чертыхнувшись раза два и рассказав три сильно непристойных анекдота в доказательство того, что он не испорчен и держался изысканно только ради Джойс, Клиф загнул:
   — Ну! Что правда, то правда, как говорят англичане. Твоя мадам, я вижу, ко мне не благоволит. Тепла и приветлива, как льдина. Но я не в претензии. Она ждет младенца, а женщины, все до одной, становятся привередливы, когда в положении. Но…
   Он икнул, сделал умное лицо и опрокинул пятую рюмку коньяку.
   — Но чего я никак не возьму в толк… Понимаешь, твою мадам я не осуждаю. Светская леди, как ей и полагается быть. Но что для меня непостижимо: как ты можешь после Леоры, которая была настоящим человеком, выносить такую накрахмаленную юбку, как твоя Джойси!
   Мартина прорвало. Много месяцев его грызла тоска, потому что с отъезда Терри работа у него не клеилась.
   — Слушай, Клиф. Я не желаю, чтобы ты рассуждал о моей жене. Очень сожалею, что она тебе не понравилась, но, боюсь, в данном случае…
   Клиф встал, немного пошатываясь, хотя в голосе его и глазах была решительность:
   — Отлично, я так и ждал, что ты начнешь передо мною задаваться. Конечно, у меня нет богатой жены, которая снабжала бы меня деньгами. Я просто старый бродяга. Мне в таком доме не место. Я недостаточно вылощен, в лакеи не гожусь. Ты зато годишься. Ну и чудесно. Желаю тебе удачи. А пока что можешь идти прямой дорогой к черту, мой любезный друг!
   Мартин не бросился за ним в переднюю.
   Оставшись один, он вздохнул:
   — Слава богу, операция окончена!
   Он говорил самому себе, что Клиф мошенник, дурак и жирный лоботряс; говорил, что Клиф циник без всякой мудрости, пьяница без всякой привлекательности и филантроп, щедрый только потому, что это льстит его тщеславию. Но от этих замечательных истин операция не стала менее болезненной, — как для больного не становится легче удаление аппендикса, если сказать ему, что в его аппендиксе нет ничего хорошего; что аппендикс у него некрасивый, бесполезный!
   Он любил Клифа — любил и не разлюбил. Но больше он никогда его не увидит. Никогда!
   Какая наглость! Этот жирный мерзавец смеет глумиться над Готлибом. Болван неотесанный! Нет, жизнь чересчур коротка, чтобы…
   «Черт побери! Клиф — скотина, но и сам-то я хорош! Он — мошенник. Ну, а я? Разве не смошенничал я в моей чумной статистике по Сент-Губерту? Я вдвойне мошенник, потому что за свой подлог еще получил хвалу!»
   Неуверенно прошел он к Джойс. Она лежала под пологом на громадной кровати и читала «Питер Уиффл».
   — Дорогой! Не особенно было приятно — правда? — сказала она. — Он ушел?
   — Да… Ушел… Я выгнал лучшего друга, какой только был у меня, — все равно что выгнал: позволил ему уйти, отпустил его с чувством, что он — мразь, и что он — неудачник. Благородней было бы его убить. О, почему ты не могла быть с ним простой и веселой. Ты была так убийственно вежлива! Он конфузился, держался неестественно и показывал себя хуже, чем он есть. Он не подлее… он куда лучше, чем финансисты, прикрывающие свою сущность сахарной слащавостью… Бедняга! Верно, шлепает сейчас по лужам и говорит: «Единственный человек, которого я любил в своей жизни, для которого что-то делал, отвернулся от меня теперь, когда он… когда обзавелся красивой женой. Стоит ли делать человеку добро!» — говорит он… Почему ты не могла держаться просто и раз в жизни забыть свои светские манеры?
   — Слушай! Ты, так же как и я, нашел его несносным, и я тебе не позволю валить всю вину на меня! Ты его перерос. Ты всегда трубишь: «Факты! факты!» — почему же сейчас ты закрываешь глаза на факт? Я тут во всяком случае ни при чем. Позвольте вам напомнить, мой король, что у меня было разумное намерение не появляться сегодня вовсе, не встречаться с ним.
   — Да… Черт возьми… но… Да, ты права, а все-таки… Ладно, теперь все кончено.
