— Фью! Переменные! — смеялся Пиккербо. — Каждый грамотный чиновник гражданской службы достаточно знает о причинах болезней — вопрос лишь в том, чтобы он действовал сообразно этим знаниям.
   Тщетно Мартин пытался доказывать, что чиновникам, напротив, почти ничего не известно: никто не знает, действительно ли в школе свежий воздух важнее тепла, и так ли уж опасна для здоровья грязь на улицах и потребление алкоголя, и достигают ли цели предохранительные маски при эпидемиях инфлуэнцы и все прочее, что они проповедуют в своих «крестовых походах», — Пиккербо только злился, а Мартин подумывал об отставке, встречал Эрвинга Уотерса, и с новым пылом возвращался к Пиккербо, а в общем метался и был несчастлив, как молодой революционер, убедившийся в лицемерии своих вождей.
   Он стал уже брать под сомнение и то, что Пиккербо называл «доказанной практической ценностью» своих кампаний, — не только точность его знаний по биологии. Он видел, как надоело журналистам, что каждые две недели их принуждают спасать мир от новой угрозы, и как тихо сатанеет обыватель, когда девятнадцатая девушка за двадцать дней наскакивает на него и требует, чтоб он купил жетон для поддержания ассоциации, о которой он и слыхом не слыхал.
   Но гнуснее всего был звон доллара, который слышался ему в самом пламенном красноречии Пиккербо.
   Когда Мартин предлагал подвергать пастеризации все молоко или сжечь некоторые дома, как рассадники туберкулеза, вместо того чтобы хлопотливо и без толку их окуривать: когда он утверждал, что такие меры спасут больше жизней, чем десять тысяч проповедей и десять лет парадов, на которых маленькие девочки несут знамена и мокнут под дождем, тогда Пиккербо встревоженно перебивал его:
   — Нет, нет, Мартин, об этом и думать нечего. Мы не можем восстанавливать против себя фермеров и домовладельцев. В нашем деле нельзя задевать людей — так мы ничего не достигнем.
   На молитвенных собраниях и в домашнем кругу Пиккербо говорил о «ценности здоровья, дающего нам радость жизни», но в спичах на торжественных завтраках с дельцами она у него превращалась в ценность «славных, круглых долларов и центов, поставляемых рабочими, когда они здоровы и трезвы и могут работать быстрее при той же заработной плате». На родительских собраниях он держал просветительные речи об «экономии на оплате врача при должном уходе за детьми, который убережет их от болезней»; врачей же он заверял, что пропаганда охраны здоровья безусловно привьет населению систематический навык обращаться к врачу.
   Перед Мартином он распинался о Пастере, Джордже Вашингтоне, Викторе Вогане и Эдисоне, как о своих героях. Но, испрашивая у дельцов города Наутилуса — заправил Ротарианского клуба, Торговой Палаты, Объединения оптовиков — божественной их санкции на расширение сметы ОНЗа, недвусмысленно давал понять, что они, только они — его герои и властители страны, и, лоснясь жирным блеском сквозь дым сигар, они принимали корону.
   Постепенно Мартин перенес свое наблюдение с Альмуса Пиккербо на всех вождей, возглавляющих армии и правительства, университеты и церкви, и увидел, что большинство из них — те же Пиккербо. Он стал проповедовать самому себе, как некогда проповедовал ему Макс Готлиб, лояльность раскольничества, религию постоянного сомнения, заповедь отречения от каких бы то ни было заповедей, мудрость признания, что и сам ты и все другие, быть может, полные невежды, и настойчивую борьбу за Движение в пользу того, чтобы двигаться вперед очень медленно.
 
 
   Сотни помех отрывали Мартина от лаборатории. Его вызывали в приемную Отдела объяснять рассерженным гражданам, почему из соседнего гаража несет бензином; оттуда он возвращался в свой закут диктовать письма директорам школ о проверке зубов у школьников; ехал в Шведский Овраг проверить, уделяет ли инспектор пищевой и молочной промышленности должное внимание бойням; отдавал приказ отправить в карантин одну семью из Фанерного Городка; и запирался, наконец, в лаборатории.
   Она была хорошо освещена, удобна, прилично оборудована. У Мартина оставалось мало времени на что-либо, кроме посевов, анализов крови и вассермановских реакций для частнопрактикующих врачей, но работа его успокаивала, и урывками он возвращался к поискам реакции преципитации, которая должна была вытеснить вассермановскую и принести ему, Мартину, славу.
