Страница:
Пока над ним молились и пели, мука его росла.
Пастор и директор курсов, мирянин, открыли собрание подобающими обрядами. Пока Мартин дрожал и старался нагло глядеть на публику, которая сама на него глядела; пока он сидел, обнаженный, беззащитный, выставленный напоказ на высокой кафедре, — пастор сделал оповещение об очередном Миссионерском Ужине в четверг и о Детском Клубе Маршировки. Спели два-три коротких и бодрых гимна (Мартин в это время не знал, стоять ему или сидеть), и директор помолился «о ниспослании сил нашему другу-докладчику возвестить свое слово». Во время молитвы Мартин сидел, закрывши лоб ладонью, чувствовал себя дураком, и в мозгу у него проносилось:
«Поза как будто подобающая… Как они все вылупили на меня глаза… Черт подери, неужто он никогда не кончит?.. Тьфу, пропасть! Что я хотел сказать об окуривании? Бог ты мой, он уже заканчивает, сейчас мне начинать!..»
Он каким-то образом очутился около кафедры, для равновесия уперся в нее руками, и голос его зазвучал, произнося как будто осмысленные слова. Из тумана стали выступать отдельные лица. Мартин выбрал настороженного старичка и старался рассмешить его и поразить.
В задних рядах он увидел Леору — она ему кивала, подбадривая. Осмелев он отвел глаза в сторону от тропы лиц, убегавшей в гору прямо перед ним. Глянул на балкон…
Аудитория видела молодого лектора, рассуждавшего о сыворотках и вакцинах, но, в то время как голос его продолжал жужжать, этот церковный лектор заметил две шелковые ножки, выделявшиеся в первом ряду балкона, обнаружил, что они принадлежат Орхидее Пиккербо и что она мечет вниз стрелы восхищения.
Кончив лекцию, Мартин услышал самые восторженные аплодисменты — все лекторы после всякой лекции удостаиваются таких аплодисментов, — и директор курсов говорил ему самые лестные слова, и публика валила к выходу с самой ревностной поспешностью, и Мартин обнаружил, что стоит в притворе и держит за руку Орхидею и она щебечет самым нежным голоском:
— Ах, доктор Эроусмит, вы были просто изумительны! Лекторы большей частью такие нудные, старые, а ваш доклад был великолепен! Лечу домой и порадую папу! Он будет в восторге!
Только тут он заметил, что Леора тоже пробралась в притвор и глядит на них глазами жены.
По дороге домой Леора хранила красноречивое молчание.
— Ну как, понравилась тебе моя лекция? — сказал он, выждав в негодовании приличный срок.
— Да, прошло недурно. Было, верно, очень тяжело говорить перед этим дурачьем.
— Дурачье? Кого ты разумеешь под «дурачьем»? Они меня превосходно поняли. И слушали прекрасно.
— Да? Ну, как бы там ни было, тебе, слава богу, не грозит опасность заговориться. Пиккербо слишком любит слушать свой собственный голос, он не станет часто выпускать тебя на эстраду.
— Я читал охотно. Все-таки невредно время от времени высказаться перед публикой. Это заставляет мыслить более четко.
— Да! Взять, например, милых, добрых политиков — как четко они мыслят!
— Послушай, Леора! Мы, конечно, знаем, что муж у тебя мурло и ни на что не годен, кроме лишь лаборатории, но мне думается, ты могла бы хоть для виду проявить немного энтузиазма по поводу его первого публичного выступления — самого первого в его жизни и, как-никак, удачного!
— Ах ты глупыш! Разве я не проявила энтузиазма? Я бешено аплодировала. Нашла, что ты очень здорово прочел свой доклад. Но только… Мне кажется, что другое ты мог бы делать лучше. Что мы предпримем вечером? Ограничимся дома холодной закуской или поужинаем в кафетерии?
Так его низвели из героев в мужья, и он изведал все прелести непризнанности.
Всю неделю он смаковал свою обиду, но с наступлением зимы началась лихорадка нудно-веселых обедов и безопасно-ярого бриджа, и первый вечер дома, первый случай поцапаться без помехи выдался в пятницу. Мартин провозгласил лозунг: «Вернуться к серьезному чтению — почитать хотя бы физиологию, а в добавление немного Арнольда Беннета — приятное мирное чтение». Но дело свелось к просмотру новостей в медицинских журналах.
Он не находил покоя. Отшвырнул журнал. Спросил:
— Что ты завтра наденешь на снежную вылазку?
— Ах, я еще не думала… Что-нибудь найду.
— Ли, я хочу тебя спросить: какого черта ты заявила, что я слишком много говорил вчера за обедом у доктора Страффорда? Во мне, конечно, нетрудно найти все на свете пороки, но я не знал, что страдаю чрезмерной разговорчивостью.
— До сих пор не страдал.
— До сих пор!
— Послушай, Рыжик Эроусмит! Ты всю неделю дулся, как нашкодивший мальчишка. В чем дело?
— Да я… К черту! Мне это надоело. Все в восторге от моей лекции в «Звезде надежды», прочитай заметку в «Утреннем пограничнике». И Пиккербо говорит, что Орхидея говорила, что прошло замечательно, а ты хоть бы что!
— Разве я мало аплодировала? Но… Ты, надеюсь, не намерен удариться в болтовню?
— Ах, ты надеешься! Позволь мне тебе сообщить, что как раз намерен! Я, конечно, не собираюсь болтать пустяков. В это воскресенье я преподнес с эстрады чистую науку, и публика скушала с аппетитом. Я и не думал, что можно захватить аудиторию, не прибегая к фиглярству. А сколько пользы можно принести! Да что там! За эти сорок пять минут я смог внедрить больше идей об основах санитарии и о ценности лабораторной работы, чем… Я не мечу в гении, но приятно, когда можно собрать людей и говорить им все что хочешь, а они слушают и не вмешиваются, как в Уитсильвании. Ясное дело, я намерен по твоему столь любезному выражению «удариться в болтовню»…
— Рыжик, для других это, может быть, и хорошо, но не для тебя. Я не могу выразить… и в этом одна из причин, почему я мало говорю о твоей лекции… Я не могу выразить, до чего меня удивило, когда ты, который всегда издевался над такими вещами, называл это «сантиментами», сам чуть не слезы проливаешь над милыми бедными детками!