   — Милый, я прекрасно понимаю твои чувства. Но разве плохо, что все кончено? Поцелуй меня и скажи: «Спокойной ночи».
   «И все-таки», — сказал Мартин сам себе. Он сидел, чувствуя себя голым, и потерянным, и бездомным в шелковом халате (золотые стрекозы на черном фоне), который она купила ему в Париже».
   «…И все-таки, будь на месте Джойс Леора… Леора знала бы, что Клиф мошенник, и приняла бы это, как факт. (Это я-то закрываю глаза на факты!) Она не сидела бы весь вечер с видом судьи. Она не сказала бы: „Это не похоже на меня — значит, это дурно“. Она сказала б: „Это не похоже на меня — значит, это интересно“. Леора…»
   С ужасающей четкостью встало перед ним видение: она лежит без гроба под рыхлой землей в саду, в Пенритских горах.
   Он очнулся и стал вспоминать.
   «Что это Клиф сказал? „Ты ей не муж, ты ее лакей, ты слишком вылощен“. Он прав! В этом все дело: мне не позволяют видеться с кем я хочу. Я так умно распорядился собою, что стал рабом Джойс и Рипа Холаберда».
   Он каждый день собирался, но так и не свиделся больше с Клифом Клосоном.
 
 
   Выяснилось, что и у Джойс и у Мартина деда с отцовской стороны звали Джоном, и сына своего они назвали Джоном Эроусмитом. Они этого не знали, но некий Джон Эроусмит, девонширский моряк, погиб в бою с Испанской армадой, прихватив с собою на тот свет пятерых доблестных идальго.
   Джойс мучилась неимоверно и вновь завоевала прежнюю любовь Мартина (он любил и жалел эту стройную красивую женщину).
   — Смерть интересней игра, чем бридж, тут вам партнер не поможет! — сказала она, уродливо раскоряченная на кресле пыток и стыда. Пока ей не дали наркоз, ее лицо казалось зеленым от муки.
   У Джона Эроусмита была прямая спинка и прямые ноги, весил он при рождении добрых десять фунтов[89], и глазки у него смотрели весело, когда он из сморщенного кусочка мяса превратился в маленького человечка. Джойс его боготворила, а Мартин боялся его, так как видел, что этот крошечный аристократ, это дитя, рожденное для самовлюбленного богатства, будет когда-нибудь смотреть на него свысока.
   Через три месяца после рождения ребенка Джойс сильнее, чем когда-либо, увлекалась теннисом, и гольфом, и шляпками, и русскими эмигрантами.
 
 
   К науке Джойс относилась с большим уважением и без всякого понимания. Она нередко просила Мартина рассказать ей о своей работе, но когда он загорался и ногтем принимался чертить на скатерти схемы, она его мягко перебивала:
   — Прости, дорогой… Одну минутку… Плиндер, херес весь — или найдется еще?
   Когда же она снова поворачивалась к нему, ее глаза глядели ласково, но от энтузиазма Мартина уже ничего не оставалось.
   Она приходила к нему в лабораторию, просила показать колбы и пробирки и требовала, чтоб ей все растолковали, но никогда не сидела рядом, молча часами наблюдая.
   Нежданно, барахтаясь в лабораторной трясине, Мартин нащупал твердую почву. Очередная ошибка позволила ему заметить действие фага на мутацию бактериальных видов — очень тонкое, очень изящное — и после долгих месяцев кропотни, когда он был благоразумным обывателем, почти хорошим мужем, превосходным партнером в бридже и никудышным работником, Мартин опять изведал счастье напряженного безумия.
   Ему хотелось работать до рассвета, из ночи в ночь. В период его безвдохновенных исканий ничто не удерживало его в институте после пяти, и Джойс привыкла, что он рвется домой, к ней. Теперь он проявлял неудобную склонность пренебрегать приглашениями, огрызаться на очаровательных дам, просивших «объяснить им все о науке», забывать даже о жене и ребенке.
   — Я должен работать вечерами, — говорил он. — Когда у меня идет большой опыт, я не могу относиться к делу легко и формально, как и ты сама не была легкой, и спокойной, и любезной, когда носила ребенка.