   Пиккербо думал, как видно, что на это исследование потребуется шесть недель; Мартин надеялся провести его за два года; а при таких помехах, как сейчас, оно могло затянуться и на двести лет. За этот срок мистеры Пиккербо успеют искоренить сифилис, и реакция окажется ненужной.
   В обязанности Мартина входило вдобавок развлекать Леору в чужом городе Наутилусе.
   — Ты, конечно, нашла себе занятия на весь день? — подбадривал он ее и добавлял: — Хочешь куда-нибудь пойти сегодня вечером?
   Она глядела на него подозрительно. Она довольствовалась собственным обществом легко и естественно, как кошка, и раньше он никогда не заботился о ее развлечениях.
 
 
   Дочки Пиккербо постоянно забегали в лабораторию Мартина. Близнецы били пробирки и делали куклам палатки из фильтровальной бумаги. Орхидея раскрашивала буквы на плакатах к отцовским Неделям, а лаборатория, по ее словам, была самым спокойным местом для работы. Стоя над своими препаратами, Мартин ощущал присутствие девушки — вот она напевает в углу за столом. Они разговаривали без умолку, и он с телячьим восторгом выслушивал замечания, которые, выскажи их Леора, он назвал бы «собачьей чушью»!
   Он разглядывал на свет прозрачную, винно-красную пробирку с гемолизированной кровью и думал о ее цвете, но больше о щиколотках Орхидеи, которая с бессмысленным терпением оправляла кисточки, склонившись над столом и как-то очень замысловато закрутив ногу за ногу.
   Он спросил ее резко:
   — Послушайте, милочка. Допустим… допустим, девушка, младенец вроде вас, влюбилась вдруг в женатого человека. Как по-вашему, что она должна делать? Дарить его нежностью? Или дать ему отпор?
   — Ох, разумеется, дать отпор. Даже, если это ей страшно тяжело. Даже, если она любит его до безумия. Потому что, как бы она его ни любила, она не должна причинять боль его жене.
   — Но допустим, жена никогда не узнает; или ей это безразлично?
   Он не притворялся больше, что работает; он стоял перед нею, подбоченясь, темные глаза его требовали ответа.
   — Ну, если не узнает… Но дело не в том. Я убеждена, что браки, в самом деле, заключаются на небесах. А вы как думаете? Когда-нибудь явится прекрасный принц, идеальный возлюбленный (она была так молода, так молоды, так сладки были ее губы!)… и я, конечно, хотела бы сберечь себя для него. Все будет испорчено, если я стану легкомысленно играть любовью до прихода моего героя.
   Но ее улыбка ласкала.
   Мартину рисовалось, что их забросило вдвоем в одинокое становище. Она забывает свою попугайскую мораль. В нем совершилась перемена, решительная, как обращение в другую веру или как приступ неистовой ярости на войне; от пристыженного нежелания изменять жене он перешел к решимости взять то, что само дается в руки. Его начинало злить, что Леора требовательна, — ей навсегда принадлежит его глубочайшая любовь, а она налагает запрет на каждую его мимолетную прихоть… Да, налагает запрет. Леора редко говорила об Орхидее, но она всегда могла сказать (или ему со страху так казалось), когда Мартин провел с Орхидеей час-другой среди дня. Под немым испытующим взглядом жены он чувствовал себя правонарушителем. Он, которого всегда коробило от елейности, был теперь преувеличенно нежен:
   — Ты весь день просидела дома? Ну, мы после обеда махнем в кино. Или лучше позвонить кому-нибудь и пойти в гости? Как ты хочешь?
   Он слышал, что голос его приторен, и ненавидел его, и знал, что не уластил Леору. И каждый раз, пускаясь в размышления о превосходстве своей правды над правдой Пиккербо, он сам себя осаживал: «Хорош гусь! Туда же — рассуждаешь о правде, жалкий лжец!»
   В самом деле, он слишком дорого платил за то, что заглядывался на губы Орхидеи, но беспокойство о цене, как бы ни была она несообразна, не могло его остановить: все равно он заглядывался на них.
