Страница:
Но Леора лежала в последней своей постели холодная, без улыбки и не ответила ему, не утешила.
Мартин должен был до отъезда собрать записи по эксперименту с фагом, прибавить наблюдения Стокса и Твифорда к своим собственным первым точным цифрам.
Как человек, даровавший фаг десятку тысяч напуганных островитян, он сделался важной особой. «Блекуотер-Гардиан» в первом после снятии карантина выпуске назвал его «спасителем наших жизней». Он стал народным героем. Если Сонделиус помог им очиститься от погани, разве не был Сонделиус адъютантом при нем? А если была тут десница божья, как утверждает многодумный негр, сменивший Айру Хинкли в часовнях Братства Просвещения, то разве не был послан к ним чужеземец самим господом?
Правда, занудливый доктор шотландец, усердно, но незаметно работавший во время эпидемии, указывал, что известно немало случаев, когда чума прекращалась и без фага, но его никто не слушал.
Когда Мартин заканчивал разбор своих записей, пришло письмо из Мак-Герковского института за подписью Риплтона Холаберда.
Холаберд писал, что Готлиб «сильно сдал», сложил с себя руководство институтом, приостановил свою собственную научную работу и ныне сидит дома — удалился на покой. Сам Холаберд был назначен исполняющим должность директора и в качестве такового заливался:
— Отчеты о вашей работе в письмах от агентов Мак-Герка (поскольку эти письма пропускались карантинными властями), куда шире, чем ваш собственный скромный отчет, оповещают нас о вашем поистине сенсационном успехе. Вы сделали то, что немногим из наших современников под силу совершить: путем широкой экспериментальной проверки установили действенность противочумного бактериофага и спасли большую часть несчастного населения. Совет Попечителей и я — мы должным образом ценим те лавры, которые вы прибавили и прибавите еще, когда отчет ваш будет напечатан, к славе Мак-Герковского института, и теперь, поскольку ваш номинальный патрон, доктор Готлиб, по-видимому, несколько месяцев не сможет сотрудничать у нас, мы полагаем организовать новый самостоятельный отдел с вами во главе.
— Установил действенность… чушь! Я провел проверку едва наполовину, — вздохнул Мартин. Потом подумал: «Новый отдел! Я и тут слишком много командовал. Надоела мне власть. Я хочу вернуться в свою лабораторию и опять все начать сначала».
Ему пришло на ум, что он, вероятно, будет получать десять тысяч в год… Леора так радовалась бы, задавая небольшие экстравагантные обеды.
Хоть он и раньше видел, как ослаб за последнее время Готлиб, все же Мартина больно поразило известие о его нездоровье, настолько серьезном, что он на несколько месяцев был вынужден оставить научную работу.
Мартин забывал свои личные горести, когда думал о том, что, отступившись от своего опыта, разыгрывая спасителя, он изменил Готлибу и всему, что Готлиб в своем лице представляет. Вернувшись в Нью-Йорк, он должен будет прийти к старику и сознаться — под взглядом его глубоких строгих глаз, — что не получил полного доказательства действенности фага.
Если бы он мог хотя бы прибежать к Леоре со своими десятью тысячами в год…
Он покинул Сент-Губерт через три недели после Джойс Ленион.
Накануне его отъезда в его и Стокса честь был устроен банкет под председательством сэра Роберта Фэрлемба. В то время как сэр Роберт выпаливал щедрые комплименты, и Келлет пробовал что-то объяснить, и все, стоя, пили за здоровье своего спасителя сразу после тоста за короля, Мартин сидел одинокий, думая о том, что завтра он оставит этих доверчивых людей, чтобы держать ответ перед Готлибом, перед Терри Уикетом.
Чем громче славили его, тем упорней он думал о неведомых строгих ученых в далеких лабораториях — что скажут они о человеке, который имел такую возможность и не использовал ее. Чем настойчивей величали его подателем жизни, тем горше сознавал он свой позор и свою измену: и когда он взглянул на Стокса, в его глазах он прочел жалость, которая была хуже осуждения.
36
37
Мартин должен был до отъезда собрать записи по эксперименту с фагом, прибавить наблюдения Стокса и Твифорда к своим собственным первым точным цифрам.
Как человек, даровавший фаг десятку тысяч напуганных островитян, он сделался важной особой. «Блекуотер-Гардиан» в первом после снятии карантина выпуске назвал его «спасителем наших жизней». Он стал народным героем. Если Сонделиус помог им очиститься от погани, разве не был Сонделиус адъютантом при нем? А если была тут десница божья, как утверждает многодумный негр, сменивший Айру Хинкли в часовнях Братства Просвещения, то разве не был послан к ним чужеземец самим господом?
Правда, занудливый доктор шотландец, усердно, но незаметно работавший во время эпидемии, указывал, что известно немало случаев, когда чума прекращалась и без фага, но его никто не слушал.
Когда Мартин заканчивал разбор своих записей, пришло письмо из Мак-Герковского института за подписью Риплтона Холаберда.
Холаберд писал, что Готлиб «сильно сдал», сложил с себя руководство институтом, приостановил свою собственную научную работу и ныне сидит дома — удалился на покой. Сам Холаберд был назначен исполняющим должность директора и в качестве такового заливался:
— Отчеты о вашей работе в письмах от агентов Мак-Герка (поскольку эти письма пропускались карантинными властями), куда шире, чем ваш собственный скромный отчет, оповещают нас о вашем поистине сенсационном успехе. Вы сделали то, что немногим из наших современников под силу совершить: путем широкой экспериментальной проверки установили действенность противочумного бактериофага и спасли большую часть несчастного населения. Совет Попечителей и я — мы должным образом ценим те лавры, которые вы прибавили и прибавите еще, когда отчет ваш будет напечатан, к славе Мак-Герковского института, и теперь, поскольку ваш номинальный патрон, доктор Готлиб, по-видимому, несколько месяцев не сможет сотрудничать у нас, мы полагаем организовать новый самостоятельный отдел с вами во главе.
— Установил действенность… чушь! Я провел проверку едва наполовину, — вздохнул Мартин. Потом подумал: «Новый отдел! Я и тут слишком много командовал. Надоела мне власть. Я хочу вернуться в свою лабораторию и опять все начать сначала».