— Никогда я ничего подобного не говорил, не употреблял таких выражений, и ты прекрасно это знаешь. И ты — ты говоришь об издевательстве! Ты! Позволь тебе заметить, что Движение в пользу Охраны Народного Здоровья, выправляя в раннем возрасте физические недостатки у детей, следя за их глазами и миндалинами и прочим, может спасти миллионы жизней и обеспечить подрастающему поколению…
— Знаю! Я люблю детей больше, чем ты! Но я говорю о другом — о слащавых улыбках…
— Ничего не поделаешь, кто-нибудь должен этим заниматься. Чтобы работать с людьми, надо их сперва воспитать. В этом смысле старый Пик, хоть он и болван, делает полезное дело своими стишками и прочей ерундой. Было б не плохо, пожалуй, если бы и я умел писать стихи… Черт подери, может поучиться?
— Его стихи отвратительны!
— Ну вот! Где же у тебя последовательность? Давно ли ты уверяла, что он «ловко закручивает»?
— Мне не к чему быть последовательной. Я только женщина. Вы, Мартин Эроусмит, первый уверили меня в этом. И потом они хороши для Пиккербо, но не для тебя. Твое место в лаборатории. Ты должен открывать истины, а не рекламировать их. Однажды в Уитсильвании — помнишь? — ты целых пять минут был почти готов вступить в общину Единого братства и стать почтенным гражданином. Неужели до конца твоих дней ты будешь то и дело увязать в болоте респектабельности и тебя придется каждый раз вытаскивать за хвост? Неужели ты никогда не поймешь, что ты — варвар?
— Конечно! Варвар! И… как еще ты меня назвала? Я — варвар, и, кроме того, душа моей души, я — серая деревенщина! И как ты мне отлично помогаешь! Когда я хочу остепениться и жить приличной и полезной жизнью, не восстанавливая против себя людей, ты, которая должна была бы верить в меня, ты первая меня коришь!
— Может быть. Орхидея Пиккербо была бы тебе лучшей помощницей.
— Вероятно. И вообще она очень милая девочка, и она оценила мое выступление в церкви, и если ты воображаешь, что я намерен весь вечер сидеть и слушать, как ты высмеиваешь мою работу и моих друзей, то я… пойду приму горячую ванну. Спокойной ночи!
В ванне он сам дивился, что мог поссориться с Леорой. Как! Она — единственный человек на свете, кроме Готлиба, Сонделиуса и Клифа Клосона… кстати, где сейчас Клиф? Все еще в Нью-Йорке? И не свинья ли он, что не пишет! Но все-таки… Дурак он, что вышел из себя, — если даже Леора и упряма и не желает приспосабливаться к его мнениям, не понимает, что он обладает даром влиять на людей. Никто другой не был бы так ему предан, как она, и он ее любит…
Он яростно растерся; прибежал в комнату и стал каяться; они сказали друг другу, что они самые разумные люди на свете; они горячо расцеловались, а потом Леора пустилась в рассуждения:
— Все равно, мой мальчик, я не намерена помогать тебе дурачить самого себя. Ты не пустомеля. Ты гонитель лжи. Странно, как послушаешь об истинных гонителях лжи, о профессоре Готлибе и о твоем любимце Вольтере, их, кажется, нельзя было одурачить. Но, может быть, и они вроде тебя: всегда старались уйти от тягостной истины, всегда надеялись устроить свою жизнь и стать богатыми, всегда продавали душу дьяволу, а потом исхитрялись оставить бедного дьявола в дураках. Я думаю… Я думаю… я думаю… — Она села в кровати и сжала виски руками, мучительно подыскивая слова. — Есть разница между тобой и профессором Готлибом. Он никогда не оступается, не тратит время на…
— Он великолепно тратил время на шарлатанскую фабрику Ханзикера, и звание его не «профессор», а «доктор», если тебе непременно надо его величать…
— Если он пошел в свое время к Ханзикеру, значит у него была на то основательная причина. Он гений; он не мог ошибиться. Или мог? Даже и он? Но все равно, тебе, Рыжик, суждено спотыкаться на каждом шагу; суждено учиться на ошибках. Скажу тебе одно: да, ты учишься на своих сумасбродных ошибках. Но мне иногда надоедает смотреть, как ты мечешься и попадаешь в каждую ловушку — вдруг вообразишь себя оратором или начнешь вздыхать по Орхидее!
— Мило, черт возьми! А я-то пришел, старался помириться! Ты никогда не делаешь ошибок — и прекрасно! Но хватит в хозяйстве и одной безупречной личности!
Он плюхнулся в кровать. Молчание. Нежный призыв: «Март… Рыжик!» Он не откликнулся, гордясь, что сумел проявить твердость, и так и уснул. За завтраком, когда он горел стыдом и раскаянием, она была суха.
— Не хочу об этом говорить, — оборвала она.
Так, испортив себе настроение, они отправились в субботу после обеда на снежную вылазку с Пиккербо.
У доктора Пиккербо была маленькая бревенчатая хибарка в дубовой рощице среди холмов к северу от Наутилуса. Человек двенадцать выехали туда на санях, устланных соломой и синими ворсистыми пледами. Весело заливались бубенчики, дети выскакивали из саней и бежали рядом.
Школьный врач, холостяк, оказывал внимание Леоре; он два раза помог ей укутаться в плед, что, по понятиям Наутилуса, ее почти компрометировало. Мартин из ревности стал открыто и решительно ухаживать за Орхидеей.
Он занялся ею не только из желания проучить Леору, но и ради ее собственной бело-розовой прелести. На ней была шерстяная с начесом куртка, огненный лыжный шарф и первые шаровары, какие осмелилась надеть в Наутилусе девица. Она похлопывала Мартина по колену, а когда они катились за санями в небезопасном тобоггане[58], уверенно обхватила его талию.
Она называла его теперь «доктор Мартин», а он перешел на дружеское «Орхидея».
У хибарки поднялся шум разгрузки. Мартин и Орхидея внесли вдвоем корзину с провиантом; вдвоем съезжали на лыжах с горы. Лыжи их однажды переплелись, они вдвоем скатились в сугроб, и когда Орхидея прижалась к нему смело и без смущения, Мартину показалось, что в этой грубой куртке она только нежней и чудесней — бесстрашные глаза, горящие щеки (она только что стряхнула с них мокрый снег), быстрые ноги стройного школьника, плечи, прелестные в их нарочитой мальчишеской угловатости.