   — Знаю, но… Милый, ты становишься слишком нервным, когда так работаешь. Боже мой, «меня беспокоит не то, что ты обижаешь людей, манкируя приглашениями, — хотя, конечно, я предпочла бы, чтобы ты этого не делал: это, я допускаю, неизбежно. Но скажи: когда ты так изматываешься, разве ты в конечном счете выгадываешь время? Я думаю о твоей же пользе. Эврика! Подожди! Увидишь, какой я замечательный ученый! Нет, я пока что объяснять не стану!
   Джойс была богата и энергична. Неделю спустя, стройная, нарядная, веселая, с горящими щеками, она сказала ему после обеда:
   — У меня для тебя сюрприз!
   Она повела его в пустовавшие комнаты над гаражом во дворе. За эту неделю два десятка рабочих из самой исполнительной и солидной фирмы лабораторного оборудования по требованию Джойс создали для Мартина лучшую бактериологическую лабораторию, какую только доводилось ему видеть: белый кафельный пол, стены из глазированного кирпича, термостат и ледник, стеклянная посуда, краски и микроскоп, превосходная водяная баня постоянной температуры и препаратор, прошедший выучку в институтах Листера и Рокфеллера. У него была спальня за лабораторией, и он изъявил готовность служить доктору Эроусмиту день и ночь.
   — Ну вот, — пропела Джойс, — теперь, если тебе понадобится работать вечерами, тебе незачем тащиться на Либерти-стрит. Ты можешь дублировать свои культуры или как они там называются. Если тебе за обедом станет скучно — прекрасно! Ты можешь посидеть немного, а потом улизнуть сюда и работать, сколько тебе захочется. Здесь… Милый, здесь все хорошо? Я правильно устроила? Я столько положила труда, достала самых лучших людей…
   Припав губами к ее губам, он думал печально: «Сделать для меня так много! И с такой кротостью!.. И теперь, черт возьми, я уже никогда не смогу уйти к себе!»
   Она так весело просила его найти какой-нибудь недочет, и он, чтоб доставить ей новое удовольствие — радость смирения, он сказал, что центрифуга, пожалуй, не совсем подходит.
   — Подожди, дорогой! — возликовала она.
   На третий день, вернувшись с ним из оперы, она повела его в гараж под лабораторией. В углу, на цементном полу, стояла, в разобранном виде, подержанная, но вполне подходящая центрифуга, лучше и желать нельзя, шедевр прославленной фирмы Беркли-Сондерса — та самая «Глэдис», чью отставку из института за ее непотребное поведение Мартин и Терри отпраздновали в свое время знатным кутежом.
   На этот раз Мартину труднее было почувствовать благодарность, но он старался как мог.
 
 
   В обоих секторах круга Джойс — экономико-литературном и роллс-ройсовском — распространился слух, что в оскудевшем мире появилось новое развлечение — ходить в лабораторию Мартина и наблюдать его за работой. Полагалось чинно и почтительно молчать, если только Джойс не шепнет: «Ну, разве он не прелесть! Как он мило учит малютку-бактерию говорить „с добрым утром!“; или если Латам Айрленд не приведет их в восторг замечанием, что ученые лишены чувства юмора; или если Сэмми де Лембр не грянет вдруг, чудесно имитируя джаз:
 
Мистер Микро-микро-бус, не радуйтесь, дружок!
Мы вас вытащим за ус, — дайте только срок!
Важный доктор Эроусмит в окошечко глядит,
А Микробус в камере под вальс-бостон грустит.
 
   Двоюродный брат Джойс, приехавший из Джорджии, резвился:
   — Март с таким умным видом склонился над своими стаканчиками! Но я всегда могу довести его до белого каления, — стоит мне только посоветовать ему ходить почаще в церковь.
   А Мартин в это время старался сосредоточиться.
   Налеты на его лабораторию происходили не чаще, чем раз в неделю, — не настолько часто, чтобы отвлечь от работы человека с волей; но достаточно, чтобы держать его в постоянном ожидании нашествия.
   Когда он спокойно попробовал разъяснить кое-что Джойс, она ответила:
   — Мы тебе сегодня помешали? Но они все в таком восторге от тебя!
   — Ну что ж… — проговорил он и пошел спать.