Ему пришло на ум, что он, вероятно, будет получать десять тысяч в год… Леора так радовалась бы, задавая небольшие экстравагантные обеды.
Хоть он и раньше видел, как ослаб за последнее время Готлиб, все же Мартина больно поразило известие о его нездоровье, настолько серьезном, что он на несколько месяцев был вынужден оставить научную работу.
Мартин забывал свои личные горести, когда думал о том, что, отступившись от своего опыта, разыгрывая спасителя, он изменил Готлибу и всему, что Готлиб в своем лице представляет. Вернувшись в Нью-Йорк, он должен будет прийти к старику и сознаться — под взглядом его глубоких строгих глаз, — что не получил полного доказательства действенности фага.
Если бы он мог хотя бы прибежать к Леоре со своими десятью тысячами в год…
Он покинул Сент-Губерт через три недели после Джойс Ленион.
Накануне его отъезда в его и Стокса честь был устроен банкет под председательством сэра Роберта Фэрлемба. В то время как сэр Роберт выпаливал щедрые комплименты, и Келлет пробовал что-то объяснить, и все, стоя, пили за здоровье своего спасителя сразу после тоста за короля, Мартин сидел одинокий, думая о том, что завтра он оставит этих доверчивых людей, чтобы держать ответ перед Готлибом, перед Терри Уикетом.
Чем громче славили его, тем упорней он думал о неведомых строгих ученых в далеких лабораториях — что скажут они о человеке, который имел такую возможность и не использовал ее. Чем настойчивей величали его подателем жизни, тем горше сознавал он свой позор и свою измену: и когда он взглянул на Стокса, в его глазах он прочел жалость, которая была хуже осуждения.
36
По случайному совпадению Мартин возвращался в Нью-Йорк, как и выехал, на «Сент-Бариане». Корабль населяли призраки дремлющей Леоры, Сонделиуса, кричащего на капитанском мостике.
На борту «Сент-Бариана» находилась также звезда Загородного клуба, мисс Гвильям, обидевшая Сонделиуса.
Она плодотворно провела зиму — писала заметки о музыке туземцев на Тринидаде и в Каракасе; или по меньшей мере собиралась их писать. Она видела, как Мартин садился на корабль в Блекуотере, и обратила внимание на провожавших его друзей: двое англичан — толстый и тощий — и один шотландец, форменный сухарь.
— Ваши приятели все, очевидно, британцы, — разъяснила она ему, завладев им на правах старого знакомства.
— Да.
— Вы провели здесь всю зиму.
— Да.
— Как же вам не посчастливилось — попасть в карантин! Но я говорила вам, что глупо было высаживаться. Вам, несомненно, удалось заработать кое-какие деньги практикой? Но все это было, конечно, крайне неприятно.
— Д-да-а, пожалуй.
— Я вам говорила! Вы должны были послушаться меня и ехать на Тринидад. Очаровательный остров! Скажите, как поживает мистер Грубиян?
— Кто?
— О, вы знаете — тот смешной швед, что устраивал танцы и все такое.
— Он умер.
— О, мне, право, жаль. Знаете, что бы там ни говорили другие, а я считала его неплохим человеком. Я уверена, что в сущности он был довольно культурен, только слишком много поднимал суматохи. А жена ваша с вами?
— Нет… не со мной. Я пойду вниз, распакую вещи.
Мисс Гвильям проводила его взглядом, ясно говорившим: «Уж чего-чего, а приличных манер можно требовать от каждого!»
Ввиду жары и угрозы штормов на «Сент-Бариане» было мало пассажиров первого класса, да и те большей частью в счет не шли: то не были веселые приличные янки-туристы, а так какие-то люди из Южной Америки. Как это делают всегда туристы, когда они расширили и обогатили свой кругозор путешествием, когда возвращаются в Нью-Джерси и Висконсин, подняв себе цену тем, что провели полгода в Вест-Индии или Южной Америке, немногие почтенные пассажиры парохода придирчиво изучали друг друга и отметили своим вниманием худого бледного человека, который, казалось, не знал покоя: весь день он мерил шагами палубу, и далеко за полночь его видели стоящим в одиночестве у борта.
— Я сказал бы — крайне беспокойный субъект! — заметил мистер С.Сенборн Хибл из Детройта очаровательной миссис Досон из Мемфиса, и та ответила с присущим ей общепризнанным остроумием:
— Да, вы правы. Он не иначе как влюблен.
— О, я его знаю! — сказала мисс Гвильям. — Он и его жена были на «Сент-Бариане», когда я ехала из Америки. Жена его теперь в Нью-Йорке. Он врач — и, вероятно, неважный. Между нами говоря, я о нем невысокого мнения, да и о ней тоже. Всю дорогу с глупейшим видом сидели тут вдвоем.
У Мартина скучали руки по пробиркам. Теперь он знал то, о чем раньше догадывался: что ненавидит административную работу и Большие Дела.
Когда он шагал по палубе, мысли его прояснялись и он становился самим собою. Гневно думал он о критиках, которые скоро расклюют его окончательный отчет, каков бы он ни был. На некоторое время Мартину стала претить критика со стороны его собратьев, лабораторных работников, как раньше претило ему преуспеяние соперников; претила необходимость вечно оглядываться через плечо на преследователей. Но однажды ночью, много часов простояв у поручней, он признался самому себе, что боится их критики — и боится по той причине, что в его эксперименте так много уязвимых мест. Тогда он выбросил за борт все аргументы, которыми, бывало, защищался: «Кому не доводилось самому в разгар эпидемии стараться сохранить спокойствие и соблюсти условия эксперимента, тот не представляет себе в тиши своей лаборатории, с чем тут сталкивается человек».
Критика — хорошая вещь, если только она не злобна, не завистлива, не мелочна…
Нет, даже и тогда она порой хороша! Есть люди, которых товарищи по работе, не задумываясь, называют «злыднями». Люди, для которых естественней со злорадством сокрушать все почти хорошее, чем созидать. Зачем же прекрасного разрушителя домов, того, кто умеет расчищать заваленную хламом землю, — зачем же ставить его на кладку кирпича?
