— От чая не откажетесь? — спросил Твифорд. — Сейчас спустится вниз наша американская гостья.
   Он сказал это не задумываясь — так он был уверен, что раз Твифорды из поколения в поколение пили здесь чай в установленный час, никакая паника не помешает им пить чай по-прежнему в этот самый час.
   Когда Мартин прошел в сад, когда увидел старинное серебро на плетеном столе и услышал спокойные голоса, чума показалась побежденной, и он понял, что здесь, в четырех тысячах миль к юго-западу от Лизарда[86], он в Англии.
   Сели за стол. Шла любезная, но несколько натянутая беседа, когда спустилась вниз американская гостья и с порога уставилась на Мартина так же странно, как и он на нее.
   Он видел перед собой женщину, которая могла бы быть его сестрой. Ей было, верно, лет тридцать против его тридцати семи, но сухощавостью, бледным лицом, черной бровью и темными волосами она была словно его двойник, его второе заколдованное «я».
   Мартин точно слышал свой голос, прохрипевший: «Но вы же моя сестра», — и она раскрыла губы, но ни он, ни она не сказали ни слова, только поклонились друг другу. Она села. Мартин никогда не чувствовал так остро присутствие женщины.
   До наступления вечера он узнал, что она — Джойс Ленион, вдова Роджера Лениона из Нью-Йорка. Она приехала на Сент-Губерт осмотреть свои плантации и попала в карантин. Он слышал где-то мельком о ее покойном муже, как о богатом молодом человеке из хорошей семьи; он как будто даже припомнил, что видел в «Ярмарке тщеславия» фотографию: Ленионы на взморье в Палм-Биче.
   Она говорила только о погоде, о цветах, но была в ней нарастающая веселость, которая расшевелила даже неподатливого Сесила Твифорда. Перебив ее на непринужденном подтрунивании над самым громадным из великанов-сыновей, Мартин повернулся к ней:
   — Вы в самом деле моя сестра.
   — Очевидно. Что ж, раз вы ученый… Вы хороший ученый?
   — Довольно хороший.
   — Я знакома с вашей миссис Мак-Герк. И с доктором Риплтоном Холабердом. Мы встречались в Хессиан-Хуке. Знаете вы это место?
   — Нет, я… Да, слышал о нем.
   — Знаете, конечно. Это обновленная часть старого Бруклина, где писатели, экономисты и всякая такая публика, в том числе чуть что не первоклассные таланты, общаются с теми, кого можно назвать чуть что не сливками светского общества. Там принято одеваться к обеду, и вместе с тем каждый знает, кто такой Джеймс Джойс. Доктор Холаберд — обаятельный человек, вы не находите?
   — Собственно говоря…
   — Скажите мне… Я говорю искренне: Сесил объяснил нам, какой вы хотите провести опыт. Могу я вам помочь — в качестве сиделки, кухарки, чего угодно, — или я буду вам только помехой?
   — Я еще не знаю. Если можно будет вас использовать, я не постесняюсь.
   — О, не будьте вы так серьезны, как наш Сесил или доктор Стокс. Они не находят вкуса в игре. Вам нравится Стокс? Сесил на него молится, и я не сомневаюсь, что он начинен всякими добродетелями, но я нахожу его страшно сухим, и тощим, и неаппетитным. Вы не думаете, что он мог бы быть немного веселее?
   Мартин отрезал себе возможность узнать ее лучше, разразившись упреками:
   — Позвольте. Вы сказали, что находите Холаберда обаятельным. Меня огорчает, что вы польстились на его научную требуху и не оценили Стокса. Стокс — твердый человек, слава богу, и, может быть, грубый. Как не быть ему грубым? Он борется с миром, который млеет в телячьем восторге перед фальшивым обаянием. Ученый, пройдя через свою иссушающую работу, должен в какой-то мере загрубеть. А Стокс, уверяю вас, родился исследователем. Вот бы его к нам, к Мак-Герку. Груб? Вы не услышите, что он груб со мной!