 
 
   Адвокат Р.А.Холберн, видный специалист по патентам, возвращаясь из дворца Эроусмит-Ленион, сказал ворчливо жене:
   — Я могу стерпеть, если хозяин, считая тебя болваном, запустит тебе в голову бутылку. Но меня возмущает, если он каждое твое замечание выслушивает со скучающей улыбкой. А ведь глупейший был у него вид в его дурацкой лаборатории!.. Скажи, каким чертом угораздило Джойс выйти за него замуж?
   — Непостижимо!
   — Я могу представить себе только одну причину. Конечно, может быть, она…
   — Прошу — без сальностей!
   — Ну, как бы там ни было… Она же могла найти сколько угодно воспитанных, приятных, интеллигентных людей… да, именно, интеллигентных, потому что ее Эроусмит, может быть, и знает все насчет микробов, но он не отличит симфонии от семафора… Я, кажется, не брюзга, но я не совсем понимаю, зачем нам бывать в доме, где хозяину явно доставляет удовольствие возражать на каждое твое слово… Бедняга, мне его, право, жаль: он, вероятно, даже и не знает, когда бывает груб.
   — Очевидно, не знает. Обидно вспомнить о старом Роджере… Такой был веселый, сильный! Настоящий мужчина… А тут приходит, неизвестно откуда какой-то дикарь, деревенщина, сидит, развалясь, в его кресле и даже не поблагодарит… И что только Джойс нашла в нем! Впрочем, у него красивые глаза и такие странные, сильные руки…
 
 
   Вечная занятость Джойс действовала Мартину на нервы. Чем она так занята, он не мог бы сказать: у нее превосходная экономка, осанистый дворецкий, две няньки для ребенка. Но она часто заявляла, что никогда не может осуществить свою единственную мечту: посидеть спокойно и почитать.
   Терри как-то назвал ее Устроительницей, и хотя тогда Мартин обиделся, но теперь, заслышав телефонный звонок, он стонал:
   — О господи! Опять Устроительница… Верно, зовет меня к чаю, занимать какую-нибудь высоконравственную курицу.
   Когда он пробовал объяснить, что все это — путы, мешающие его работе, Джойс отвечала:
   — Разве ты такой слабый и нерешительный, такой маленький человек, что для тебя единственный способ сосредоточиться — это бежать от людей? Или ты боишься больших людей, которые умеют вести большую работу и в то же время отрываться от нее для игры?
   Ему недолго было вспылить, особенно на ее определения «больших» людей, а когда он горячился и грубил, она тотчас превращалась в grande dame, и он чувствовал себя надерзившим лакеем и грубил еще резче.
   Его охватывал страх перед ней. В мыслях он бежал к Леоре, и они вдвоем, запуганные, маленькие дети, утешали друг друга и прятались от Джойс в уютных уголках.
   Но нередко Джойс была ему товарищем. Она выискивала для него неожиданные новые развлечения, а в сыне оба они нашли сближавшую их гордость. Мартин сидел, наблюдая за маленьким Джоном, и радовался его силе.
   В декабре, когда она недели на две повезла «наследника престола» на юг, Мартин сбежал на несколько дней к Терри, в «Скворечник».
   Он нашел Терри усталым и несколько угрюмым после долгих месяцев работы в полном одиночестве. Рядом со своей хижиной он поставил хибарку под лабораторию и примитивную конюшню для лошадей, у которых он брал кровь для приготовления сыворотки. Терри не стал, как бывало, рассказывать с увлечением о деталях своей работы, и только вечером, когда они курили в его конуре перед простым очагом, развалясь в креслах, сделанных из бочек и обитых лосиными шкурами, Мартину удалось вызвать его на дружеский разговор.
   Много времени Терри должен был отдавать домашней возне и сывороткам, продажей которых он покрывал свои расходы. «Если бы ты был со мною, я кое-чего достиг бы». Однако его исследования производных хинина неуклонно продвигались, и он не жалел, что ушел от Мак-Герка. Работать с обезьянами оказалось невозможно: они были слишком дороги и к тому же плохо переносили вермонтскую зиму; но Терри удалось приспособить мышей: он их заражал пневмонией и…
   — Но что толку рассказывать, Худыш? Тебе это неинтересно, — а то бы ты уже давно был здесь и работал со мной. Ты сделал свой выбор между мною и Джойс. Ну и прекрасно. Сохранить нас обоих ты не можешь.