«Прекрасно! — радовался Мартин. — Пусть нападают! Я, может быть, их опережу и сам напечатаю беспощадный разбор своей работы. Я кое-чего достиг сент-свитинским опытом, даже если и выпустил на время вожжи из рук. Отнесу свои таблицы специалисту по биометрии[87]. Он их подчистит. Превосходно! Что останется, опубликую».
Он лег спать, чувствуя, что может смотреть в глаза Готлибу и Терри, и в первый раз за долгие недели заснул без давящего страха.
На бруклинской пристани, к удивлению и некоторому негодованию мисс Гвильям, мистера С.Сенборна Хибла и миссис Досон, Мартина обступили репортеры, изъявлявшие лестное, хоть и туманное желание узнать, какие такие замечательные вещи он делал с какой-то болезнью на каком-то острове или где-то еще.
Его вызволил Риплтон Холаберд, пробившийся сквозь их стену. Протягивая обе руки, он восклицал:
— О мой добрый друг! Мы знаем все. Мы горюем вместе с вами, и мы так рады, что вы уцелели и вернулись к нам.
Что бы ни говорил о Холаберде Мартин под крылом Макса Готлиба, но теперь он тряс его руку и бормотал:
— Хорошо вернуться домой.
Холаберд (на нем была голубая рубашка с голубым крахмальным воротничком, точно у актера) не мог ждать, пока багаж Мартина пройдет через таможню. Обязанности исполняющего должность директора отзывали его в институт. Он успел только сообщить, что Совет Попечителей собирается назначить его полномочным директором, — и тогда он, конечно, позаботится, чтоб Мартин получил заслуженную оценку и вознаграждение.
Когда Холаберд укатил, правя своей элегантной закрытой машиной (он часто объяснял, что им с женой вполне по средствам было бы держать шофера, но они предпочитают тратить деньги на другое), Мартин увидел Терри Уикета, который ждал, прислонившись к подгнившему деревянному столбу навеса с таким видом, точно простоял здесь не один час.
Терри подошел к Мартину и фыркнул:
— Здорово, Худыш. Все в порядке? Сейчас протолкнем твое барахло через таможню. Любо-дорого было смотреть, как вы лобызались с директором.
Пока такси нес их по жарким улицам Бруклина, Мартин расспрашивал:
— Ну, какой из Холаберда получился директор? Что с Готлибом?
— О, Святой Чижик вполне стоит Табза; он даже еще вежливей и невежественней. Я… увидишь, я такое выкину коленце! В один прекрасный день, и не далекий, уйду в лес — у меня есть лачуга в Вермонте — и буду работать, не заботясь о реальных результатах для директора. Меня запихнули в отдел биохимии. А Готлиб… — В голосе Терри прозвучала тревога: — Он, сдается мне, совсем плох… Его перевели на пенсию. Слушай, Март: тебя, как я понимаю, сделают раззолоченным руководителем Отдела, а я никогда не поднимусь из рядовых научных сотрудников. Намерен ты идти со мной или станешь одним из птенцов Святого Чижика — героем-ученым?
— Я с тобой, Терри, старый брюзга! — Мартин отбросил насмешливый тон, всегда казавшийся уместным между ним и Терри. — У меня никого больше не осталось. Леоры и Густава нет, а теперь уходит, видно, и Готлиб. Нам с тобою нужно держаться друг за друга.
— Идет!
Они обменялись крепким рукопожатием, хрипло кашлянули и заговорили о летних шляпах.
Едва Мартин вошел в институт, как подлетели к нему его коллеги, жали ему руку, восторгались — и он, хоть и конфузился, не остался равнодушен к похвалам — никогда человек не глотает их с таким аппетитом, как при возвращении на родину.
Сэр Роберт фэрлемб написал в институт письмо, прославляя Мартина. Письмо прибыло на одном корабле с Мартином, и на другой день Холаберд опубликовал его в печати.
Репортеры, при его прибытии не проявившие чрезмерного рвения, теперь добивались интервью, и в то время как Мартин сердился и отмахивался, Холаберд прибрал их к рукам, и вскоре газеты могли возвестить, что Америка, всегда спасавшая от чего-нибудь мир, снова спасла его от очередного бедствия. В печати распространялись сведения, что доктор Мартин Эроусмит был не только могущественным врачом-чудодеем и, кажется, приличным лабораторным работником: он, оказывается, яростно истреблял крыс, сжигал деревни, произносил сокрушительные речи в Чрезвычайных Советах и вырывал людей из объятий смерти. Как раз к этому времени кое-где начали брать под сомнение благодеяния, расточаемые Соединенными Штатами их младшим братьям — Мексике, Кубе, Гаити, Никарагуа, так что редакторы газет и политики были благодарны Мартину за новое доказательство самоотверженности Штатов и трогательной их заботы.
Он получал письма от деятелей Народного Здравоохранения; письма из одного предприимчивого среднезападного колледжа, предлагавшего ему звание доктора гражданского права; письма от медицинских обществ и факультетов, просивших выступить с докладом. Медицинские журналы и газеты посвящали передовицы его работе; а член Конгресса Альмус Пиккербо прислал ему из Вашингтона телеграмму, составленную, как, очевидно, полагал член Конгресса, в стихах: «Навряд ли где опередят наших наутилусовских ребят». И Мартин еще раз был приглашен на обед к Мак-Геркам, но уже не Капитолой, а Россом Мак-Герком, чье имя никогда еще не сияло такой заслуженной славой.
Мартин отклонял все приглашения выступить с речью, и важные организации, приглашавшие его, отвечали кротко, что они понимают, как неимоверно занят доктор Эроусмит, но если он когда-нибудь сумеет урвать время, они сочли бы за величайшую честь…
Риплтон Холаберд был теперь назначен полномочным директором, преемником Готлиба, и он старался использовать Мартина как выигрышный экспонат. Он представлял его всем сановным посетителям, всем иностранным гостям — Людям Скучного Веселья, и те благосклонно улыбались и придумывали вопросы. Затем Мартина назначили руководителем нового Отдела Микробиологии на двойном против прежнего окладе.
Он так никогда и не узнал, в чем разница между микробиологией и бактериологией. Но не мог устоять перед сыпавшимися на него почестями. Он был слишком ошеломлен — особенно после того, как увидел Макса Готлиба.