   В начале лета, за два месяца до того, как разразилась в Европе Великая война, Леора отправилась на две недели в Уитсильванию навестить родителей. Только тогда она заговорила:
   — Рыжик, я не намерена, когда вернусь, задавать тебе вопросы, но я надеюсь, что у тебя не будет такого глупого вида, как в последнее время. Мне кажется, эта твоя облепиха, мать-и-мачеха, твоя безмозглая Дульцинея, не стоит того, чтобы мы из-за нее ссорились. Рыжик, дорогой мой, я так хочу, чтобы ты был счастлив, но пока я у тебя не померла, я не потерплю, чтоб меня забросили на шкаф, как старую шляпу. Предупреждаю. А теперь насчет льда: я распорядилась, чтобы доставляли сто фунтов в неделю, так что если тебе когда-нибудь захочется пообедать дома…
   Когда она уехала, ничего сразу не произошло, хотя все время казалось, вот-вот что-то должно произойти, и очень существенное. Орхидея с девическим любопытством ждала, как поступит в этом случае мужчина, но довольствовалась чрезвычайно скудными дозами волнения.
   В то июньское утро Мартин клялся, что она «дура и кокетка» и что у него «нет никакого желания возиться с ней». Нет! Вечером он заглянет к Эрвину Уотерсу, или почитает, или пойдет погулять с дантистом школьной амбулатории.
   Но в половине девятого он не спеша направлялся к ее дому.
   Если супруги Пиккербо никуда не ушли… Мартину слышался его собственный голос: «Я проходил мимо, доктор, и завернул к вам спросить, что вы думаете о…» Черт возьми!.. О чем же? Пиккербо никогда ни о чем не думает.
   На низком парадном крыльце он увидел Орхидею. Над ней склонился юнец лет двадцати, некто Чарли, письмоводитель.
   — Здравствуйте! Отец дома? — крикнул Мартин таким беззаботным тоном, что вправе был себя поздравить.
   — Ужасно жалко, но они с мамой вернутся не раньше одиннадцати. Может быть, присядете, отдохнете? Такая жара!
   — Пожалуй… — Он решительно сел на ступеньку и старался вести юношеский разговор, в то время как Чарли изрекал сентенции, которые, по его понятиям, должны были импонировать отягченному годами доктору Эроусмиту, а Орхидея в знак заинтересованности издавала короткое мурлыканье — искусство, в котором она была очень изощрена.
   — Часто ходите на бейсбол? — спросил Мартин.
   — О да, когда только есть время, — ответил Чарли. — Как дела в Городском Управлении? Обнаружили уйму случаев оспы, и винкулус-пинкулус, и всяких фантастических болезней?
   — Без дела не сидим! — прогудел старый доктор Эроусмит.
   Больше он ничего не мог придумать. Он слушал, как Чарли и Орхидея обменивались зашифрованным хихиканьем о вещах, которые оттесняли его за барьер, и чувствовал себя столетним стариком: тут были упоминания о Мэмми и Графе и гневное: «Великолепно! Но если вы хоть раз увидите, что я танцую с нею, вы мне об этом сообщите, хорошо?» За углом визжала Вербена Пиккербо, предлагая каким-то неизвестным личностям «перестать сию же минуту»!
   «К черту! Не стоит труда! Пойду домой», — вздохнул Мартин, но в это мгновение Чарли бросил:
   — Ну, всего, будьте паинькой; мне пора.
   Мартин остался вдвоем с Орхидеей в покое и стеснительном молчании.
   — Так приятно побыть в обществе человека, который умен и не старается все время ухаживать, как Чарли, — сказала Орхидея.
   Он подумал:
   «Прекрасно! Она решила быть просто милой, славной девочкой. Я тоже образумился. Посидим немного, поболтаем, и я пойду домой».
   Она как будто придвинулась ближе. Зашептала:
   — Мне было тоскливо, особенно с этим вульгарным мальчишкой, пока не раздались ваши шаги на улице. Я сразу почувствовала, что это вы.
   Он гладил ее по руке. Когда он стал это делать более пылко, чем полагалось бы сотруднику и другу ее отца, она отняла руку, обняла свои колени и принялась болтать.
   Так бывало всегда в те вечера, когда он подходил к крыльцу и заставал ее одну. В ней было в десять раз больше неожиданностей, чем в самой сложной женщине. Мартин умудрился чувствовать себя виновным перед Леорой, не вкусив ничего от тех пресловутых радостей, какие полагается испытывать виновному.
   Пока она говорила, он старался уяснить, есть ли у нее хоть сколько-нибудь мозгов. Очевидно, ей не хватало их даже на то, чтоб учиться в небольшом среднезападном церковном колледже. Вербена должна была с осени поступить в колледж, но Орхидея считала своим долгом, как она пояснила, «остаться дома и помогать маме в заботах о малышах».