«Сентиментальный дурак! Леора была права! — зарычал он на самого себя. — Я ждал от вас больше оригинальности, друг мой! Бедная маленькая Орхидея — как возмутилась бы она, если бы знала ваши низкие мысли!»
Но бедная маленькая Орхидея ластилась к нему:
— А ну-ка, доктор Мартин, слетим с того крутого откоса. Только у нас с вами хватит задора на такую штуку.
— Потому что мы одни здесь молоды.
— Потому что вы так молоды! Я страшно старая. Я только сижу и вздыхаю, в то время как вы грезите всякими своими эпидемиями и прочим.
Он видел, что Леора с проклятым школьным врачом скользит по далекому косогору. Почувствовал ли он досаду, или облегчение, что ему дано право оставаться вдвоем с Орхидеей, — но он перестал разговаривать с нею так, точно она ребенок, а он обремененный мудростью человек; перестал разговаривать с нею так, точно опасался, что кто-нибудь их подслушает. Они помчались взапуски к намеченному крутому откосу. Скатились по нему и упали — великолепный стремительный полет — и забарахтались в снегу.
Они вернулись вдвоем в хибарку, где не застали никого. Орхидея сняла свой намокший свитер и оправила легкую блузку. Разыскали термос с горячим кофе, и Мартин глядел на нее так, точно собирался поцеловать, и она отвечала таким взглядом, точно ничего не имела против. Выкладывая закуски, они мурлыкали с нежным взаимным пониманием, и когда она вывела трелью: «Ну живей, лентяй, ставьте чашки на этот ужасный стол», — это прозвучало так, как будто она рада была бы не разлучаться с ним никогда.
Между тем не было сказано ничего компрометирующего, они не держались за руки, когда ехали домой в наэлектризованной снежной мгле, и хотя сидели плечо к плечу, он обнимал ее только тогда, когда сани кренились на крутых поворотах. Если Мартин был радостно возбужден, это объяснялось, вероятно, проделанной за день здоровой гимнастикой. Ничего не произошло, никто не выглядел смущенным. При расставании прощальные приветствия звучали непринужденно и весело.
И Леора ничего не сказала, хотя дня два от нее веяло холодом. Однако Мартин, слишком занятой, не стал доискиваться причины.
21
Пастор и директор курсов, мирянин, открыли собрание подобающими обрядами. Пока Мартин дрожал и старался нагло глядеть на публику, которая сама на него глядела; пока он сидел, обнаженный, беззащитный, выставленный напоказ на высокой кафедре, — пастор сделал оповещение об очередном Миссионерском Ужине в четверг и о Детском Клубе Маршировки. Спели два-три коротких и бодрых гимна (Мартин в это время не знал, стоять ему или сидеть), и директор помолился «о ниспослании сил нашему другу-докладчику возвестить свое слово». Во время молитвы Мартин сидел, закрывши лоб ладонью, чувствовал себя дураком, и в мозгу у него проносилось:
«Поза как будто подобающая… Как они все вылупили на меня глаза… Черт подери, неужто он никогда не кончит?.. Тьфу, пропасть! Что я хотел сказать об окуривании? Бог ты мой, он уже заканчивает, сейчас мне начинать!..»
Он каким-то образом очутился около кафедры, для равновесия уперся в нее руками, и голос его зазвучал, произнося как будто осмысленные слова. Из тумана стали выступать отдельные лица. Мартин выбрал настороженного старичка и старался рассмешить его и поразить.
В задних рядах он увидел Леору — она ему кивала, подбадривая. Осмелев он отвел глаза в сторону от тропы лиц, убегавшей в гору прямо перед ним. Глянул на балкон…
Аудитория видела молодого лектора, рассуждавшего о сыворотках и вакцинах, но, в то время как голос его продолжал жужжать, этот церковный лектор заметил две шелковые ножки, выделявшиеся в первом ряду балкона, обнаружил, что они принадлежат Орхидее Пиккербо и что она мечет вниз стрелы восхищения.
Кончив лекцию, Мартин услышал самые восторженные аплодисменты — все лекторы после всякой лекции удостаиваются таких аплодисментов, — и директор курсов говорил ему самые лестные слова, и публика валила к выходу с самой ревностной поспешностью, и Мартин обнаружил, что стоит в притворе и держит за руку Орхидею и она щебечет самым нежным голоском:
— Ах, доктор Эроусмит, вы были просто изумительны! Лекторы большей частью такие нудные, старые, а ваш доклад был великолепен! Лечу домой и порадую папу! Он будет в восторге!
Только тут он заметил, что Леора тоже пробралась в притвор и глядит на них глазами жены.
По дороге домой Леора хранила красноречивое молчание.
— Ну как, понравилась тебе моя лекция? — сказал он, выждав в негодовании приличный срок.
— Да, прошло недурно. Было, верно, очень тяжело говорить перед этим дурачьем.
— Дурачье? Кого ты разумеешь под «дурачьем»? Они меня превосходно поняли. И слушали прекрасно.
— Да? Ну, как бы там ни было, тебе, слава богу, не грозит опасность заговориться. Пиккербо слишком любит слушать свой собственный голос, он не станет часто выпускать тебя на эстраду.
— Я читал охотно. Все-таки невредно время от времени высказаться перед публикой. Это заставляет мыслить более четко.
— Да! Взять, например, милых, добрых политиков — как четко они мыслят!
— Послушай, Леора! Мы, конечно, знаем, что муж у тебя мурло и ни на что не годен, кроме лишь лаборатории, но мне думается, ты могла бы хоть для виду проявить немного энтузиазма по поводу его первого публичного выступления — самого первого в его жизни и, как-никак, удачного!
— Ах ты глупыш! Разве я не проявила энтузиазма? Я бешено аплодировала. Нашла, что ты очень здорово прочел свой доклад. Но только… Мне кажется, что другое ты мог бы делать лучше. Что мы предпримем вечером? Ограничимся дома холодной закуской или поужинаем в кафетерии?
Так его низвели из героев в мужья, и он изведал все прелести непризнанности.
