Страница:
Тот берег – черно встающий за болотом лес – казался близок. Трудно было сообразить, сколько же это будет в казенных саженях, но не больше версты как будто.
Ощупывая шестом трясину, Юлий пробирался по более или менее разведанному пути и благополучно удалялся от острова. Только раз он провалился в тину по пояс – все ничего, в сырых, хлюпающих, перемазанных грязью штанах ноги ломило от холода. Противоположный берег становился как будто ближе, а тот, что остался позади, опускаясь, развертывался вширь; над верхушками елей открылась взору колесо колокольни.
Где-то Юлий успел изрезать ладонь, но боль эта мешалась с ломотой в ногах, перебивалась лихорадочным ознобом – Юлий пробирался, не чуя под собой матерой земли. Все колыхалось и чавкало, на удобные кочки тоже не приходилось рассчитывать – ладно бы сапоги не потерять. Там разберемся, на близком уже берегу, – с порезанными руками, с леденящей одеждой и залитыми водой сапогами. Юлий терпел шаг за шагом.
А провалился внезапно. Правая нога ухнула вся – так резко, будто Юлий сломался. Обвалился в грязную жижу, что ударила в рот и в нос, ослеп и судорожным шлепком руки залепил глаза еще больше. Барахтаясь вслепую с похолодевшим от испуга сердцем, Юлий почувствовал, как кто-то хватает его за ноги: притопит, играючи, и отпустит. Юлий забился, молотя ногами, судорожно закашлял тиной, цапнул клок травы, и хоть трава эта вся провалилась вниз, начал проламываться сквозь растительность, как сквозь рыхлый лед. И так прополз или проплыл расстояние в несколько локтей, когда удалось зацепиться за нечто существенное. Наконец, выбрался он на залитое студеной жижей хлипкое мочало трав, где можно было лежать, провалившись всем телом в грязь.
За спиной насмешливо чмокнуло; Юлий оглянулся и приметил плавающий далеко шест. В ту сторону нечего было и соваться. Ползком, не решаясь подняться, Юлий двинулся к ближнему берегу. Который был остров. Спасительная его тюрьма.
Он достиг суши засветло, в первых сумерках, но измучился так, что не мерянный час валялся в изнеможении среди кустов. А когда оказался жив, и побрел, запинаясь через шаг, то не нашел из лесу выхода, сколько ни тыкался среди толстых елей, и в кромешной уже тьме свалился в яму.
Потом он свалился в ту же яму повторно и тем исчерпал свою волю к сопротивлению. Зарылся в песок между корней, песок, на счастье, сухой, и здесь тянул бредовую ночь, то просыпаясь от озноба, то впадая в жаркую мучительную дурноту – ни явь, ни сон.
…Меж черных стволов мелькнул лихорадочный огонь, он приближался, приходили в движение тени, они появлялись на земле и прослеживались в желтом тумане среди тяжелых ветвей ельника. Юлий оставался равнодушен, пока не распознал на краю овражка человеческий образ. Нарисованную одной тушью тень, которая походила на старого монаха в долгополой рясе. Приподняв фонарь, человек этот или тот, кто выдавал себя за человека, озирался.
– Вот незадача! – сказала тень, сокрушенно крякнув.
Наверное, Юлий заворочался, пытаясь привлечь к себе внимание или наоборот – глубже зарыться в песок. Он сделал и то и другое: зашевелился, чтобы привлечь, но молчал, чтобы спрятаться.
Искаженные изменчивым светом, взору его открылись запавшие щеки, тонкий проваленный рот. И глаза – нисколько не помутневшие, как это бывает у мертвеца. Юлий зажмурился, и слуха его коснулось дыхание звуков.
– Са агарох теа, Юлий! – близко-близко пробормотала тень.