   Твифорд глядел растерянно, мать его глядела деликатно-шокированной, а пятеро сыновей глядели безразлично, как быки, пока Мартин яростно пытался вызвать перед ними образ варвара, аскета, высокомерного служителя науки. Но красивые глаза Джойс Ленион глядели благосклонно, и, когда она заговорила, в ее голосе меньше ощущалась космополитическая вышколенность светской женщины.
   — Да. Тут, верно, такая же разница, как между мной, играющей в плантатора, и Сесилом.
   После обеда он пошел с нею в сад и старался защититься, сам не зная точно, от чего, пока она не предложила:
   — Дорогой мой, вы так усердно извиняетесь за то, что не любите извиняться! Если вы действительно мой брат-близнец, окажите мне честь посылать меня к черту всякий раз, когда вам этого захочется. Я не стану обижаться. А что касается вашего Готлиба, который, видно, владеет вами, как наваждение…
   — Наваждение? Вздор! Просто он…
   Они расстались через час.
   Меньше всего Мартин хотел бы испытать еще раз такую цыплячью, мальчишескую, раздражающую тревогу, какую доставляла ему Орхидея Пиккербо, но, когда он улегся спать в комнате со старыми гравюрами и кроватью с пологом, его волновало сознание, что где-то поблизости — Джойс Ленион.
   Он привстал в постели, испуганный правдой. Неужели он готов влюбиться в эту привлекательную и совершенно никчемную молодую женщину? За обедом как были хороши ее плечи над черным атласом! У нее гениально-лучезарное тело; перед ним тело почти каждой женщины, даже хрупкой Леоры, должно казаться грубым и плотным. Оно светится каким-то розовым жаром, как будто освещенное изнутри.
   Он в самом деле хочет, чтобы здесь была Леора — под одной крышей с Джойс Ленион? (Милая Леора, источник жизни! Скучает ли она по нем сейчас там, в Пенрите, лежа без сна в постели?)
   Да и удобно ли будет сейчас, среди эпидемии, попросить церемонных Твифордов пригласить Леору? (Вполне ли ой честен перед самим собою? Сегодня днем он познакомился с чопорным, хоть и любезным кодексом Твифордов, но разве нельзя перешагнуть через него, держась откровенно иностранцем?)
   Он вдруг оказался на полу, на коленях. Он молился Леоре.

35

   Чума только еще подступила к Сент-Свитину, хотя, несомненно, должна была захватить и его, когда, облеченный полномочиями окружного врача, Мартин получил, наконец, возможность построить план кампании. Он разделил население на две равные части. Одной из них, пригнанной Твифордом, был привит противочумный фаг, другая половина была оставлена без прививок.
   Опыт шел успешно. Мартин уже видел перед собой спасенную его усилиями далекую Индию, где ежегодно умирают от чумы четыреста тысяч человек. Слышал голос Макса Готлиба: «Мартин, вы профели фаш опыт. Я отшень рад!»
   Мор навалился на непривитую половину округа много тяжелее, чем на тех, кто получил фаг. Появилось два-три случая и среди привитых, но среди прочих было по десять, по двадцать, потом по тридцать жертв ежедневно. Этих несчастных Мартин лечил (вводя больным фаг через одного) в убогой окружной богадельне — с белеными стенами барак, казавшийся еще более жалким на фоне густолиственных индийских смоковниц и хлебных деревьев.
   Мартин не мог понять Сесила Твифорда. Хотя на своих рабочих Твифорд смотрел как на рабов, хотя в своем обширном баронате он только и уделил им, что эту убогую богадельню, однако теперь, ухаживая за ними, он рисковал собственной жизнью и жизнью всех своих сыновей.
   Миссис Ленион, как ни отговаривал ее Мартин, приходила стряпать для больных и оказалась на редкость хорошей кухаркой. Кроме того, она стелила больным постели; дезинфицировала себя с большим толком, чем все шестеро Твифордов; и, хлопоча на продымленной кухне в полосатом ситцевом фартуке с рукавами, взятом ею у горничной, она так волновала Мартина, что он забывал напускать на себя грубость.