Всю неделю он смаковал свою обиду, но с наступлением зимы началась лихорадка нудно-веселых обедов и безопасно-ярого бриджа, и первый вечер дома, первый случай поцапаться без помехи выдался в пятницу. Мартин провозгласил лозунг: «Вернуться к серьезному чтению — почитать хотя бы физиологию, а в добавление немного Арнольда Беннета — приятное мирное чтение». Но дело свелось к просмотру новостей в медицинских журналах.
Он не находил покоя. Отшвырнул журнал. Спросил:
— Что ты завтра наденешь на снежную вылазку?
— Ах, я еще не думала… Что-нибудь найду.
— Ли, я хочу тебя спросить: какого черта ты заявила, что я слишком много говорил вчера за обедом у доктора Страффорда? Во мне, конечно, нетрудно найти все на свете пороки, но я не знал, что страдаю чрезмерной разговорчивостью.
— До сих пор не страдал.
— До сих пор!
— Послушай, Рыжик Эроусмит! Ты всю неделю дулся, как нашкодивший мальчишка. В чем дело?
— Да я… К черту! Мне это надоело. Все в восторге от моей лекции в «Звезде надежды», прочитай заметку в «Утреннем пограничнике». И Пиккербо говорит, что Орхидея говорила, что прошло замечательно, а ты хоть бы что!
— Разве я мало аплодировала? Но… Ты, надеюсь, не намерен удариться в болтовню?
— Ах, ты надеешься! Позволь мне тебе сообщить, что как раз намерен! Я, конечно, не собираюсь болтать пустяков. В это воскресенье я преподнес с эстрады чистую науку, и публика скушала с аппетитом. Я и не думал, что можно захватить аудиторию, не прибегая к фиглярству. А сколько пользы можно принести! Да что там! За эти сорок пять минут я смог внедрить больше идей об основах санитарии и о ценности лабораторной работы, чем… Я не мечу в гении, но приятно, когда можно собрать людей и говорить им все что хочешь, а они слушают и не вмешиваются, как в Уитсильвании. Ясное дело, я намерен по твоему столь любезному выражению «удариться в болтовню»…
— Рыжик, для других это, может быть, и хорошо, но не для тебя. Я не могу выразить… и в этом одна из причин, почему я мало говорю о твоей лекции… Я не могу выразить, до чего меня удивило, когда ты, который всегда издевался над такими вещами, называл это «сантиментами», сам чуть не слезы проливаешь над милыми бедными детками!
— Никогда я ничего подобного не говорил, не употреблял таких выражений, и ты прекрасно это знаешь. И ты — ты говоришь об издевательстве! Ты! Позволь тебе заметить, что Движение в пользу Охраны Народного Здоровья, выправляя в раннем возрасте физические недостатки у детей, следя за их глазами и миндалинами и прочим, может спасти миллионы жизней и обеспечить подрастающему поколению…
— Знаю! Я люблю детей больше, чем ты! Но я говорю о другом — о слащавых улыбках…
— Ничего не поделаешь, кто-нибудь должен этим заниматься. Чтобы работать с людьми, надо их сперва воспитать. В этом смысле старый Пик, хоть он и болван, делает полезное дело своими стишками и прочей ерундой. Было б не плохо, пожалуй, если бы и я умел писать стихи… Черт подери, может поучиться?
— Его стихи отвратительны!
— Ну вот! Где же у тебя последовательность? Давно ли ты уверяла, что он «ловко закручивает»?
— Мне не к чему быть последовательной. Я только женщина. Вы, Мартин Эроусмит, первый уверили меня в этом. И потом они хороши для Пиккербо, но не для тебя. Твое место в лаборатории. Ты должен открывать истины, а не рекламировать их. Однажды в Уитсильвании — помнишь? — ты целых пять минут был почти готов вступить в общину Единого братства и стать почтенным гражданином. Неужели до конца твоих дней ты будешь то и дело увязать в болоте респектабельности и тебя придется каждый раз вытаскивать за хвост? Неужели ты никогда не поймешь, что ты — варвар?
— Конечно! Варвар! И… как еще ты меня назвала? Я — варвар, и, кроме того, душа моей души, я — серая деревенщина! И как ты мне отлично помогаешь! Когда я хочу остепениться и жить приличной и полезной жизнью, не восстанавливая против себя людей, ты, которая должна была бы верить в меня, ты первая меня коришь!
— Может быть. Орхидея Пиккербо была бы тебе лучшей помощницей.
— Вероятно. И вообще она очень милая девочка, и она оценила мое выступление в церкви, и если ты воображаешь, что я намерен весь вечер сидеть и слушать, как ты высмеиваешь мою работу и моих друзей, то я… пойду приму горячую ванну. Спокойной ночи!
В ванне он сам дивился, что мог поссориться с Леорой. Как! Она — единственный человек на свете, кроме Готлиба, Сонделиуса и Клифа Клосона… кстати, где сейчас Клиф? Все еще в Нью-Йорке? И не свинья ли он, что не пишет! Но все-таки… Дурак он, что вышел из себя, — если даже Леора и упряма и не желает приспосабливаться к его мнениям, не понимает, что он обладает даром влиять на людей. Никто другой не был бы так ему предан, как она, и он ее любит…
Он яростно растерся; прибежал в комнату и стал каяться; они сказали друг другу, что они самые разумные люди на свете; они горячо расцеловались, а потом Леора пустилась в рассуждения:
— Все равно, мой мальчик, я не намерена помогать тебе дурачить самого себя. Ты не пустомеля. Ты гонитель лжи. Странно, как послушаешь об истинных гонителях лжи, о профессоре Готлибе и о твоем любимце Вольтере, их, кажется, нельзя было одурачить. Но, может быть, и они вроде тебя: всегда старались уйти от тягостной истины, всегда надеялись устроить свою жизнь и стать богатыми, всегда продавали душу дьяволу, а потом исхитрялись оставить бедного дьявола в дураках. Я думаю… Я думаю… я думаю… — Она села в кровати и сжала виски руками, мучительно подыскивая слова. — Есть разница между тобой и профессором Готлибом. Он никогда не оступается, не тратит время на…
— Он великолепно тратил время на шарлатанскую фабрику Ханзикера, и звание его не «профессор», а «доктор», если тебе непременно надо его величать…
— Если он пошел в свое время к Ханзикеру, значит у него была на то основательная причина. Он гений; он не мог ошибиться. Или мог? Даже и он? Но все равно, тебе, Рыжик, суждено спотыкаться на каждом шагу; суждено учиться на ошибках. Скажу тебе одно: да, ты учишься на своих сумасбродных ошибках. Но мне иногда надоедает смотреть, как ты мечешься и попадаешь в каждую ловушку — вдруг вообразишь себя оратором или начнешь вздыхать по Орхидее!