Потом было сверкающее в слюдяных оконницах солнце. Юлий повел взглядом, вспоминая, что значит сей просторный чертог с низким, расписанным красками потолком… И узнал вчерашнего монаха перед отставленным несколько от окна столом. Монах рассеянно оглянулся и вернулся к своему занятию – продолжал писать, часто и как-то неразборчиво, с лихорадочной неточностью макая лебяжье перо в чернильницу.
Одетый в долгую невыразительного смурого цвета рясу, старик, может статься, и не был на деле монахом. На голове у него сидел не клобук или скуфья, обычный признак священнического чина, а простая низкая шапочка, излюбленный убор судейских, приказных и разной ученой братии, известной в народе под общим именем начетчики. Шапочка с опущенными короткими ушами совершенно скрывала волосы, отчего голова начетчика еще больше напоминала обтянутый сухой кожей череп. Имевший лишь то преимущество перед голой костью, что густо кустились брови и посверкивали глаза.
Ученый? Заваленный книгами стол, свидетельствовал, что это так. И еще особый склад изможденного думами лица. Бремя учености давило узкие плечи начетчика, и время от времени он привычно подергивался, словно желая поправить некие невидимые лямки. Потом снова склонялся к столу, поспевая рукою за беспокойной мыслью. И с непонятным ожесточением бросал перо, хватался за книги, ни одна из которых его не удовлетворяла, если судить по брезгливой складке тонких сухих губ.
С растущим восхищением глядел Юлий на разбросанные по столу груды учености и на старого человека, нельзя сказать, чтобы вовсе ему не знакомого. В болезненных полуснах мнились темные руки, что переворачивали его в теплой воде… руки, которые он, кажется, пытался поцеловать… И неизвестно кем сказанное: полно, мальчик, полно! Постель… И расписной потолок… Все это было. В этой палате большого дома Юлий бывал не раз, так же как и во всех других помещениях заброшенного города. Только никогда здесь не было человека. И книг. И этот ковер на полу – откуда?…
И все прежде бывшее – долгое-долгое одиночество, казалось не бывшим, потому что нельзя было совместить знакомую палату и человека. Человек был действительней, осязаемей, чем хранившая пустоту одиночества память Юлия.
Начетчик вскочил, отшвырнул стул – так яростно, что можно было ожидать и других следствий сокрушительного порыва, кроме опрокинувшегося стула. Но остался у стола, вперив в рукопись взор. А когда оглянулся, словно бы задыхаясь под наплывом мыслей, встретился глазами с мальчиком, который приподнялся, выпростав из-под одеяла руки. И должно быть не выделил Юлия среди других предметов обстановки – отвернулся. Снова пытался он усесться, а, не обнаружив под собой стула, не упал, как можно было ожидать, – опустился на колено и, схвативши перо, продолжал писать, упираясь в столешницу грудью. Счастливое возбуждение заставило его порозоветь, на губах зазмеилось подобие улыбки, начетчик хмыкал – с каким-то снисходительным превосходством к представшему ему между строк противнику. Встретив же возражение, он поднимал брови, а потом, отставив руку с пером, выписывал им в воздухе хищные круги.
Юлий кашлянул.
И получил в ответ невразумительный, поспешный взгляд.
Тогда он промолвил, ощущая сухость в горле:
– Простите. Ведь вас зовут… э…
– Дремотаху! – огрызнулся начетчик, мельком оглянувшись.
Оробевший Юлий притих, не желая с первых же слов знакомства ссориться с едва только обретенным товарищем.
Ставши на колени перед столом, старик запальчиво писал, пока не остановило его неожиданное крушение: от яростного, слишком поспешного, несоразмерного нажима перо брызнуло и расщепилось. И это не столь уж основательное происшествие повергло начетчика в необыкновенное изумление. Он замер, словно прохваченный столбняком…
– Дремотаху! – позвал Юлий. – Что такое, Дремотаху?
Поскольку начетчик не отвечал, он решился выскользнуть из постели и, подойдя к старику, глянул через плечо на исписанные торопливыми бегущими каракулями листы. Невнятные и неряшливые, как бред безумного, строки. Невозможно было понять ни слова.