 
 
   Вечерами, когда они ехали в тарахтящем маленьком автомобиле Твифорда обратно в Жасминовый Сад, миссис Ленион разговаривала с Мартином, как его подручная в работе; но когда она выходила после ванны, напудренная и нарядная, он разговаривал с нею так, точно ее боялся. Их сближало сходство — сходство брата и сестры. Они почти с досадой решили, что похожи друг на друга до крайности, только волосы у ней глаже — точно лакированные, и не было у ней его дерзко вздернутой брови.
   Часто Мартин поздно вечером возвращался к своим пациентам, но раза два вдвоем с миссис Ленион они бежали — не только от мысли о мечущихся в жару больных, но и от нудного домашнего уклада Твифордов, — на лагуну, глубоко врезавшуюся в каменистый берег.
   Они сидели на утесе, захваченные гулом целительного прибоя. В мозгу Мартина полыхали диаграммы на широких беленых щитах в богадельне, горели солнечным светом щели в стенах, качались распухшие, полные ужаса лица зачумленных негров; вспоминалось, как один из сыновей Твифорда раздавил ампулу с фагом и как невыносимо жарко было в палате. Но в этом нервном напряжении ветер с лагуны и рокот прибоя его освежали. Он видел, как белое платье миссис Ленион билось вокруг ее колен: и понял, что и она устала от напряжения. Он сумрачно к ней повернулся, и она заговорила:
   — Я так напугана и так одинока. Твифорды ведут себя героями, но они каменные. Здесь я точно брошена на необитаемом острове.
   Он поцеловал ее, и она припала к его плечу. Его волновал мягкий шелк ее рукава. Но она вдруг отшатнулась со словами:
   — Нет! Ведь я для вас ничего не значу. В вас говорит простое любопытство. Может быть, это для меня хорошо… сегодня.
   Он попробовал уверить ее, уверить себя, что она для него значит до странности много, но его сковала истома; между ним и чарами этой женщины встали больничные койки, и великая усталость, и тихое лицо Леоры. Они оба молчали, и, когда он осторожно прикрыл ее руку своею, они сидели рядом, свободные от волнения, понимая друг друга, и могли непринужденно говорить о чем угодно.
   Он стоял перед ее порогом, когда они вернулись домой, и воображал, как мягко двигается она за дверью.
   «Нет, — злился он. — Не могу. Джойс… женщины вроде нее… это миллионная доля всего того, от чего я отказался ради своей работы и ради Ли. Так. Вот и все. Но если бы мне пожить здесь недельки две… Идиот! Вздумай только постучать, и, ого, как она вознегодует! Однако…»
   Он видел лезвие света под дверью Джойс; и видел его еще явственней, когда повернулся к двери спиной и побрел в свою комнату.
 
 
   Телефонная служба на Сент-Губерте была поставлена из рук вон плохо. В Пенритской Хижине телефона не было — портовый врач этим не огорчался и привык, что его вызывали через соседа. Центральная станция была вконец деморализована чумой, и Мартин, пробившись впустую два часа, оставил попытку связаться по телефону с Леорой.
   Но он одержал победу. Через три-четыре дня он поедет в Пенрит. Твифорд равнодушно дал свое согласие, когда он заикнулся о приглашении сюда Леоры, и если Леора и Джойс Ленион так сдружатся, что Джойс никогда не станет искать в нем спасения от одиночества, — что ж, он на это согласен, он сам этого хочет… почти что хочет.
 
 
   Оставленная в Хижине, под сумрачной сенью деревьев, высоко в Пенритских горах, Леора остро почувствовала отсутствие Мартина. Они так редко разлучались с тех пор, как он впервые натолкнулся на нее в Зените, когда она мыла в больничной палате пол.