   «Понимай так, — решил Мартин, — она не может даже одолеть вступительных экзаменов в Магфорд!» — Но его мнение о ее умственных способностях сразу изменилось, когда Орхидея заныла:
   — Мне, бедненькой, верно, всю жизнь придется прожить в Наутилусе, а вы… о, с вашими знаниями и железной силой воли вы, я уверена, завоюете мир!
   — Вздор! Мира я не завоюю, хотя мне, я надеюсь, удастся провести несколько хороших санитарных мероприятий. Но по чести… Орхидея, золотая моя, вы, в самом деле, думаете, что у меня есть сила воли?
   Луна большим диском висела за кленами. Убогие владения доктора Пиккербо были околдованы; некошеный сорняк превратился в кусты роз, общипанная виноградная беседка стояла храмом Дианы, старый гамак повис серебряной парчой, брюзгливый, вечно плюющийся кран для поливки высился фонтаном, и мир весь был во власти лунных чар любви. Маленький город, днем занятой и шумный, как ватага детей, ушел в тишину и забвение. Вечно поглощенный беспокойным раздумьем, Мартин редко умел почувствовать волшебную прелесть такого часа, но теперь захватило и его и захлестнуло восторгом.
   Он держал в руке спокойную руку Орхидеи… и тосковал по Леоре.
   Тот воинствующий Мартин, который похитил некогда Леору, нисколько не думал о романтике, потому что по-своему, на свой неуклюжий лад, был романтичен. Но Мартин, который, как вернувшийся из похода воин, расслабленный, умащенный благовониями, пленился девушкой в лунном свете, — этот Мартин жадно тянулся теперь к романтике и был совершенно неромантичен.
   Он чувствовал себя обязанным «любить». Притянул ее к себе, но когда она вздохнула: «Ах, прошу вас, не надо», — у него недостало безжалостной убежденности, он не мог действовать дальше. Он подумал еще раз о лунном свете, но подумал и о том, что рано утром надо на службу, и соображал, нельзя ли украдкой достать из кармана часы и посмотреть, который час. Это ему удалось. Он наклонился сказать Орхидее спокойной ночи и поцеловать ее на прощанье, но как-то не совсем поцеловал и вскоре увидел, что шагает домой.
   Себя он ругал безжалостно и убежденно. Никогда, сколько бы он ни спотыкался в жизни, не ожидал он от себя, — бесился он, — что окажется в любви мелким воришкой, трусоватым, подленьким обольстителем, да еще неудачливым в своих похождениях — менее удачливым, чем продавцы газированных вод, которые по вечерам разгуливают под кленами со своими девицами. Он говорил себе, что Орхидея — недалекая бабенка… вздыхает и жеманится, — но едва очутился в своей одинокой квартире, снова стал томиться по ней, измышляя чудесные и безнадежно глупые способы залучить ее к себе сегодня же, и лег в постель, вздыхая: «Ах, Орхидея!»
   Может быть, он слишком много уделил внимания луне и мягкому лету, потому что совершенно неожиданно, когда Орхидея в один прекрасный день пропорхнула через всю лабораторию и, блеснув чулками, уселась на его рабочем столе, он подошел к ней, властно схватил ее за руки и поцеловал таким поцелуем, какого она заслуживала.
   И тотчас от его властности ничего не осталось. Он был напуган. Тускло на нее уставился. В растерянности она широко раскрыла глаза, губы ее вздрагивали.
   — Ох! — вздохнула она всей грудью. И добавила тоном, в котором звучало безграничное любопытство и некоторое удовлетворение: — Мартин… ах!.. дорогой… ничего, по-вашему, что вы это сделали?
   Он поцеловал ее еще раз. Она не противилась, и на мгновение все в мире исчезло для них, и не было ни его, ни ее, ни лаборатории, не было ни отцов, ни жен, ни установленных правил, — только напряженное чувство, что вот они вместе.
   Вдруг она защебетала:
   — Я знаю, есть множество людей, погрязающих в условностях, и они осудили бы нас, и раньше я, может быть, и сама осудила бы, но… Ах, я страшно рада, что у меня свободные взгляды. Конечно, я ни за что на свете не стала бы огорчать милую Леору и делать что-нибудь совсем дурное, но не чудесно ли, что кругом нас столько мещан, а мы умеем подняться выше их и следуем зову, который идет от сильного к сильному и… Но мне просто необходимо на собрание в ХАМЖ. Там сегодня одна женщина-адвокат из Нью-Йорка прочтет нам доклад «Современная женщина и карьера».