На другое утро после своего возвращения он позвонил на квартиру к Готлибу, поговорил с Мириам и получил разрешение прийти попозже, среди дня.
Всю дорогу он слышал в ушах голос Готлиба; «Фы были моим сыном! Я передал фам все, что знал об истине и чести, и фы меня предали. Прочь с моих глаз!»
Мириам озабоченно встретила его в передней:
— Не знаю, право, должна ли я была пускать вас, доктор.
— Почему? Он настолько болен? Его нельзя тревожить?
— Нет, дело не в том. Он с виду даже и не болен, только слаб. Но он никого не узнает. Врачи говорят, что это старческое слабоумие. Он потерял память. И вдруг совершенно позабыл английский язык. Он говорит теперь только по-немецки, а я по-немецки ни слова. Ах, если б я училась немецкому вместо музыки! Но, может быть, ему приятно будет, что вы здесь. Если бы вы знали, как он говорил о вас и о вашем блестящем опыте, который вы проводили на Сент-Губерте!
— Я, собственно… — Мартин не нашелся что сказать.
Мириам провела его в комнату, где стены были черны от книг. Готлиб полулежал в протертом кресле. Тонкая рука его бессильно свисала с валика.
— Доктор, это я, Эроусмит, только что возвратился в Нью-Йорк! — пробормотал Мартин.
Старик, казалось, понял наполовину; он всмотрелся в Мартина, покачал головой и простонал:
— Versteh' nicht[88]. — Из гордых глаз катились медленные непокорные слезы.
Мартин понял, что уже никогда не примет наказания и очищения. Готлиб ушел во мрак, еще веря в него.
Мартин запер свою квартиру — их квартиру — с холодной, торопливой яростью, чтоб не отдаться горю, найдя в вещах Леоры сотню осколков, которые вновь напомнили о ней: платье, купленное для обеда у Капитолы Мак-Герк, окаменелую плитку шоколада, отложенную ею, чтобы ночью беззаконно полакомиться, записочку «Купить Рыжику миндалю». Он снял уныло безличный номер в гостинице и ушел в работу. У него ничего не оставалось в мире, кроме работы и колючей дружбы Терри Уикета.
Первой его задачей было сделать сводку своих статистических данных по сент-свитинскому опыту и новых цифр, продолжавших еще поступать от Стокса. Иные из них были шатки, другие заставляли думать, что действенность фага получила несомненное подтверждение, но в общем нельзя было сказать ничего окончательного. Он передал свои таблицы специалисту по биометрии Реймонду Перлу, и тот пришел к еще менее утешительному выводу, чем ожидал Мартин.
Мартин уже сдал отчет о своей работе директору и Совету Попечителей с таким заключением: «Выводы ждут статистического анализа, без какового публиковать их не следует». Но Холаберд уже зарвался, газеты сообщали чудеса, и Мартина засыпали требованиями на высылку фага; запросами, нет ли у него фага против туберкулеза, против сифилиса; предложениями выехать на борьбу с такой-то и такой-то эпидемией.
Перл указал, что благоприятные результаты первых инъекций, когда Эроусмит ввел фаг всем подряд жителям Кариба, приходится поставить под вопрос, ввиду возможности, что кривая эпидемии к тому времени уже пошла на снижение. Учитывая это и ряд других осложняющих обстоятельств, пересмотрев свою лихорадочную работу в Сент-Губерте так хладнокровно, словно разбирал положения совершенно постороннего человека, Мартин решил, что не имеет достаточных доказательств действенности фага, и пошел в кабинет директора.
Холаберд был приятен и ласков, но намекнул со вздохом, что если будет напечатано такое заключение, то ему, директору, придется взять назад все свои слова о великих достижениях, на которые он, как следовало понимать, вдохновил своего подчиненного. Он был приятен и ласков, но тверд; Мартин должен припрятать (Холаберд не сказал прямо: «припрятать», — он сказал: «предоставить мне на дальнейшее рассмотрение») подлинные статистические выкладки и опубликовать отчет с двусмысленным выводом.
Мартин был взбешен, Холаберд — деликатно непреклонен. Мартин бросился к Терри, заявляя, что подаст в отставку… разоблачит… выведет на чистую воду… Да! Не постоит ни перед чем! Ему не нужно теперь содержать Леору. Он пойдет в аптекарские помощники. Он сейчас же вернется и скажет Святому Чижу…
— Эй, Худыш! Постой! Осади коней, — заметил Терри. — Подожди ссориться с Чижиком, и мы вместе проведем какую-нибудь работу, которая даст нам независимость. А до тех пор тебе нужна здешняя лаборатория, — и ты должен подучиться еще физической химии! И потом… гм… Худыш, до сих пор я ничего не говорил о твоем сентгубертском опыте, но и ты и я — мы оба знаем, что ты сам его провалил. Можешь ты предстать пред судьями с чистой совестью, когда выйдешь с обвинениями против его святейшества? К тому же, надо сознаться: он грязный, лживый, пронырливый, подхалимствующий, жадный до власти ханжа, но в общем вполне приличный человек. Надо крепиться. Мы чего-нибудь добьемся. Право, братишка, ведь мы только начали постигать науку; только приступили к работе.
Холаберд официально напечатал, от имени института, первоначальный отчет Мартина, представленный попечителям, с небольшими лишь поправками, как, например: «Выводы требуют еще анализа» заменялось выражением: «Хотя статистический анализ представляется желательным, однако очевидно, что это новое средство оправдало все ожидания».
Опять Мартин взбесился, опять Терри его успокаивал; и с холодным остервенением, непохожим на пыл тех дней, когда он знал, что его ждет Леора, он вновь принялся за физическую химию.
Он проникал в запутанные тайны определения точек замерзания и осмотического давления и пытался применять выводы, сделанные Нортропом об энзимах, к исследованию фага.
Его увлекали математические законы, так странно предсказывающие явления природы; мир его был холоден, точен, строго материалистичен и беспощаден ко всем, кто строит свои выводы на впечатлениях. Он с каждым днем все больше презирал тех, кто считает камни на мостовой, кто дает номенклатуру видам и разновидностям, кто коллекционирует неосмысленные данные. И, поглощенный занятиями, не замечал, как сменяются времена года.