   День длился без конца; едва заслышав скрип, она вставала с надеждой, что это его шаги, и возвращалась к сознанию, что он не придет — весь скучный вечер, всю страшную ночь; его не будет здесь, рядом, не будет его голоса, прикосновения его руки.
   Обед прошел уныло. Ей приходилось обедать одной, когда Мартин работал в Институте, но тогда она знала, что он вернется к ней, может быть, до рассвета, и она в раздумье перехватывала что-нибудь, присев у кухонного стола и просматривая «Страничку юмора» в вечерней газете. Но сегодня она должна была тянуться перед дворецким, который прислуживал ей так, точно она представляла собой двадцать званых гостей.
   Она сидела на веранде, неотрывно глядя на темневшие внизу крыши Блекуотера, и явственно ощущала, как ползут к ней сквозь жаркую тьму «миазмы».
   Она знала, в каком направлении лежит Сент-Свитин — за робким мерцанием тех огней в пальмовых лачугах, что лепятся по горному склону. Она сосредоточилась на них, гадая, нельзя ли каким-нибудь волшебством получить знак от Мартина, но не могла вызвать чувства, что он тоже глядит в ее сторону. Она сидела долго и спокойно… Ей нечего было делать.
   Ночью она лежала без сна. Пробовала читать в кровати при свете электрической лампочки, пропущенной в темный маленький шатер сетки от москитов, но в сетке оказалась дыра, и москиты проникали в шатер. Выключив свет. Леора лежала не шевелясь и не могла заставить себя уснуть, не могла почувствовать себя в безопасности; затуманенным глазам все чудилось, будто еле видные полы ее шатра раздвигаются, и она старалась вспомнить, могут ли москиты переносить микробов чумы. Она увидела ясно, что зависит от Мартина даже в таких крохах знания, уж не говоря о всем мировоззрении. Ей вспомнилось, как он злился, что она не может удержать в памяти, какой комар разносит желтую лихорадку — анофелес или стегомия… или вовсе аэдес? — и вдруг рассмеялась в темноте.
   Потом ей пришло на память, что Мартин ей наказывал сделать себе еще одну инъекцию фага.
   «Черт возьми, я и забыла. Ладно, завтра сделаю непременно».
   «Завтра сделаю… завтра сделаю» — гудело в мозгу назойливым припевом, когда она медленно погружалась в сон, сознавая, как сильно ей хочется укрыться в объятиях Мартина.
   На следующее утро (она так-таки забыла сделать себе инъекцию) служанки и дворецкий показались ей нервней обычного, и, стараясь успокоить их расспросами, она узнала, что Оливер Марченд, врач, на которого все они так полагались, умер.
   Среди дня дворецкий-услышал, что его сестру забрали в изолятор, и он отправился в Блекуотер устроить племянниц. Он не вернулся; никто никогда не узнал, что с ним сталось.
   К вечеру, чувствуя, точно смыкается вокруг нее цепь стрелков, Леора укрылась в лаборатории Мартина. Эта комната, казалось, была полна его порывистым, бьющим через край присутствием. Леора отошла подальше от колб с микробами чумы, но подобрала недокуренную папиросу — его папиросу — и закурила.
   На губе у нее была легкая трещинка, а в это утро, вытирая небрежной рукою пыль — здесь, в лаборатории, оплоте против болезни, — служанка опрокинула пробирку, и жидкость вытекла на пол. Папироса казалась совсем сухой, но на ней было достаточно чумных микробов, чтобы убить целый полк.
   Через два дня, когда Леорой владело такое отчаянное чувство одиночества, что она подумывала пойти пешком в Блекуотер, раздобыть автомобиль и бежать к Мартину, она проснулась ночью в лихорадке, с головною болью, с холодными руками и ногами. Когда служанки увидели ее наутро, они убежали из дому. И в то время, как ею все больше овладевала слабость, Леора оказалась покинутой в уединенном доме, без телефона.