   Когда она ушла, Мартин понял, что может поздравить себя с любовной удачей. «Она моя!» — возликовал он… Верно, никто никогда не ликовал так плохо и так неуверенно.
   Вечером, когда он у себя на квартире играл в покер с Эрвингом Уотерсом, дантистом школьной амбулатории и молодым врачом городской больницы, раздался телефонный звонок и послышалось взволнованное, но сахарное:
   — Это я, Орхидея. Вы рады, что я позвонила?
   — О да, очень рад. — Он постарался вложить в эти слова радость влюбленного и вместе безразличие, достаточное, чтобы обмануть трех пересмешников-врачей, которые, сняв пиджаки, потягивали пиво.
   — Вы заняты сегодня вечером, Марти?
   — Да, собственно… гм!.. У меня сидят приятели, играем в картишки.
   — Вот как! — В ее голосе звучала задорная проницательность. — Значит, вы… Ах, я смешна, как младенец, что звоню вам, но папы нет дома и Вербены нет… все ушли, и вечер такой чудесный, вот я и подумала… А вы не считаете, что я ужасная глупышка?
   — Нет… нет… конечно нет.
   — Я так рада! Мне ужасно не хотелось бы думать, что вы думаете, что с моей стороны глупо…
   — Да нет же!.. Что вы! Нет!.. Только, понимаете, я не могу…
   — Я знаю. Я не буду вас задерживать. Я только хотела услышать от вас, что вы не считаете меня такой глупой, оттого, что я…
   — Да нет! Право же! Честное слово!
   Через три тягостных минуты, унизительно чувствуя за спиной мужские ухмылки, он от нее отделался. Партнеры изрекли все, что считается в Наутилусе подходящим к такому случаю: «Ах, вы, тихоня!», «Все понятно: жена уехала на недельку, а наш донжуан…», «Кто такая, доктор? Ну, скряга, подавайте ее сюда». И наконец: «Ага, я знаю, кто она: модисточка с Прери-авеню».
   На другой день, в двенадцать часов, она позвонила из аптеки, что всю ночь не спала и после глубоких размышлений пришла к мысли, что «они больше никогда не должны делать таких вещей» и… не встретится ли он с нею в восемь часов на углу Криминс-стрит и Миссури-авеню, чтоб можно было обо всем переговорить?
   В два часа она позвонила опять и переложила встречу на половину девятого.
   В пять она позвонила просто, чтоб напомнить…
   Мартин в этот день не пересеивал в лаборатории культур. Он был слишком человечески слаб и смятен для приличного экспериментатора, слишком холодно рассудителен для приличного грешника и все время тосковал по спокойному утешению, которое могла бы дать ему Леора.
   «Сегодня я могу зайти с ней так далеко, как только захочу».
   «Но она глупа и гоняется за мужчинами».
   «Тем лучше. Мне надоело быть нудным философом».
   «Неужели счастливые любовники, о которых читаешь в романах и стихах, чувствуют себя так же мерзко, как я?»
   «Не желаю быть мужчиной средних лет, осторожным, добронравным одноженцем. Это противно моим убеждениям. Я требую права на свободу…»
   «К черту! Все эти „свободные умы“ — рабы своего свободомыслия. Они не лучше своих папаш-методистов! Во мне вполне достаточно здоровой естественной безнравственности, так что я могу позволить себе быть нравственным. Я хочу сохранить ясность мысли для работы. Не желаю туманить свой мозг, бегая, как нанятой, за каждой девчонкой, которую можно поцеловать».
   «Орхидея слишком доступна. Я не желаю отказываться от права быть счастливым грешником, но я всегда шел прямой дорогой, знал только Леору и свою работу, и я не хочу теперь вносить смуту в свою жизнь. Помоги господь каждому, кто любит свою работу и свою жену! Он заранее побежден!»
   В восемь тридцать он встретился с Орхидеей, и дело обернулось очень некрасиво. Ему был одинаково противен вчерашний храбрый. Мартин и Мартин сегодняшний — прозаичный и осторожный. Он вернулся домой печальным аскетом и всю ночь протосковал по Орхидее.
   Неделю спустя вернулась из Уитсильвании Леора.
   Он ее встретил на вокзале.
   — Все в порядке, — сказал он. — Я чувствую себя так, точно мне сто семнадцать лет. Я — порядочный, нравственный молодой человек и, боже, как мне это было бы тошно, если б не моя реакция преципитации и ты, и… Почему ты всегда теряешь багажную квитанцию? Я, наверно, подаю дурной пример другим, сдаваясь так легко. Нет, нет, родная, разве ты не видишь: это не квитанция, а билетик, который выдал тебе проводник!