С лавки у оконного простенка бесстрастно, но внимательно глядел рыжий с белыми полосами кот.
И разбросанные по столу книги, все без исключения, были написаны на неизвестных Юлию языках.
– Дремотаху, – робко молвил Юлий, придерживаясь от слабости за стол, – не убивайтесь так, Дремотаху! Подумаешь перо!
– Са Новотор Шала, – с глубоким сердечным вздохом отвечал старик.
– Как-как?
– Меа номине Новотор Шала.
– Ничего не понял. Не понял, – с каким-то душевным трепетом прошептал Юлий.
Но и старик не желал понимать, всматриваясь в Юлия так, словно звуки доброй слованской речи были ему в диковину. Потом лицо его осветилось мыслью. Ага! – вскинул он палец, и поднялся, чтобы отыскать среди бумаг голубой, запечатанный пятью печатями красного воска пакет. На лицевой стороне жестким мелким почерком с угловатыми раздельно стоящими буквами значилось имя получателя: «Удельное владение Долгий остров, наследнику престола благоверному княжичу Юлию».
Юлий торопливо взломал печати. На большом желтом листе, ровно исписанном тем же примечательным почерком, он сразу же обнаружил коротенькую, без лишних уточнений подпись: Милица.
Юлий сглотнул и начал читать.
«Любезный пасынок мой, княжич Юлий, многолетно здравствуй!
Спешу попенять тебе, княжичу, на недавнее твое неблагоразумие: В Левковом болоте черти водятся. Семейств десять-пятнадцать мирных домовитых бесов, но и беспутные бобыли есть, всегда готовые на шалость. Потому, уповая на твое благоразумие, покорно прошу впредь не удаляться от берегов назначенного тебе удела. Будет постигнет тебя, любезного пасынка моего княжича Юлия, злая судьба, найду ли слова, чтобы оправдаться перед отцом твоим Любомиром и перед слованским народом за твое, княжича, легкомыслие?
А впрочем, препоручаю тебя милости божией, всегда расположенная к тебе
Милица.
Вышгород, месяца брезовора в четвертый день, 763 года от воплощения господа нашего Рода Вседержителя.
Да! Посылаю тебе учителя и наставника известного доку Новотора Шалу, дабы ты, княжич, по затянувшейся праздности своей не закоснел в невежестве, но готовил себя к государственным заботам.
Оный Новотор, примерного поведения и благонамеренности муж, превзошел весь круг отпущенного человеку знания. Выписанный мною из Тарабарской земли Новотор научит тебя тарабарскому языку, языку высокой науки. Ведь трудно было бы ожидать, чтобы возвышенный образ мыслей, свойственный таким людям, как дока Новотор, выражался при помощи кухонных слов слованского языка, не правда ли?
В полной мере освоив тарабарский язык, ты усвоишь также тарабарскую грамоту и правописание. Не уйдет от тебя в свое время тарабарская физика и тарабарская метафизика. Предусматривается также, если хватит у тебя, княжич, способностей, изучение тарабарский астрологии и алхимии. Тарабарское краеведение. Тарабарское военное дело, учение и хитрость ратного строя. Тарабарская наука возводить крепости и разрушать их – брать их тарабарским приступом или же тарабарским измором. Тарабарская религия. Тарабарская нравственность. Тарабарское красноречие и наука приятного обхождения. Тарабарская механика и тарабарское врачевание. Наконец, тарабарские способы мыслить и выводить тарабарские умозаключения из тарабарских посылок. Не взыщи, друг мой, если чего не упомянула – мне ли, слабой, малообразованной женщине охватить умственным взором все отрасли тарабарщины? Верю только, что дока Новотор будет тебе настоящим тарабарским товарищем.
За сим пребываю в надежде на всегдашнее твое усердие и послушание. Уповаю, что в недолгом времени порадуешь отца своего, Любомира, тарабарскими успехами.