— Мило, черт возьми! А я-то пришел, старался помириться! Ты никогда не делаешь ошибок — и прекрасно! Но хватит в хозяйстве и одной безупречной личности!
Он плюхнулся в кровать. Молчание. Нежный призыв: «Март… Рыжик!» Он не откликнулся, гордясь, что сумел проявить твердость, и так и уснул. За завтраком, когда он горел стыдом и раскаянием, она была суха.
— Не хочу об этом говорить, — оборвала она.
Так, испортив себе настроение, они отправились в субботу после обеда на снежную вылазку с Пиккербо.
У доктора Пиккербо была маленькая бревенчатая хибарка в дубовой рощице среди холмов к северу от Наутилуса. Человек двенадцать выехали туда на санях, устланных соломой и синими ворсистыми пледами. Весело заливались бубенчики, дети выскакивали из саней и бежали рядом.
Школьный врач, холостяк, оказывал внимание Леоре; он два раза помог ей укутаться в плед, что, по понятиям Наутилуса, ее почти компрометировало. Мартин из ревности стал открыто и решительно ухаживать за Орхидеей.
Он занялся ею не только из желания проучить Леору, но и ради ее собственной бело-розовой прелести. На ней была шерстяная с начесом куртка, огненный лыжный шарф и первые шаровары, какие осмелилась надеть в Наутилусе девица. Она похлопывала Мартина по колену, а когда они катились за санями в небезопасном тобоггане[58], уверенно обхватила его талию.
Она называла его теперь «доктор Мартин», а он перешел на дружеское «Орхидея».
У хибарки поднялся шум разгрузки. Мартин и Орхидея внесли вдвоем корзину с провиантом; вдвоем съезжали на лыжах с горы. Лыжи их однажды переплелись, они вдвоем скатились в сугроб, и когда Орхидея прижалась к нему смело и без смущения, Мартину показалось, что в этой грубой куртке она только нежней и чудесней — бесстрашные глаза, горящие щеки (она только что стряхнула с них мокрый снег), быстрые ноги стройного школьника, плечи, прелестные в их нарочитой мальчишеской угловатости.
«Сентиментальный дурак! Леора была права! — зарычал он на самого себя. — Я ждал от вас больше оригинальности, друг мой! Бедная маленькая Орхидея — как возмутилась бы она, если бы знала ваши низкие мысли!»
Но бедная маленькая Орхидея ластилась к нему:
— А ну-ка, доктор Мартин, слетим с того крутого откоса. Только у нас с вами хватит задора на такую штуку.
— Потому что мы одни здесь молоды.
— Потому что вы так молоды! Я страшно старая. Я только сижу и вздыхаю, в то время как вы грезите всякими своими эпидемиями и прочим.
Он видел, что Леора с проклятым школьным врачом скользит по далекому косогору. Почувствовал ли он досаду, или облегчение, что ему дано право оставаться вдвоем с Орхидеей, — но он перестал разговаривать с нею так, точно она ребенок, а он обремененный мудростью человек; перестал разговаривать с нею так, точно опасался, что кто-нибудь их подслушает. Они помчались взапуски к намеченному крутому откосу. Скатились по нему и упали — великолепный стремительный полет — и забарахтались в снегу.
Они вернулись вдвоем в хибарку, где не застали никого. Орхидея сняла свой намокший свитер и оправила легкую блузку. Разыскали термос с горячим кофе, и Мартин глядел на нее так, точно собирался поцеловать, и она отвечала таким взглядом, точно ничего не имела против. Выкладывая закуски, они мурлыкали с нежным взаимным пониманием, и когда она вывела трелью: «Ну живей, лентяй, ставьте чашки на этот ужасный стол», — это прозвучало так, как будто она рада была бы не разлучаться с ним никогда.
Между тем не было сказано ничего компрометирующего, они не держались за руки, когда ехали домой в наэлектризованной снежной мгле, и хотя сидели плечо к плечу, он обнимал ее только тогда, когда сани кренились на крутых поворотах. Если Мартин был радостно возбужден, это объяснялось, вероятно, проделанной за день здоровой гимнастикой. Ничего не произошло, никто не выглядел смущенным. При расставании прощальные приветствия звучали непринужденно и весело.
И Леора ничего не сказала, хотя дня два от нее веяло холодом. Однако Мартин, слишком занятой, не стал доискиваться причины.
21
Город Наутилус один из первых в стране ввел обычай «недель», ныне так пышно расцветший, что у нас теперь устраиваются Недели Заочного Обучения, Недели Христианской Науки, Недели Остеопатии и Недели Джорджианской Сосны.
«Неделя» — не просто неделя.
Если какая-нибудь агрессивная, бдительная, предприимчивая, передовая церковь, или Торговая Палата, или благотворительное общество возымеет желание «стать на ноги», то есть получить побольше денег, она созывает несколько энергичных деятелей, какие найдутся в каждом городе, и провозглашает Неделю. Неделя — это значит месяц заседаний комитета, сотни статей во славу данной организации на страницах местной печати, а в заключение — день-другой, когда какие-то атлетического сложения субъекты улещивают неотзывчивую публику в церквах и кинематографах и когда самые хорошенькие девушки города получают разрешение заговаривать на улице с незнакомыми мужчинами под предлогом вручения им удивительно некрасивых жетонов в обмен на минимальную сумму, какую эти незнакомцы находят нужным уплатить в доказательство своего права называться джентльменами.
Единственный вариант — такие Недели, которые преследуют цель не собрать деньги немедленной продажей жетонов, но получить их впоследствии значительно больше благодаря широкой рекламе.