Однажды он поднял голову и с удивлением обнаружил, что на дворе весна; потом они с Терри отшагали двести миль в Пенсильванских горах по летним дорогам; но, казалось, не прошло и недели, как наступило рождество, и Холаберд весело запорхал по институту.
Отсутствие Готлиба, пожалуй, пошло Мартину впрок, так как он больше не обращался к учителю за разрешением трудных вопросов. Взявшись за проблемы диффузии, он сконструировал собственную установку и, благодаря ли врожденному таланту, или бешеному прилежанию, достиг такого успеха, что заслужил от Терри почти предельную похвалу: «А знаешь, Март, это не так уж скверно!»
К той убежденности, с которой Макс Готлиб, казалось, родился на свет, Мартин шел медленно, спотыкаясь на каждом шагу, но в конце концов пришел. Он желал совершенства техники в поисках абсолютного и доказуемого факта; стремился сильнее всякого Патера «гореть суровым алмазным пламенем», стремился не к жизненным удобствам и доброй славе на торжищах, — он хотел остаться свободным от суетных мечтаний, чтоб они не затуманили ему голову и не размягчили бы волю.
Холаберд дивился не меньше, чем мог бы дивиться Табз, тому, как разбрасывается Мартин в своих работах. Кем он себя в конце концов считает — бактериологом или биофизиком? Но Холаберда смирил прием, оказанный в научном мире первой крупной статье Мартина — о действии икс-лучей, гамма-лучей и бета-лучей на противодизентерийный фаг. Статью хвалили не только в Нью-Йорке, но и в Париже, в Брюсселе, в Кэмбридже, отмечали «глубину анализа, ясность мысли и — да простят нам этот неуместный в научной заметке энтузиазм! — превосходный, дающий подлинное наслаждение стиль изложения», как выразился профессор Беркли Вурц; в доказательство, добавлял он, достаточно привести хотя бы первый абзац статьи:
— Блестяще, о, прямо, скажу я, блестяще! Пока, дружок, я имел возможность только бегло ее просмотреть, но я, конечно, прочту ее самым внимательным образом, как только мне удастся выкроить хоть одну свободную минуту.
На борту «Сент-Бариана» находилась также звезда Загородного клуба, мисс Гвильям, обидевшая Сонделиуса.
Она плодотворно провела зиму — писала заметки о музыке туземцев на Тринидаде и в Каракасе; или по меньшей мере собиралась их писать. Она видела, как Мартин садился на корабль в Блекуотере, и обратила внимание на провожавших его друзей: двое англичан — толстый и тощий — и один шотландец, форменный сухарь.
— Ваши приятели все, очевидно, британцы, — разъяснила она ему, завладев им на правах старого знакомства.
— Да.
— Вы провели здесь всю зиму.
— Да.
— Как же вам не посчастливилось — попасть в карантин! Но я говорила вам, что глупо было высаживаться. Вам, несомненно, удалось заработать кое-какие деньги практикой? Но все это было, конечно, крайне неприятно.
— Д-да-а, пожалуй.
— Я вам говорила! Вы должны были послушаться меня и ехать на Тринидад. Очаровательный остров! Скажите, как поживает мистер Грубиян?
— Кто?
— О, вы знаете — тот смешной швед, что устраивал танцы и все такое.
— Он умер.
— О, мне, право, жаль. Знаете, что бы там ни говорили другие, а я считала его неплохим человеком. Я уверена, что в сущности он был довольно культурен, только слишком много поднимал суматохи. А жена ваша с вами?
— Нет… не со мной. Я пойду вниз, распакую вещи.
Мисс Гвильям проводила его взглядом, ясно говорившим: «Уж чего-чего, а приличных манер можно требовать от каждого!»
Ввиду жары и угрозы штормов на «Сент-Бариане» было мало пассажиров первого класса, да и те большей частью в счет не шли: то не были веселые приличные янки-туристы, а так какие-то люди из Южной Америки. Как это делают всегда туристы, когда они расширили и обогатили свой кругозор путешествием, когда возвращаются в Нью-Джерси и Висконсин, подняв себе цену тем, что провели полгода в Вест-Индии или Южной Америке, немногие почтенные пассажиры парохода придирчиво изучали друг друга и отметили своим вниманием худого бледного человека, который, казалось, не знал покоя: весь день он мерил шагами палубу, и далеко за полночь его видели стоящим в одиночестве у борта.
— Я сказал бы — крайне беспокойный субъект! — заметил мистер С.Сенборн Хибл из Детройта очаровательной миссис Досон из Мемфиса, и та ответила с присущим ей общепризнанным остроумием:
— Да, вы правы. Он не иначе как влюблен.
— О, я его знаю! — сказала мисс Гвильям. — Он и его жена были на «Сент-Бариане», когда я ехала из Америки. Жена его теперь в Нью-Йорке. Он врач — и, вероятно, неважный. Между нами говоря, я о нем невысокого мнения, да и о ней тоже. Всю дорогу с глупейшим видом сидели тут вдвоем.
У Мартина скучали руки по пробиркам. Теперь он знал то, о чем раньше догадывался: что ненавидит административную работу и Большие Дела.
Когда он шагал по палубе, мысли его прояснялись и он становился самим собою. Гневно думал он о критиках, которые скоро расклюют его окончательный отчет, каков бы он ни был. На некоторое время Мартину стала претить критика со стороны его собратьев, лабораторных работников, как раньше претило ему преуспеяние соперников; претила необходимость вечно оглядываться через плечо на преследователей. Но однажды ночью, много часов простояв у поручней, он признался самому себе, что боится их критики — и боится по той причине, что в его эксперименте так много уязвимых мест. Тогда он выбросил за борт все аргументы, которыми, бывало, защищался: «Кому не доводилось самому в разгар эпидемии стараться сохранить спокойствие и соблюсти условия эксперимента, тот не представляет себе в тиши своей лаборатории, с чем тут сталкивается человек».
Критика — хорошая вещь, если только она не злобна, не завистлива, не мелочна…
Нет, даже и тогда она порой хороша! Есть люди, которых товарищи по работе, не задумываясь, называют «злыднями». Люди, для которых естественней со злорадством сокрушать все почти хорошее, чем созидать. Зачем же прекрасного разрушителя домов, того, кто умеет расчищать заваленную хламом землю, — зачем же ставить его на кладку кирпича?