Милица».
В неприятном смятении Юлий опустил лист – дока Новотор глядел на него с простодушным любопытством. Как глядят несмышленые дети. Или безумные.
– Но ведь такого языка нет. Тарабарского языка нет, – прошептал Юлий, не отводя взора от влажно блестящих глаз старика.
Новотор не ответил.
Рада! – вспомнил вдруг Юлий дочь Милицы Раду. Когда это было! Это она, выходит, передала матери разговор о тарабарском языке – вот когда возникло это слово. В библиотеке, где одинокий, униженный стражей Юлий пытался разговорить девочку. Пошутил… Но ведь это же Юлий сам и придумал: тарабарский язык!
– Что за ерунда – тарабарский язык! Чушь! Ахинея! – воскликнул Юлий, вдохновляясь надеждой, что так оно и есть.
– Най! Най! – сухо возразил Новотор. – Са баянах тарабар мова. Тарабар мова бых!
Раздражение неприступного старика выглядело столь убедительно, что Юлий засомневался. Он улыбнулся – неуверенно и просительно, ибо ощущал свою беспомощность, бессилие свое отстоять здравый смысл. И вдруг осветило его воспоминание, порывисто схватил старика за руку:
– Новотор, но ведь ты же сам говорил: вот незадача! Тогда в лесу! Помнишь?! Ты говорил: полно, мальчик, полно…
– Най! – с гневом и отвращением в лице оборвал его дока Новотор и высвободился, безжалостно оттолкнув мальчика. – Най! Са най баянахом!
– Но ведь ты понимаешь, что я говорю! – больно уязвленный, вскричал Юлий.
– Най! – упрямо возразил старик, открещиваясь и руками. – Най баянахом!
В лице его изобразился страх, словно мальчик пытался уличить его в чем-то постыдном.
По прошествии дней, когда Юлий оставил бесплодные попытки уличить доку в притворстве – Новотор и случаем не обмолвился по-словански, – когда Юлий, мучимый жаждой общения, обратился к тарабарщине, он установил, что язык этот прост и легок для усвоения. Словарный запас тарабарщины, непостижимо изменчивый, как скоро заметил Юлий, был все же достаточно богат, чтобы выразить не только явления обихода, но и самые общие, важные для душевного лада понятия. Юлий с жадностью накинулся на язык, увлекся и, обладая прекрасной памятью, в течение недели-двух достиг таких успехов, что мог уже сносно объясниться с учителем.
Поражало обилие одинаковых по смыслу, но различно звучащих слов. Сегодня «говорить» было «баянах». Говорил, соответственно, баянахом, сказал – баянах быхом. Это не сложно. Но завтра то же самое «говорить» обозначалось уже как баятах и даже болтах. Попытка же уточнить произношение или указать на противоречия в правилах словосложения вызывала со стороны доки Новотора резкий отпор. Юлий научился не противоречить учителю, а ненароком подсказывать ему бывшие в употреблении слова. Дело пошло живее.
Так вот, «говорить» звучало по-тарабарски еще и как мямлях, казах, глаголах, разорях, примечах, вставлях, выводах, трепах, реках, молотах. Юлий заметил и такую особенность, что различия между сходными словами заключались иногда, не в оттенках смысла, а скорее во времени употребления. Утром Новотор предпочитал одно, вечером другое, а потом целую неделю подряд он не баянах, а разорях. Спросонья Новотор бывало мямлях, а вечером у жаркого очага любил он витийвах. Кстати, само слово вечер значило меркат – нетрудно запомнить. Легко укладывались в памяти такие слова, как дверь – походуля, нитка – тягла. Чуть хуже было с таким, как голова – кочева. И уж совсем ни к селу ни к городу звучали глаза – рербухи, сундук – присперник. Однако, Юлий, ничем больше уже не смущаясь, жадно учился. Он был счастлив самой возможностью говорить – баянах. Говорить, делиться мыслями, слушать, писать, – потому что они учили также и тарабарскую грамоту, имевшую наряду с обилием исключений некоторые свои правила.