Наутилус провел неделю Задора, во время которой особое племя очень быстро говорящих людей, бывших агентов по продаже книг, ныне именуемых рационализаторами, ходило по городу, давая советы лавочникам, как им быстрее драть друг с друга деньги, а доктор Альмус Пиккербо на молитвенном собрании выступил с речью о «задоре у святого Павла, первого пропагандиста». Провел неделю Радушия, когда каждому горожанину полагалось завязывать разговор по меньшей мере с тремя приезжими в день, в результате чего на разъяренных пожилых коммивояжеров с утра до ночи наседали приветливые и мускулистые незнакомцы. Проводилась также неделя Домашнего Очага, неделя Пиши Своей Матери, неделя Открой Фабрику в Наутилусе, неделя Ешь Больше Кукурузы, неделя Ходи в Церковь, неделя Армии Спасения и неделя Заведи Собственный Автомобиль.
Но едва ли не самой блестящей оказалась Неделя X, устроенная для сбора восьмидесяти тысяч долларов на новое здание ХАМЛа.
На старом здании, сменяясь ежедневно, горели электрические прописи: «Хороший Американец Молиться Любит», «Христиане Америки Монету Ловите» и «Хватит Американской Молодежи Лениться». Доктор Пиккербо произнес в три дня девятнадцать речей, сравнивая ХАМЛ с армией крестоносцев, с апостолами и с экспедицией доктора Кука, который, по уверению докладчика, действительно открыл Северный полюс. Орхидея продала триста девятнадцать жетонов ХАМЛа, из них семь одному и тому же человеку, который в конце концов обратился к ней с нескромным замечанием. Ее вызволил секретарь ХАМЛа, который, чтоб ее успокоить, долго пожимал ей руку.
Ни одна организация не могла тягаться с Альмусом Пиккербо в изобретательстве «Недель». Он начал январь неделей Лучшего Младенца — очень удачной неделей. Но за нею в такой горячке последовали недели Долой Пьянство, Пломбируй Зубы и Не Давай Плевать на Тротуар, что люди менее выносливые откровенно роптали: «Мое здоровье вконец испортится от всех этих хлопот о здоровье».
К неделе Чистоты Пиккербо выпустил в свет новый лирический шедевр собственного сочинения:
— Теперь вы видите, как легко добиться признания истины, если правильно взяться за дело!
Неделя Три Сигары в День, которую Пиккербо измыслил в середине лета, прошла не совсем удачно — отчасти по вине одного несознательного юмориста, запросившего через местную газету, действительно ли доктор Пиккербо требует, чтобы все грудные дети выкуривали по три сигары в день, — а отчасти потому, что сигарные фабриканты явились в Отдел Народного Здравоохранения и высказали несколько крепких замечаний насчет Здравого Смысла. Не дала желанных результатов также и неделя Корми Кошку, Лечи Собаку.
Невзирая на все свои недели, Пиккербо находил время председательствовать в Плановом комитете Айовийской конференции деятелей здравоохранения.
Это он написал разосланное всем ее участникам воззвание:
В неделю Лучшего Младенца Мартин проявил подлинный энтузиазм. Они с Леорой взвешивали грудных ребят, выстукивали их, выслушивали, составляли схемы образцового питания и в каждом младенце видели ребенка, которого у них никогда не будет. Но когда дошло до недели Побольше Детей, он попробовал возражать. Он объявил себя сторонником ограничения рождаемости. Пиккербо в ответ развивал бешеное красноречие, ссылаясь на библию и на пример своих восьми красавиц.
Равным образом не убедила Мартина и Антитуберкулезная неделя. Он любил спать при открытых окнах и не любил курильщиков, харкающих на тротуары, но его раздражало, когда проповедь этих бесспорно эстетических, а возможно и санитарных реформ преподносилась со священным негодованием и сомнительной статистикой.
Каждый раз, когда Мартин брал под вопрос поток его цифр касательно туберкулеза, каждый раз, когда он скромно указывал, что причина ослабления болезни была, возможно, в естественном росте иммунитета, а не в крестовых походах против харканья и затхлого воздуха, Пиккербо считал, что его помощник тем самым берет под сомнение искренность своего шефа в устройстве таких походов. Как большинство пропагандистов, он склонен был вносить в спор личный элемент; он думал, что если он искренен, значит его мнения правильны.
Требовать от него точности в утверждениях, ссылаться на изречение Реймонда Перла: «Если говорить об объективных научных фактах, мы до крайности мало знаем о причинах, поведших к снижению смертности от туберкулеза», — мог, по его мнению, только один из тех мерзавцев, которые, в самом деле, любят загаживать тротуары.
Мартину все это претило, и он испытал антиобщественную и, разумеется, нечестивую радость, обнаружив, что хотя смертность от туберкулеза несомненно снизилась за время деятельности доктора Пиккербо в Наутилусе, она в той же пропорции снизилась и в большинстве деревень округа без речей о плевках и без демонстраций под лозунгом «Открывайте окна».
К счастью для Мартина, Пиккербо и не требовал от него деятельного участия в общественных кампаниях, предпочитая, чтоб он в горячее время заменял его в Отделе. Эти кампании будили в Мартине самые сложные и бешеные мысли, крайне его угнетавшие.
На все его замечания у Пиккербо был один ответ:
— Что за беда, если мои цифры не всегда точны, если моя пропаганда, заманиванье публики покажутся кое-кому вульгарными? Это все полезно, ведет к добру. Неважно, какие мы применяем методы: коль скоро мы заставляем людей дышать более свежим воздухом, соблюдать чистоту во дворах и меньше потреблять спиртного, мы тем самым правы.
И Мартин с удивлением ловил себя на мысли: «В самом деле, разве это хоть что-нибудь значит? Разве что-нибудь значит истина — чистая, холодная, неприветная истина, истина Макса Готлиба? Все говорят: „Только не искажайте истину!“ — и все беснуются, когда им указываешь, что они сами первые ее искажают. Или в жизни ничто не имеет значения, и надо только любить, и есть, и спать, и слушать лесть?
Для меня, я думаю, истина имеет значение, но если так, может быть тяга к научной точности просто моя страсть, как у другого увлечение гольфом. Как бы там ни было, я не намерен бросать работу у Пиккербо».
Еще больше побуждала его защищать своего патрона позиция Эрвинга Уотерса и других врачей, нападавших на Пиккербо из боязни, что он добьется подлинных успехов и это урежет их заработки. Но все время Мартина мучила произвольная статистика.