   — Извините, что помешал вам своим вторжением, мистер Уикет, — огрызнулся Мартин и, хлопнув дверью, вышел из хижины. Увязая в глубоком снегу, спотыкаясь в темноте о пни, он познал всю муку последнего часа — часа крушения.
   — Теперь я потерял и Терри (хотя я все равно не стал бы терпеть его наглость!). Я всех потерял, а Джойс никогда не была по-настоящему моей. Я совсем один. И работать я могу лишь с грехом пополам. Я — конченный человек! Мне никогда не дадут уйти опять в работу!
   И вдруг, не рассуждая, он понял, что не сдастся.
   Он побежал, спотыкаясь, назад и с порога хижины крикнул:
   — Нет, старый брюзга, приходится нам держаться друг друга!
   Терри был так же взволнован, как и он; оба едва сдерживали слезы; и, грубовато похлопывая друг друга по плечу, они ворчали:
   — Подобрались два дурака: устали — так надо поругаться!
   — Я непременно вернусь и буду работать с тобой, — клялся Мартин. — Возьму в институте отпуск на полгода, а Джойс будет жить где-нибудь поблизости в гостинице — или что-нибудь пусть придумает. Эх! Вернуться к настоящей работе… К работе!.. А теперь скажи: когда я приеду, как ты полагаешь, что мы с тобой…
   Они проговорили до рассвета.

40

   Доктор Риплтон Холаберд с супругой пригласили к обеду Джойс и Мартина — больше никого. Холаберд был обаятелен, как никогда. Он восторгался жемчугами Джойс, а когда подали голубей, с самой дружеской улыбкой обратился к Мартину:
   — Теперь я попрошу Джойс и вас выслушать меня очень внимательно. Совершаются большие события, Мартин, и я призываю вас — нет, наука вас призывает — принять в них подобающее участие. Надеюсь, излишне добавлять, что наш разговор — строго конфиденциальный. Доктор Табз и его Лига Культурного Воздействия делают чудеса, и полковник Минниген проявляет необычайную щедрость.
   В Лиге дело повели с тою основательностью и неторопливостью, на которой так всегда настаивали вы и наш милый старый Готлиб. Вот уже четыре года, как у них идет разработка планов. Мне известно, что доктор Табз и Совет Лиги провели ряд интереснейших совещаний с ректорами колледжей и редакторами, с председательницами женских клубов, и лидерами рабочего движения (разумеется, неразвращенными и здравомыслящими), и с рационализаторами, и с наиболее передовыми рекламистами, со священниками и со всеми прочими деятелями, ведущими за собой общественную мысль.
   Они разработали подробнейшие картотеки по классификации интеллектуальных интересов и занятий с указанием методов и материалов и орудий, а главное — целей: задач, идеалов, моральных устремлений, отвечающих каждой отрасли. Поистине грандиозно! Подумайте. Музыкант, например, или инженер может взглянуть на свою карточку и с точностью определить, достаточно ли он продвинулся — для своего возраста, — и если нет, то в чем помеха и какими средствами ускорить процесс. При наличии такой базы Лига готова начать свою деятельность и призвать всех работников умственного труда к вступлению в ее ряды.
   Институт Мак-Герка непременно должен включиться в это сотрудничество, которое я считаю одним из величайших достижений общественной мысли. Наконец-то мы подходим к тому, чтобы весь извечный хаос духовной деятельности Америки привести в соответствие с американским идеалом; сделать ее столь же практичной и ультрасовременной, как производство кассовых аппаратов. Я имею некоторые основания предполагать, что мне удастся свести Росса Мак-Герка с Миннигеном — поскольку сейчас война между лесопромышленными предприятиями Мак-Герка и Миннигена прекратилась, — и если так, то я, по всей вероятности, расстанусь с институтом и буду помогать Табзу в руководстве Лигой Культурного Воздействия. Тогда Мак-Герковскому институту понадобится новый директор, который работал бы рука об руку с нами и помог бы нам вывести науку из ее Монастыря на путь Служения Человечеству.
   Пока что Мартин уяснил себе относительно Лиги все, кроме одного: что Лига старается делать?
   Холаберд продолжал:
   — Я знаю, Мартин, что вы всегда довольно зло смеялись над практицизмом, но я в вас верю! Мне думается, вы слишком поддавались влиянию Уикета. Теперь же, когда Уикет ушел и вы лучше узнали жизнь, больше бываете в кругу Джойс и в моем кругу, — теперь, мне думается, я склоню вас расширить свой кругозор (отнюдь, конечно, не поступаясь суровой лабораторной работой!).