Новотор, который привез с собой изрядное количество рукописных трудов по тарабарским отраслям знания, неистово работал над составлением толкового словаря тарабарского языка. Отвлекаясь только для разговоров с учеником, он занимался словарем по двенадцать-шестнадцать часов в сутки и, кажется, совсем не спал: ложился за полночь и вставал до рассвета. Иногда Юлий примечал, как учитель, не отрываясь от дела, постанывал и морщился, хватался за живот, терзаясь неведомыми болями, но никогда не жаловался, да и сам, кажется, не вспоминал свои болячки, пока не прихватит. Когда же становилось невмоготу, выскакивал в сени и совал голову в бадью с холодной колодезной водой.
Исступленные занятия тарабарщиной не оставляли доке Новотору досуга для посторонних мыслей и чувств, потому невозможно было понять, как относится он к своему ученику вне пределов тарабарской действительности. Но Юлий не усугублялся на мелочах, он обладал драгоценной для человеческого общежития способностью ощущать благодарность. Благодарное восхищение Юлия вызывала самая эта граничащая с помешательством работоспособность. Крохи внимания, которые Новотор уделял ученику между затяжными припадками ученых изысканий, волновали Юлия, вызывая отклик в истомленном сердце. Вдвоем и только вдвоем, всегда вдвоем, отрезанные от Большой Земли болотами и лесами, духотой испарений, тучами комаров, затяжными дождями и первыми морозами, влекущими за собой метели… дождями, топями и жарой – долгими месяцами и годами, эти двое, старик и юноша, не уставали друг от друга. Кажется, эти двое, равные своей наивностью, вообще не догадывались, что такое взаимная нетерпимость. Старик и юноша были надежно защищены от себялюбия, которое делает тесные человеческие отношения невыносимыми, один защищен исступлением ума, другой – свежестью чувств.
Поплева и Золотинка, приподнятые и растревоженные, но влюбленные друг в друга больше обычного, взяли маленькую лодку под шпринтовым парусным вооружением и отчалили.
Озабоченные сухопутными соображениями, они не подумали о самых простых вещах. На взморье уменьшили парус, но крутая волна и порывистый ветер трепали валкое без достаточного груза суденышко. Пришлось Золотинке подобрать подол и сесть за руль, а Поплева в полном наряде: в смазных сапогах, потертой бархатной куртке и при шляпе должен был улечься на дно лодки вместо балласта – бревно бревном.
Лежа он продолжал разглагольствовать, и когда лодка едва не черпала воду, кренилась, обнажая борт с опущенным боковым килем, приподнимал голову, озабоченно поводя глазами. В этот пугающий миг Золотинка, совершенно согласная с Поплевой, что посещение странствующего товарища есть не столько даже право, сколько – о чем разговор! – исполнение простейших приличий, обязательных для всякого порядочного волшебника вне зависимости от степени его искусства и живого опыта, – зачем чиниться! – добрая воля важна, наличие которой, в сущности, непременное условие самого ремесла, – так вот, совершенно согласная с Поплевой, Золотинка в этот отчаянный миг, запнувшись на полуслове, выправляла лодку почти бессознательным толчком руля.
Накал разговора, позволявший Поплеве и Золотинке пренебрегать опасностью, а также в какой-то мере и мореходное искусство девушки уберегли их на этот раз от крушения: через полчаса лодка вошла в заштиленную гавань Колобжега.
Несмотря на ветер, было довольно солнечно, а на укромных улочках Колобжега так и жарко, Золотинка с Поплевой скоро обсохли. Время шло к полудню, окруженная со всех сторон разновысокими домами, заставленная повозками и лавками Торговая площадь обыденно гудела. Но и в этой всепоглощающей толчее различалось отдельное столпотворение в северном конце площади, где входила в нее Китовая улица. Здесь, на углу, в особняке белого камня с красными кирпичными простенками поселился волшебник.