   Весь день, всю ночь, с пересохшим от жажды горлом, она лежала одна, тоскуя о помощи. Раз она потащилась на кухню за водой. Пол спальни был безбрежным волнующимся морем, коридор змеился мраком, а у порога кухни она упала и пролежала час, тихо всхлипывая.
   «Нужно… нужно… не помню, что», — взывал ее голос к затуманенному мозгу.
   С болью — преодолевая боль — она поднялась на ноги, завернулась в ветхое пальтецо, забытое в бегстве одною из служанок, и, шатаясь, в темноте вышла из дому искать помощи. Дойдя до проезжей дороги, она повалилась и лежала недвижно под забором, как раненый зверь. Ползком, на четвереньках, дотащилась обратно в дом, и пока не помрачалось сознание, она почти забывала боль в тоске по Мартину.
   Растерянная, одинокая, она не смела пуститься в свое далекое странствие, не опираясь на его ласковую руку. Она ждала его, вслушивалась… вслушивалась до изнеможения.
   «Ты придешь! Я знаю, что ты придешь и поможешь мне! Знаю. Ты придешь! Мартин! Рыжик! Рыжик!» — рыдала она.
   Потом ее сковало благодетельное оцепенение. Боли больше не было, и темный дом весь затих, — слышалось только ее хриплое стесненное дыханье.
 
 
   Как Сонделиус, Джойс Ленион убеждала Мартина давать фаг всем подряд.
   — Нет, я буду стоек и суров, сколько бы вы все на меня ни наседали. Я — верный солдат Готлиба. Ничто не заставит меня изменить, даже если бы грозили мне линчеваньем, — хвалился он.
   Он рассказывал Джойс о Леоре.
   — Не знаю, понравитесь ли вы друг другу. Очень уж вы разные. Вы страшно четкая. И вы любите это «хорошее общество», о котором постоянно говорите. А Леоре плевать на него. Она сидит в сторонке… О, ничто не пройдет мимо нее, но она много не разговаривает. И я ни у кого не встречал подобного чутья — инстинктом распознает неискренность. Надеюсь, вы оцените друг друга. Я побоялся взять ее сюда — не знал, что здесь найду, — но теперь я собрался съездить в Пенрит, привезу ее сегодня же.
   Он взял у Твифорда машину и домчался до Блекуотера и оттуда до Пенрита в превосходном настроении. Чума чумой, а вечерами им будет не скучно. Один из сыновей Твифорда не такой уж надутый; он и Джойс и Мартин с Леорой будут уходить на лагуну — ужинать среди скал; будут петь…
   Он подъехал к бунгало, закричал:
   — Ли! Леора! Выходи! Едем!
   Веранда, когда он взбежал на нее, была усеяна листьями и покрыта пылью, и входная дверь хлопала на ветру. Эхо гулко отдавало его голос среди безнадежного молчания. Мартину стало не по себе. Он кинулся в дом, никого не нашел в столовой, никого на кухне, поспешил в спальню.
   На кровати, поверх содранной сетки от москитов, лежало тело Леоры, очень хрупкое, очень тихое. Он звал ее, он тряс ее за плечо, он стоял и плакал.
   Он говорил с нею безумным голосом, стараясь внушить ей, что любил ее и оставил здесь одну только ради ее же безопасности…
   На кухне был ром, и он прошел на кухню влить в себя несколько стаканов. Ром на него не подействовал.
   Под вечер он вышел в сад, высокий и ветреный сад, обращенный к морю, и вырыл глубокую яму. Он поднял легкое застывшее тело Леоры, поцеловал его и опустил в яму. Всю ночь он бродил. Когда же он вернулся в дом и увидел ряд ее маленьких платьев, сохранявших линии ее мягкого тела, его охватил ужас.
   И тогда он сорвался.
   Он бросил Пенритскую Хижину, оставил Твифордов и перебрался в комнату за кабинетом главного врача. Там рядом с кроватью Мартина всегда стояла бутылка.
   Потому что смерть в первый раз постучалась к нему, он бесновался: «А провались они, опыты!» — и, к отчаянью Стокса, стал прививать фаг каждому, кто просил.