22

   В то лето Пиккербо, разглагольствуя и пожимая, кому надо, руки, совершал небольшое турне от «Шатоквы»[59] по Айове, Небраске и Канзасу. Мартин убедился, что хотя Пиккербо по сравнению с Густавом Сонделиусом — кретин, к несчастью наделенный даром речи, ему предназначено судьбой стать в Америке в десять раз более известным, чем Сонделиус, и в тысячу раз более известным, чем Макс Готлиб.
   Он состоял в переписке со многими так называемыми великими людьми, чьи портреты и звучные афоризмы появлялись в журналах: с рекламистами, писавшими брошюры о «Предприимчивости и оптимизме»; с редактором журнала, поучавшего конторщиков, что можно сделаться вторым Гете или новым Джексоном-Каменной Стеной[60], если учиться на заочных курсах и никогда не прикасаться к погубителю мужественности — пиву; и с сельским мудрецом, равно компетентным в финансах, иностранной политике, биологии, издательском деле, перуанской этнологии и в искусстве зарабатывать деньги ораторством. Эти властители дум признавали в Пиккербо одного из своих; они ему писали шутливые письма, и он, отвечая, подписывался «Пик» красным карандашом.
   Журнал «Всегда вперед», избравший специальностью биографии Людей, Добившихся Успеха, дал заметку о Пиккербо среди своих очерков о пасторе, построившем собственный неоготический собор из консервных банок, о даме, которая за семь лет удержала от вступления на путь позора 2698 фабричных работниц, и об орегонском сапожнике, самоучкой научившемся читать по-фински, на санскрите и на эсперанто.
   «Позвольте вам представить старого дока Альмуса Пиккербо, мужественного человека, которого Чам Фринк прославил как „двужильного бойца, врача и певца“. Доподлинный ученый, он свои поразительные открытия умеет внедрить в жизнь, но, как добрый старозаветный директор воскресной школы, дает отпор псевдоученым атеистам, которые беззастенчиво высмеивают все высокое и благородное, подрывают основы нашей религии и нашей конституции», — пел хроникер.
   Мартин сидел и читал вырезку, дивясь, неужели эта статья и впрямь красуется на странице знаменитого нью-йоркского журнала, выпускаемого миллионным тиражом, когда Пиккербо вызвал его к себе.
   — Март, — сказал он, — чувствуете вы себя достаточно компетентным, чтобы управлять Отделом?
   — Собственно… а что?
   — Как вы полагаете, можете вы самостоятельно развивать движение и поддерживать в городе чистоту?
   — А что, собственно?..
   — Дело в том, что я, по всей вероятности, уеду в Вашингтон как представитель нашего округа в Конгрессе!
   — В самом деле?
   — Да, похоже на то, мой мальчик, я теперь возвещу всей нации ту истину, которую старался вбивать в головы здешним жителям.
   Мартин выговорил вполне приличное «поздравляю вас». Он был так изумлен, что поздравление прозвучало горячо. Он еще сохранил обломок былой своей детской веры, что члены Конгресса — люди умные и значительные.
   — Я был только что на совещании с некоторыми видными членами республиканской партии нашего округа. Полная для меня неожиданность. Ха-ха-ха! Может быть, они остановили свой выбор на мне просто потому, что в текущем году им некого выдвинуть? Ха-ха-ха!
   Мартин тоже рассмеялся. Пиккербо, судя по виду, ждал несколько иного ответа, но приосанился и продолжал свою речь:
   — Я заявил им: «Джентльмены, должен вас предупредить, что я не уверен в наличии у меня таких редких качеств, какие нужны человеку, облекаемому высоким правом устанавливать в Вашингтоне законы и нормы, которыми должна руководствоваться на всех дорогах жизни наша великая стомиллионная нация. Однако, джентльмены, сказал я, если при всей своей скромности я решаюсь принять от вас эту нежданную и, быть может, незаслуженную честь, то меня побуждает к этому лишь то обстоятельство, что Конгресс, мне кажется, остро нуждается в более передовых ученых и в подлинно искушенных дельцах для планирования и проведения в жизнь усовершенствований, которых требует развитие нашей страны, равно как и высокая задача убедить вашингтонских молодцов в насущной и неотложной необходимости создать Министерство Здравоохранения, которое будет бдительно стоять на страже…