«Прекрасно! — радовался Мартин. — Пусть нападают! Я, может быть, их опережу и сам напечатаю беспощадный разбор своей работы. Я кое-чего достиг сент-свитинским опытом, даже если и выпустил на время вожжи из рук. Отнесу свои таблицы специалисту по биометрии[87]. Он их подчистит. Превосходно! Что останется, опубликую».
Он лег спать, чувствуя, что может смотреть в глаза Готлибу и Терри, и в первый раз за долгие недели заснул без давящего страха.
На бруклинской пристани, к удивлению и некоторому негодованию мисс Гвильям, мистера С.Сенборна Хибла и миссис Досон, Мартина обступили репортеры, изъявлявшие лестное, хоть и туманное желание узнать, какие такие замечательные вещи он делал с какой-то болезнью на каком-то острове или где-то еще.
Его вызволил Риплтон Холаберд, пробившийся сквозь их стену. Протягивая обе руки, он восклицал:
— О мой добрый друг! Мы знаем все. Мы горюем вместе с вами, и мы так рады, что вы уцелели и вернулись к нам.
Что бы ни говорил о Холаберде Мартин под крылом Макса Готлиба, но теперь он тряс его руку и бормотал:
— Хорошо вернуться домой.
Холаберд (на нем была голубая рубашка с голубым крахмальным воротничком, точно у актера) не мог ждать, пока багаж Мартина пройдет через таможню. Обязанности исполняющего должность директора отзывали его в институт. Он успел только сообщить, что Совет Попечителей собирается назначить его полномочным директором, — и тогда он, конечно, позаботится, чтоб Мартин получил заслуженную оценку и вознаграждение.
Когда Холаберд укатил, правя своей элегантной закрытой машиной (он часто объяснял, что им с женой вполне по средствам было бы держать шофера, но они предпочитают тратить деньги на другое), Мартин увидел Терри Уикета, который ждал, прислонившись к подгнившему деревянному столбу навеса с таким видом, точно простоял здесь не один час.
Терри подошел к Мартину и фыркнул:
— Здорово, Худыш. Все в порядке? Сейчас протолкнем твое барахло через таможню. Любо-дорого было смотреть, как вы лобызались с директором.
Пока такси нес их по жарким улицам Бруклина, Мартин расспрашивал:
— Ну, какой из Холаберда получился директор? Что с Готлибом?
— О, Святой Чижик вполне стоит Табза; он даже еще вежливей и невежественней. Я… увидишь, я такое выкину коленце! В один прекрасный день, и не далекий, уйду в лес — у меня есть лачуга в Вермонте — и буду работать, не заботясь о реальных результатах для директора. Меня запихнули в отдел биохимии. А Готлиб… — В голосе Терри прозвучала тревога: — Он, сдается мне, совсем плох… Его перевели на пенсию. Слушай, Март: тебя, как я понимаю, сделают раззолоченным руководителем Отдела, а я никогда не поднимусь из рядовых научных сотрудников. Намерен ты идти со мной или станешь одним из птенцов Святого Чижика — героем-ученым?
— Я с тобой, Терри, старый брюзга! — Мартин отбросил насмешливый тон, всегда казавшийся уместным между ним и Терри. — У меня никого больше не осталось. Леоры и Густава нет, а теперь уходит, видно, и Готлиб. Нам с тобою нужно держаться друг за друга.
— Идет!
Они обменялись крепким рукопожатием, хрипло кашлянули и заговорили о летних шляпах.
Едва Мартин вошел в институт, как подлетели к нему его коллеги, жали ему руку, восторгались — и он, хоть и конфузился, не остался равнодушен к похвалам — никогда человек не глотает их с таким аппетитом, как при возвращении на родину.
Сэр Роберт фэрлемб написал в институт письмо, прославляя Мартина. Письмо прибыло на одном корабле с Мартином, и на другой день Холаберд опубликовал его в печати.
Репортеры, при его прибытии не проявившие чрезмерного рвения, теперь добивались интервью, и в то время как Мартин сердился и отмахивался, Холаберд прибрал их к рукам, и вскоре газеты могли возвестить, что Америка, всегда спасавшая от чего-нибудь мир, снова спасла его от очередного бедствия. В печати распространялись сведения, что доктор Мартин Эроусмит был не только могущественным врачом-чудодеем и, кажется, приличным лабораторным работником: он, оказывается, яростно истреблял крыс, сжигал деревни, произносил сокрушительные речи в Чрезвычайных Советах и вырывал людей из объятий смерти. Как раз к этому времени кое-где начали брать под сомнение благодеяния, расточаемые Соединенными Штатами их младшим братьям — Мексике, Кубе, Гаити, Никарагуа, так что редакторы газет и политики были благодарны Мартину за новое доказательство самоотверженности Штатов и трогательной их заботы.
Он получал письма от деятелей Народного Здравоохранения; письма из одного предприимчивого среднезападного колледжа, предлагавшего ему звание доктора гражданского права; письма от медицинских обществ и факультетов, просивших выступить с докладом. Медицинские журналы и газеты посвящали передовицы его работе; а член Конгресса Альмус Пиккербо прислал ему из Вашингтона телеграмму, составленную, как, очевидно, полагал член Конгресса, в стихах: «Навряд ли где опередят наших наутилусовских ребят». И Мартин еще раз был приглашен на обед к Мак-Геркам, но уже не Капитолой, а Россом Мак-Герком, чье имя никогда еще не сияло такой заслуженной славой.
Мартин отклонял все приглашения выступить с речью, и важные организации, приглашавшие его, отвечали кротко, что они понимают, как неимоверно занят доктор Эроусмит, но если он когда-нибудь сумеет урвать время, они сочли бы за величайшую честь…
Риплтон Холаберд был теперь назначен полномочным директором, преемником Готлиба, и он старался использовать Мартина как выигрышный экспонат. Он представлял его всем сановным посетителям, всем иностранным гостям — Людям Скучного Веселья, и те благосклонно улыбались и придумывали вопросы. Затем Мартина назначили руководителем нового Отдела Микробиологии на двойном против прежнего окладе.