   Я уполномочен назначить вице-директора и, думается, смело могу утверждать, что он станет моим преемником. Шолтейса очень соблазняет этот пост, Йио и доктор Смит просто рвутся его занять, но я ни в одном из них не вижу человека нашего круга, и я предлагаю этот пост вам! Через год-другой, могу вам обещать, вы станете директором Института Мак-Герка.
   Холаберд был умилен, как подобает дарителю королевской милости; миссис Холаберд затаила дыхание, как подобает присутствующим при историческом событии, Джойс была радостно взволнована почетом, оказанным ее супругу.
   Мартин сказал, запинаясь:
   — Собственно… Я подумаю… Как-то, знаете, неожиданно…
   До конца вечера Холаберд с таким упоением рисовал себе эру, когда они с Табзом и Мартином будут направлять, координировать, нормировать и обращать на пользу людям все виды духовной деятельности, начиная с изобретения фасонов для брюк и кончая поэзией, что молчание Мартина его смущало. При расставании он снова залился:
   — Обсудите все как следует с Джойс и завтра сообщите мне ваше решение. Кстати, я думаю, лам нужно будет разделаться с Перл Робинс; толковая работница, но возомнила себя незаменимой. Это, впрочем, мелочь… О, я в вас крепко верю, мой милый Мартин! Вы за последний год выросли, остепенились и очень расширили свой кругозор.
   В лимузине, в занавешенной движущейся комнате, под светом хрустального фонаря, Джойс глядела, сияя, на Мартина.
   — Ну, не чудесно ли, Март? Я почему-то уверена, что Риплтон может это провести. Подумай! Ты будешь директором, главой всего института, где несколько лет назад ты был пешкой. И не правда ли, я помогла тебе в этом — чуть-чуть?
   Мартин вдруг возненавидел тисненый, синий с золотом, бархат лимузина, хитро спрятанную золотую шкатулку с папиросами, всю эту мягкую и душную тюрьму. Ему захотелось очутиться снаружи, подле невидимого шофера — человека своего круга! — лицом к лицу с зимой. Он делал вид, точно задумался, благоговея и ценя, но на деле просто трусил, медлил начать кровопролитный бой. Он тихо проговорил:
   — Ты в самом деле хотела бы видеть меня директором?
   — Конечно! Весь этот… О, ты понимаешь; я думаю не о возвышении и почете, но о возможности творить добро.
   — Ты хотела бы, чтоб я диктовал письма, давал интервью, покупал линолеум, завтракал со знатными идиотами, донимал советами людей, не смысля ни бельмеса в их работе?
   — О, оставь свое высокомерие! Кто-нибудь должен все это делать! И ведь это будет лишь незначительной частью твоей работы. Подумай, тебе может представиться случай поддержать какого-нибудь талантливого юношу, открыть ему доступ к научной работе.
   — И закрыть доступ самому себе?
   — Почему? Руководство твоим отделом остается по-прежнему за тобой. А если даже и так… Ты невозможно упрям! И у тебя не хватает воображения. Ты думаешь, что если ты начал работать в одной крохотной отрасли умственной деятельности, то на свете больше ничего не существует. Вот так же я должна была тебя убеждать, что если ты раз в неделю вылезешь из своей вонючей лаборатории и приложишь свой мощный интеллект к игре в гольф, то от этого не остановится мгновенно вся наука! Не хватает воображения! Ты в точности похож на тех коммерсантов, которых ты всегда ругаешь за то, что они ничего не видят в жизни, кроме своих мыловарен и банков.
   — И ты в самом деле хотела бы, чтоб я отказался от своей работы?..
   Он видел ясно, что при всем своем желании помочь ему — она никогда не понимала его устремлений, не понимала ни слова, когда он толковал ей, что директорство убило Готлиба.
   Он молчал, а она, уже подъезжая к дому, сказала только:
   — Ты знаешь, я очень не склонна говорить о деньгах, но ты сам часто заводил речь о том, как оскорбительно для твоей гордости зависеть от меня. А ты же знаешь, когда ты станешь директором, твой оклад настолько повысится, что… Прости меня!