Он подсчитал, что по цифрам, которые Пиккербо приводил насчет больных зубов, неосторожного управления автомобилем, туберкулеза и еще семи болезней, у каждого гражданина Айовы было сто восемьдесят шансов из ста умереть, не дожив до шестнадцати лет, и не мог он содрогаться от ужаса, когда Пиккербо возглашал: «Знаете ли вы, что в округе Пиккенс штата Миссисипи за один только прошлый год погибло от фрамбезии двадцать девять человек, и все они были бы спасены — да, спасены, — если бы ежедневно принимали холодный душ!»
Сам Пиккербо держался страшного обычая принимать холодный душ даже зимою, хотя он мог бы знать, что в одном только Милуоки за двадцать два года умерло от холодного душа девятнадцать человек в возрасте между семнадцатью и сорока двумя годами.
Наличию «переменных» — слово, которым Мартин так же донимал теперь всех, как некогда своим «контролем», — Пиккербо не придавал никакого значения. Он не мог постичь, что здоровье может зависеть от климата, наследственности, профессии, почвы, естественного иммунитета — от чего бы то ни было, помимо проводимых Отделом Здравоохранения кампаний за усиленное мытье и высокую нравственность.
«Неделя» — не просто неделя.
Если какая-нибудь агрессивная, бдительная, предприимчивая, передовая церковь, или Торговая Палата, или благотворительное общество возымеет желание «стать на ноги», то есть получить побольше денег, она созывает несколько энергичных деятелей, какие найдутся в каждом городе, и провозглашает Неделю. Неделя — это значит месяц заседаний комитета, сотни статей во славу данной организации на страницах местной печати, а в заключение — день-другой, когда какие-то атлетического сложения субъекты улещивают неотзывчивую публику в церквах и кинематографах и когда самые хорошенькие девушки города получают разрешение заговаривать на улице с незнакомыми мужчинами под предлогом вручения им удивительно некрасивых жетонов в обмен на минимальную сумму, какую эти незнакомцы находят нужным уплатить в доказательство своего права называться джентльменами.
Единственный вариант — такие Недели, которые преследуют цель не собрать деньги немедленной продажей жетонов, но получить их впоследствии значительно больше благодаря широкой рекламе.
Наутилус провел неделю Задора, во время которой особое племя очень быстро говорящих людей, бывших агентов по продаже книг, ныне именуемых рационализаторами, ходило по городу, давая советы лавочникам, как им быстрее драть друг с друга деньги, а доктор Альмус Пиккербо на молитвенном собрании выступил с речью о «задоре у святого Павла, первого пропагандиста». Провел неделю Радушия, когда каждому горожанину полагалось завязывать разговор по меньшей мере с тремя приезжими в день, в результате чего на разъяренных пожилых коммивояжеров с утра до ночи наседали приветливые и мускулистые незнакомцы. Проводилась также неделя Домашнего Очага, неделя Пиши Своей Матери, неделя Открой Фабрику в Наутилусе, неделя Ешь Больше Кукурузы, неделя Ходи в Церковь, неделя Армии Спасения и неделя Заведи Собственный Автомобиль.
Но едва ли не самой блестящей оказалась Неделя X, устроенная для сбора восьмидесяти тысяч долларов на новое здание ХАМЛа.
На старом здании, сменяясь ежедневно, горели электрические прописи: «Хороший Американец Молиться Любит», «Христиане Америки Монету Ловите» и «Хватит Американской Молодежи Лениться». Доктор Пиккербо произнес в три дня девятнадцать речей, сравнивая ХАМЛ с армией крестоносцев, с апостолами и с экспедицией доктора Кука, который, по уверению докладчика, действительно открыл Северный полюс. Орхидея продала триста девятнадцать жетонов ХАМЛа, из них семь одному и тому же человеку, который в конце концов обратился к ней с нескромным замечанием. Ее вызволил секретарь ХАМЛа, который, чтоб ее успокоить, долго пожимал ей руку.
Ни одна организация не могла тягаться с Альмусом Пиккербо в изобретательстве «Недель». Он начал январь неделей Лучшего Младенца — очень удачной неделей. Но за нею в такой горячке последовали недели Долой Пьянство, Пломбируй Зубы и Не Давай Плевать на Тротуар, что люди менее выносливые откровенно роптали: «Мое здоровье вконец испортится от всех этих хлопот о здоровье».
К неделе Чистоты Пиккербо выпустил в свет новый лирический шедевр собственного сочинения:
Неделя Бей Мух не только доставила ему удовольствие раздавать премии детям, убившим наибольшее количество мух, но еще вдохновила его на два новых стихотворения. Плакаты кричали:
Микроб ползет тихохонько,
А с ним и смерть близехонько.
Но ты, приятель, не грусти,
Открытку в ящик опусти
И вызови метельщика,
Чтоб он очистил двор,
Микробу-могильщику
Жестокий дал отпор.
Случилось, что в эту неделю орден Орлов устроил съезд в Берлингтоне, и Пиккербо ему телеграфировал:
Продавайте молотки,
Чтоб купить взамен гудки,
Но храните мухобойку!
От помойки под окном
Муха тиф приносит в дом.
Это четверостишие перепечатали девяносто шесть газет, включая одну аляскинскую, и Пиккербо, размахивая вырезками, объяснял Мартину:
На вашем орлином слете,
Орлы, уделите внимание
Малой моей заботе:
Мух изгнанию!
— Теперь вы видите, как легко добиться признания истины, если правильно взяться за дело!
Неделя Три Сигары в День, которую Пиккербо измыслил в середине лета, прошла не совсем удачно — отчасти по вине одного несознательного юмориста, запросившего через местную газету, действительно ли доктор Пиккербо требует, чтобы все грудные дети выкуривали по три сигары в день, — а отчасти потому, что сигарные фабриканты явились в Отдел Народного Здравоохранения и высказали несколько крепких замечаний насчет Здравого Смысла. Не дала желанных результатов также и неделя Корми Кошку, Лечи Собаку.
Невзирая на все свои недели, Пиккербо находил время председательствовать в Плановом комитете Айовийской конференции деятелей здравоохранения.