Он так никогда и не узнал, в чем разница между микробиологией и бактериологией. Но не мог устоять перед сыпавшимися на него почестями. Он был слишком ошеломлен — особенно после того, как увидел Макса Готлиба.
На другое утро после своего возвращения он позвонил на квартиру к Готлибу, поговорил с Мириам и получил разрешение прийти попозже, среди дня.
Всю дорогу он слышал в ушах голос Готлиба; «Фы были моим сыном! Я передал фам все, что знал об истине и чести, и фы меня предали. Прочь с моих глаз!»
Мириам озабоченно встретила его в передней:
— Не знаю, право, должна ли я была пускать вас, доктор.
— Почему? Он настолько болен? Его нельзя тревожить?
— Нет, дело не в том. Он с виду даже и не болен, только слаб. Но он никого не узнает. Врачи говорят, что это старческое слабоумие. Он потерял память. И вдруг совершенно позабыл английский язык. Он говорит теперь только по-немецки, а я по-немецки ни слова. Ах, если б я училась немецкому вместо музыки! Но, может быть, ему приятно будет, что вы здесь. Если бы вы знали, как он говорил о вас и о вашем блестящем опыте, который вы проводили на Сент-Губерте!
— Я, собственно… — Мартин не нашелся что сказать.
Мириам провела его в комнату, где стены были черны от книг. Готлиб полулежал в протертом кресле. Тонкая рука его бессильно свисала с валика.
— Доктор, это я, Эроусмит, только что возвратился в Нью-Йорк! — пробормотал Мартин.
Старик, казалось, понял наполовину; он всмотрелся в Мартина, покачал головой и простонал:
— Versteh' nicht[88]. — Из гордых глаз катились медленные непокорные слезы.
Мартин понял, что уже никогда не примет наказания и очищения. Готлиб ушел во мрак, еще веря в него.
Мартин запер свою квартиру — их квартиру — с холодной, торопливой яростью, чтоб не отдаться горю, найдя в вещах Леоры сотню осколков, которые вновь напомнили о ней: платье, купленное для обеда у Капитолы Мак-Герк, окаменелую плитку шоколада, отложенную ею, чтобы ночью беззаконно полакомиться, записочку «Купить Рыжику миндалю». Он снял уныло безличный номер в гостинице и ушел в работу. У него ничего не оставалось в мире, кроме работы и колючей дружбы Терри Уикета.
Первой его задачей было сделать сводку своих статистических данных по сент-свитинскому опыту и новых цифр, продолжавших еще поступать от Стокса. Иные из них были шатки, другие заставляли думать, что действенность фага получила несомненное подтверждение, но в общем нельзя было сказать ничего окончательного. Он передал свои таблицы специалисту по биометрии Реймонду Перлу, и тот пришел к еще менее утешительному выводу, чем ожидал Мартин.
Мартин уже сдал отчет о своей работе директору и Совету Попечителей с таким заключением: «Выводы ждут статистического анализа, без какового публиковать их не следует». Но Холаберд уже зарвался, газеты сообщали чудеса, и Мартина засыпали требованиями на высылку фага; запросами, нет ли у него фага против туберкулеза, против сифилиса; предложениями выехать на борьбу с такой-то и такой-то эпидемией.
Перл указал, что благоприятные результаты первых инъекций, когда Эроусмит ввел фаг всем подряд жителям Кариба, приходится поставить под вопрос, ввиду возможности, что кривая эпидемии к тому времени уже пошла на снижение. Учитывая это и ряд других осложняющих обстоятельств, пересмотрев свою лихорадочную работу в Сент-Губерте так хладнокровно, словно разбирал положения совершенно постороннего человека, Мартин решил, что не имеет достаточных доказательств действенности фага, и пошел в кабинет директора.
Холаберд был приятен и ласков, но намекнул со вздохом, что если будет напечатано такое заключение, то ему, директору, придется взять назад все свои слова о великих достижениях, на которые он, как следовало понимать, вдохновил своего подчиненного. Он был приятен и ласков, но тверд; Мартин должен припрятать (Холаберд не сказал прямо: «припрятать», — он сказал: «предоставить мне на дальнейшее рассмотрение») подлинные статистические выкладки и опубликовать отчет с двусмысленным выводом.
Мартин был взбешен, Холаберд — деликатно непреклонен. Мартин бросился к Терри, заявляя, что подаст в отставку… разоблачит… выведет на чистую воду… Да! Не постоит ни перед чем! Ему не нужно теперь содержать Леору. Он пойдет в аптекарские помощники. Он сейчас же вернется и скажет Святому Чижу…
— Эй, Худыш! Постой! Осади коней, — заметил Терри. — Подожди ссориться с Чижиком, и мы вместе проведем какую-нибудь работу, которая даст нам независимость. А до тех пор тебе нужна здешняя лаборатория, — и ты должен подучиться еще физической химии! И потом… гм… Худыш, до сих пор я ничего не говорил о твоем сентгубертском опыте, но и ты и я — мы оба знаем, что ты сам его провалил. Можешь ты предстать пред судьями с чистой совестью, когда выйдешь с обвинениями против его святейшества? К тому же, надо сознаться: он грязный, лживый, пронырливый, подхалимствующий, жадный до власти ханжа, но в общем вполне приличный человек. Надо крепиться. Мы чего-нибудь добьемся. Право, братишка, ведь мы только начали постигать науку; только приступили к работе.
Холаберд официально напечатал, от имени института, первоначальный отчет Мартина, представленный попечителям, с небольшими лишь поправками, как, например: «Выводы требуют еще анализа» заменялось выражением: «Хотя статистический анализ представляется желательным, однако очевидно, что это новое средство оправдало все ожидания».
Опять Мартин взбесился, опять Терри его успокаивал; и с холодным остервенением, непохожим на пыл тех дней, когда он знал, что его ждет Леора, он вновь принялся за физическую химию.
Он проникал в запутанные тайны определения точек замерзания и осмотического давления и пытался применять выводы, сделанные Нортропом об энзимах, к исследованию фага.
Его увлекали математические законы, так странно предсказывающие явления природы; мир его был холоден, точен, строго материалистичен и беспощаден ко всем, кто строит свои выводы на впечатлениях. Он с каждым днем все больше презирал тех, кто считает камни на мостовой, кто дает номенклатуру видам и разновидностям, кто коллекционирует неосмысленные данные. И, поглощенный занятиями, не замечал, как сменяются времена года.