   Только в Сент-Свитине, где опыт его начался так успешно, какой-то остаток чести удержал его от прививки фага всем поголовно; но вести этот опыт он предоставил Стоксу.
   Стокс видел, что Мартин не совсем в своем уме, но только раз попробовал вернуть его к оставленной работе — и услышал в ответ: «Что мне до вашей науки?»
   Стокс сам вместе с Твифордом продолжал опыт и вел записи, которые должен был вести Мартин. Вечером, проработав с рассвета часов четырнадцать — пятнадцать, Стокс мчался на мотоцикле в Сент-Свитин — он терпеть не мог эту недостойную тряску, да и небезопасным считал нестись по извилистым горным дорогам со скоростью шестидесяти миль в час, но это сберегало время, и до полуночи он совещался с Твифордом, давал ему указания на следующий день, приводил в порядок его неумелые записи и дивился его угрюмой кротости.
   Тем временем в кабинете главного врача в Блекуотере Мартин с утра до ночи делал прививки нескончаемой очереди перепуганных граждан. Стокс просил его по крайней мере переложить эту работу на другого врача и уделить хоть немного внимания Сент-Свитину, но Мартин испытывал горькое удовлетворение, топча свою былую гордость и помогая разрушать свое дело.
   С медицинской сестрой в роли ассистента он стоял среди голого кабинета. Люди, плечо к плечу, белые, негры, индусы, стояли сбивчивой очередью, на целый квартал, по десятеро в ряд, бессловесно ожидая, точно перед казнью. Они подходили к сестре и смущенно подставляли руки, которые она мылила, обмывала водой и натирала спиртом перед тем, как передать пациента стоявшему рядом Мартину. Он резко прихватывал кожу повыше локтя и втыкал в нее иглу, ругаясь, когда они дергались, не различая отдельных лиц. Уходя, они благодарно лепетали: «Да благословит вас бог, доктор!» — но он не слышал.
   Иногда присутствовал при этом Стокс и глядел озабоченно, в особенности когда видел в очереди рабочих с плантаций Сент-Свитина, которым полагалось бы сидеть в своем приходе под строгим надзором, — для проверки ценности фага. Иногда заходил сэр Роберт Фэрлемб, сияя и курлыкая и предлагая свою помощь… Леди Фэрлемб первая из всех получила прививку, а за нею судомойка в лохмотьях, возносившая нескончаемые славословия.
   Через две недели, устав от этой драматичности, он передал прививку четырем врачам, а сам стал изготовлять фаг.
   Но по ночам Мартин сидел в одиночестве, взъерошенный, и упрямо пил. Он жил спиртом и злобой, раскрепощал душу и растворял свое тело ненавистью, как некогда отшельники растворяли свое экстазом. Жизнь его была нереальна, как ночи старого пьяницы. Над нормальными осторожными людьми он имел то преимущество, что ему безразлично было — жить или умереть. Разве не сидел он среди мертвых, разговаривая с Леорой и Сонделиусом, с Айрой Хинкли и Оливером Марчендом, с Инчкепом Джонсом и призрачной толпой чернокожих, протягивающих к нему руки в мольбе?
   После смерти Леоры он только раз заехал к Твифордам забрать свои вещи и не увиделся с Джойс Ленион. Он ее ненавидел. Он клялся, что не ее присутствие помешало ему вернуться к Леоре раньше, но оставалось сознание, что в те часы, когда он болтал с Джойс, Леора умирала.
   «Гнусный проныра, туда же лезешь в светское общество! Слава богу, ее ты больше не увидишь».
   Он сидел на краю койки, в тесной и душной комнате, нечесаный, с красными прожилками в глазах. Приблудный котенок, которого он почитал своим единственным другом, спал на его подушке. На стук в дверь Мартин пробормотал: «Не могу я сейчас говорить со Стоксом. Пусть сам ведет свои опыты. Мне опыты осточертели».