Это он написал разосланное всем ее участникам воззвание:
«Братья мужчины и сестры женщины!Циркуляр вызвал бурю веселья. Доктор Фисонс из Клинтона написал автору:
Придете ли вы на Раут Здоровья? Это будет самая веселая затея, какую только видывала наша старая добрая планета. И затея практическая! Разве вам не набили оскомину скучные общие фразы? Давайте послушаем настоящих ораторов — вынесем из их речей кое-какие мыслишки.
Там будет Лютер Боттс, регент церковного хора — он внесет в повестку дня Бодрость и Веселье. Джон Ф.Цайсер, М.И. Д.М. и т.д. через весь алфавит (пригладьте волосы, сделайте умное лицо, чтобы нравиться дамам), возьмет две-три ноты (береги барабанные перепонки!). Время от времени, если выдержат тормоза, мы будем (я надеюсь) делать вылазки, и нас угостит хорошим завтраком Уайлд Уитлс.
Не соблазнитесь? Не может быть! Дорогой сэр, слово за вами! Пришлите нам карточку с извещением, что вы придете!»
«Если нам удалось собрать такую большую аудиторию, то этим, я считаю, мы обязаны вашему хлесткому пригласительному письму, и при всей нашей скромности мы должны сказать, что мир еще не видывал столь удачной конференции по здравоохранению. Мне довелось посмеяться над одной старой наседкой из Бостона или не знаю откуда, которая кудахтала, что ваше письмо написано „в недостойном тоне“! Как зам это нравится? Чертова дура! По-моему, критики, вроде нее, лишенные всякого юмора, достойны только презрения».
В неделю Лучшего Младенца Мартин проявил подлинный энтузиазм. Они с Леорой взвешивали грудных ребят, выстукивали их, выслушивали, составляли схемы образцового питания и в каждом младенце видели ребенка, которого у них никогда не будет. Но когда дошло до недели Побольше Детей, он попробовал возражать. Он объявил себя сторонником ограничения рождаемости. Пиккербо в ответ развивал бешеное красноречие, ссылаясь на библию и на пример своих восьми красавиц.
Равным образом не убедила Мартина и Антитуберкулезная неделя. Он любил спать при открытых окнах и не любил курильщиков, харкающих на тротуары, но его раздражало, когда проповедь этих бесспорно эстетических, а возможно и санитарных реформ преподносилась со священным негодованием и сомнительной статистикой.
Каждый раз, когда Мартин брал под вопрос поток его цифр касательно туберкулеза, каждый раз, когда он скромно указывал, что причина ослабления болезни была, возможно, в естественном росте иммунитета, а не в крестовых походах против харканья и затхлого воздуха, Пиккербо считал, что его помощник тем самым берет под сомнение искренность своего шефа в устройстве таких походов. Как большинство пропагандистов, он склонен был вносить в спор личный элемент; он думал, что если он искренен, значит его мнения правильны.
Требовать от него точности в утверждениях, ссылаться на изречение Реймонда Перла: «Если говорить об объективных научных фактах, мы до крайности мало знаем о причинах, поведших к снижению смертности от туберкулеза», — мог, по его мнению, только один из тех мерзавцев, которые, в самом деле, любят загаживать тротуары.
Мартину все это претило, и он испытал антиобщественную и, разумеется, нечестивую радость, обнаружив, что хотя смертность от туберкулеза несомненно снизилась за время деятельности доктора Пиккербо в Наутилусе, она в той же пропорции снизилась и в большинстве деревень округа без речей о плевках и без демонстраций под лозунгом «Открывайте окна».
К счастью для Мартина, Пиккербо и не требовал от него деятельного участия в общественных кампаниях, предпочитая, чтоб он в горячее время заменял его в Отделе. Эти кампании будили в Мартине самые сложные и бешеные мысли, крайне его угнетавшие.
На все его замечания у Пиккербо был один ответ:
— Что за беда, если мои цифры не всегда точны, если моя пропаганда, заманиванье публики покажутся кое-кому вульгарными? Это все полезно, ведет к добру. Неважно, какие мы применяем методы: коль скоро мы заставляем людей дышать более свежим воздухом, соблюдать чистоту во дворах и меньше потреблять спиртного, мы тем самым правы.
И Мартин с удивлением ловил себя на мысли: «В самом деле, разве это хоть что-нибудь значит? Разве что-нибудь значит истина — чистая, холодная, неприветная истина, истина Макса Готлиба? Все говорят: „Только не искажайте истину!“ — и все беснуются, когда им указываешь, что они сами первые ее искажают. Или в жизни ничто не имеет значения, и надо только любить, и есть, и спать, и слушать лесть?
Для меня, я думаю, истина имеет значение, но если так, может быть тяга к научной точности просто моя страсть, как у другого увлечение гольфом. Как бы там ни было, я не намерен бросать работу у Пиккербо».
Еще больше побуждала его защищать своего патрона позиция Эрвинга Уотерса и других врачей, нападавших на Пиккербо из боязни, что он добьется подлинных успехов и это урежет их заработки. Но все время Мартина мучила произвольная статистика.
Он подсчитал, что по цифрам, которые Пиккербо приводил насчет больных зубов, неосторожного управления автомобилем, туберкулеза и еще семи болезней, у каждого гражданина Айовы было сто восемьдесят шансов из ста умереть, не дожив до шестнадцати лет, и не мог он содрогаться от ужаса, когда Пиккербо возглашал: «Знаете ли вы, что в округе Пиккенс штата Миссисипи за один только прошлый год погибло от фрамбезии двадцать девять человек, и все они были бы спасены — да, спасены, — если бы ежедневно принимали холодный душ!»
Сам Пиккербо держался страшного обычая принимать холодный душ даже зимою, хотя он мог бы знать, что в одном только Милуоки за двадцать два года умерло от холодного душа девятнадцать человек в возрасте между семнадцатью и сорока двумя годами.
Наличию «переменных» — слово, которым Мартин так же донимал теперь всех, как некогда своим «контролем», — Пиккербо не придавал никакого значения. Он не мог постичь, что здоровье может зависеть от климата, наследственности, профессии, почвы, естественного иммунитета — от чего бы то ни было, помимо проводимых Отделом Здравоохранения кампаний за усиленное мытье и высокую нравственность.