Однажды он поднял голову и с удивлением обнаружил, что на дворе весна; потом они с Терри отшагали двести миль в Пенсильванских горах по летним дорогам; но, казалось, не прошло и недели, как наступило рождество, и Холаберд весело запорхал по институту.
Отсутствие Готлиба, пожалуй, пошло Мартину впрок, так как он больше не обращался к учителю за разрешением трудных вопросов. Взявшись за проблемы диффузии, он сконструировал собственную установку и, благодаря ли врожденному таланту, или бешеному прилежанию, достиг такого успеха, что заслужил от Терри почти предельную похвалу: «А знаешь, Март, это не так уж скверно!»
К той убежденности, с которой Макс Готлиб, казалось, родился на свет, Мартин шел медленно, спотыкаясь на каждом шагу, но в конце концов пришел. Он желал совершенства техники в поисках абсолютного и доказуемого факта; стремился сильнее всякого Патера «гореть суровым алмазным пламенем», стремился не к жизненным удобствам и доброй славе на торжищах, — он хотел остаться свободным от суетных мечтаний, чтоб они не затуманили ему голову и не размягчили бы волю.
Холаберд дивился не меньше, чем мог бы дивиться Табз, тому, как разбрасывается Мартин в своих работах. Кем он себя в конце концов считает — бактериологом или биофизиком? Но Холаберда смирил прием, оказанный в научном мире первой крупной статье Мартина — о действии икс-лучей, гамма-лучей и бета-лучей на противодизентерийный фаг. Статью хвалили не только в Нью-Йорке, но и в Париже, в Брюсселе, в Кэмбридже, отмечали «глубину анализа, ясность мысли и — да простят нам этот неуместный в научной заметке энтузиазм! — превосходный, дающий подлинное наслаждение стиль изложения», как выразился профессор Беркли Вурц; в доказательство, добавлял он, достаточно привести хотя бы первый абзац статьи:
«В опубликованном мною предварительном сообщении я указывал на ясно выраженное качественное разрушительное действие, оказываемое радиацией эманации радия на бактериофаг анти-Шига. В настоящей статье доказывается, что икс-лучи, гамма-лучи и бета-лучи производят идентичное инактивирующее воздействие на названный бактериофаг. Далее доказывается, что существует количественное соотношение между инактивацией и радиациями, ею производимыми. Выводы, полученные из количественного анализа, позволяют утверждать, что процент инактивации, измеряемый путем определения единиц бактериофага, остающихся после иррадиации взвеси определенной вирулентности гамма— и бета-лучами, есть функция двух переменных величин: милликюри-единиц и времени. Следующее уравнение дает количественное выражение данным, полученным путем эксперимента: (…..)»Когда директор Холаберд увидел статью (Йио съехидничал: принес ему ее и спросил его мнение), он сказал:
— Блестяще, о, прямо, скажу я, блестяще! Пока, дружок, я имел возможность только бегло ее просмотреть, но я, конечно, прочту ее самым внимательным образом, как только мне удастся выкроить хоть одну свободную минуту.
37
Мартин не виделся с Джойс Ленион много недель после своего возвращения в Нью-Йорк. Она как-то раз пригласила его на обед, но он не мог прийти, и больше она о себе не напоминала.
Определение осмотических давлений, как ни увлекся он им, не могло его удовлетворить, когда он сидел в своем неуютном номере и превращался из доктора Эроусмита в одинокого человека, которому не с кем слова сказать. Он вспоминал, как сидели они у лагуны в теплых сумерках. И раз он ей позвонил и спросил, нельзя ли ему зайти к ней на чашку чаю.
Он смутно знал, что Джойс богата, но после того как он видел ее за стряпней в ситцевом фартуке на кухне сент-свитинской богадельни, он не мог составить себе понятия о ее общественном положении; и ему стало неловко, когда он, чувствуя на себе лабораторную пыль, попал в ее пышный дом и нашел ее нежноголосой властительницей множества слуг. Дом ее был дворец, а дворцы — от совсем маленького, как у Джойс, особняка на восемнадцать комнат и до Букингемского дворца или громадного Фонтенебло — все одинаковы: они задыхаются в преизбытке гордости, они так законченны, что не запомнишь отдельных пленительных мелочей, их не отличить друг от друга, так они все полны любезного и неуютного величия, и поэтому все они до крайности скучны.
Но среди претенциозной роскоши, нагроможденной Роджером Ленионом, Джойс не была скучна. Возможно, ей доставляло удовольствие показывать Мартину, что она собою представляет: появлялись без конца лакеи и все новые виды бутербродов, а Джойс хвалилась: «О, когда я сажусь пить чай, я никогда не знаю, что мне к нему подадут».
Определение осмотических давлений, как ни увлекся он им, не могло его удовлетворить, когда он сидел в своем неуютном номере и превращался из доктора Эроусмита в одинокого человека, которому не с кем слова сказать. Он вспоминал, как сидели они у лагуны в теплых сумерках. И раз он ей позвонил и спросил, нельзя ли ему зайти к ней на чашку чаю.
Он смутно знал, что Джойс богата, но после того как он видел ее за стряпней в ситцевом фартуке на кухне сент-свитинской богадельни, он не мог составить себе понятия о ее общественном положении; и ему стало неловко, когда он, чувствуя на себе лабораторную пыль, попал в ее пышный дом и нашел ее нежноголосой властительницей множества слуг. Дом ее был дворец, а дворцы — от совсем маленького, как у Джойс, особняка на восемнадцать комнат и до Букингемского дворца или громадного Фонтенебло — все одинаковы: они задыхаются в преизбытке гордости, они так законченны, что не запомнишь отдельных пленительных мелочей, их не отличить друг от друга, так они все полны любезного и неуютного величия, и поэтому все они до крайности скучны.
Но среди претенциозной роскоши, нагроможденной Роджером Ленионом, Джойс не была скучна. Возможно, ей доставляло удовольствие показывать Мартину, что она собою представляет: появлялись без конца лакеи и все новые виды бутербродов, а Джойс хвалилась: «О, когда я сажусь пить чай, я никогда не знаю, что мне к нему подадут».