   И крикнул угрюмо:
   — Войдите!
   На пороге стояла Джойс Ленион, свежая, холеная, уверенная.
   — Что вам нужно? — рявкнул он.
   Она посмотрела на него, закрыла дверь; молча навела порядок на столе, заваленном едой, бумагами, инструментами. Сманила негодующего котенка на коврик, взбила подушку и села рядом с Мартином на неопрятную кровать. Потом начала:
   — Не сердитесь. Я знаю, что случилось. Сесил поехал на час в город, и я хотела выразить… Вас не утешит немного сознание, что мы любим вас? Вы разрешите мне предложить вам дружбу?
   — Мне не надо ничьей дружбы. У меня нет друзей.
   Он сидел безмолвный, не чувствуя ее ладони на своей руке. Но, когда она ушла, в нем снова затеплилось мужество.
   Он не решался отказаться от виски, дававшего все же поддержку, и не видел, как теперь прекратить прививание фага каждому, кто приходил и просил о прививке, но и впрыскивание и приготовление фага он переложил на других, а сам вернулся к строжайшему наблюдению за своим сент-свитинским опытом… который был теперь сильно испорчен, потому что непривитая часть населения ходила на прививку в Блекуотер.
   Он не виделся с Джойс. Жил в богадельне. Но вечерами теперь бывал по большей части трезв.
 
 
   Проповедь истребления крыс распространилась по всему острову; все — от пятилетнего карапуза до хромой бабки — вышли избивать крыс и земляных белок. Из-за фага ли, из-за борьбы ли с крысами, или волей провидения эпидемия затихла, и через шесть месяцев после приезда Мартина, когда палил зноем вест-индский май и надвигалась полоса штормов, чума почти исчезла, и карантин был снят.
   Сент-Губерт в своих кухнях и лавках почувствовал себя вне опасности, и среди буйной весны остров радовался, как больной, когда его впервые отпустила боль, радуется просто тому, что жив и ничто его не тревожит; что можно на открытых рынках шумно, с руганью торговаться; что любовники могут бродить по улицам, ничего вокруг не замечая; что лодыри могут рассказывать истории, попивая неторопливо свизл в «Ледяном Доме»; что старики могут сидеть, поджавши ноги, и чесать языки под сенью манговых деревьев; что добрые христиане могут собираться и петь гимны господу, — все это не было больше обыденным и глупым, но стало райским блаженством.
   Отплытие первого парохода превратилось в празднество. Белые и черные, индусы, и китайцы, и караибы толпились на пристани, крича, размахивая шарфами, стараясь не разрыдаться при слабом писке того, что осталось от блекуотерского премированного духового оркестра; и когда пароход — «Сент-Айа», Мак-Герковской пароходной компании — отвалил и капитан, стоя очень прямо на своем мостике, лихо отдал честь, хотя сквозь навернувшиеся слезы он не видел гавани, — все почувствовали, что они уже не сидящие под замком прокаженные, но жители вольного мира.
   С этим пароходом уезжала Джойс Ленион. Мартин простился с нею на пристани.
   Почти одного с ним роста, она крепкой рукой пожала ему руку, взглянула на него без смущенья и радостно сказала:
   — Итак, вы уцелели? Я тоже. Оба мы, пойманные в этот капкан, были сумасшедшими. Не думаю, чтоб я вам помогла, но я старалась помочь. Видите ли, меня никогда не учили понимать действительную жизнь. Вы меня научили. Прощайте.
   — Вы разрешите мне навестить вас в Нью-Йорке?
   — Если вам в самом деле захочется.
   Она уехала, но никогда она не была так близко, как в тоскливый час, когда пароход пропал за серебряной чертой горизонта. Но пришла ночь, и он бежал, охваченный ужасом, в Пенритскую Хижину и припал щекой к сырой земле над той Леорой, с которой ему никогда не приходилось приспосабливаться и объясняться, у которой никогда не нужно было спрашивать: «Вы разрешите мне вас навестить?»