Еще издали Золотинка обратила внимание, что окна третьего этажа задернуты шторами; на нижних этажах ставни. Среди скопления зевак на каменной мостовой стоял гроб без крышки и в нем вытянулось узко сведенными ногами тело; синих, задушенных оттенков лицо с провалившимися на зубы щеками… какая-то растянутая шея. Небрежно причесанная вдова в заношенном платье и башмаках с истонченными на нет подошвами, стояла возле гроба, бессильно уронив руки. И тут же жались дети: трое малышей, мальчики и девочка в одинаковых рубашонках без штанов. Дети не плакали, а пугливо озирались по сторонам.
По видимости, все тут: и зеваки, и просители, вдова и ее дети, покойник – все ожидали волшебника.
Внушительное его жилище было отмечено броским белым листом на воротах, запиравших проезд в первом этаже дома (рядом, за резным каменным столбом имелась и дверь с таким же полукруглым верхом, как у ворот, и тоже запертая). Приколоченный гвоздями лист извещал грамотеев, что в доме суконщика Зыкуна на Торговой площади поселился странствующий волшебник досточтимый Миха Лунь и его ученик Кудай.
Ниже выведенного красными буквами объявления следовал список вида на волшебство, законным порядком полученного досточтимым Михой Лунем в управлении столичной Казенной палаты. После непременного вступления, которое содержало полные титулы великого государя и государыни, сообщалось, что «означенный мещанин Миха Лунь в силу вышеизложенного повеления и за уплатой причитающихся казне пошлин в сумме двадцати двух червонцев имеет неоспоримое право и вытекающее из этого права преимущество волхвовать всеми видами разрешенного волшебства». А именно (следовал исчерпывающий перечень): прояснять и обнародовать события прошлого (не подлежит прояснению прошлое венценосных особ и высших должностных лиц государства); предсказывать будущее (исключая будущее венценосных особ и высших должностных лиц); находить украденное, равно как похищенное и потерянное, утраченное по неопределенным причинам имущество; воскрешать мертвых (разрешение не распространяется на останки венценосных особ и высших должностных лиц, а также мертвые тела казненных по приговору суда или бессудному повелению венценосных особ и высших должностных лиц); излечивать больных и немощных; восстанавливать супружескую любовь (исключая любовь венценосных особ и высших должностных лиц); приостанавливать и совершенно прекращать стихийные бедствия: бури, затяжные дожди, засухи, наводнения, грады, пожары, землетрясения, извержения огнедышащих гор, нападения саранчи, моровые поветрия; изгонять крыс, блох, клопов, мух и ядовитых змей. На этом перечень разрешенных видов волшебства внезапно и без объяснений обрывался, и следовало перечисление тяжелых телесных наказаний (некоторые из которых подозрительно смахивали на заурядную смертную казнь), которым «означенный мещанин Миха Лунь будет подвергнут немедленно по установлению в судебном порядке незаконного или вредоносного волшебства».
Последовательно изучив бумагу от первого упоминания о доме суконщика Зыкуна до места печати внизу, Поплева кашлянул, погладил указательным пальцем по щеке – таким бреющим движением, и постучал.
Сплоченные из толстых, выбеленных солнцем досок и намертво заклиненные ворота едва отозвались. На помощь кинулись добровольцы из толпившихся вокруг зевак и тотчас подняли бестолковый ребяческий гам. А потом, полагая, очевидно, что ответственность за всю эту бузу падет на чужую голову, кто-то притащил тяжеленный булыжник. Тяжкие стонущие удары должны были пронизывать особняк до самой крыши, но в темных окнах не шевельнулась ни одна занавеска, не дрогнул ставень.
– Стучи не стучи, птички улетели! – с усмешкой толковали в толпе. Очевидцы или просто осведомленные люди, которые собственными ушами слышали тех, кто слышал очевидцев, дополняя друг друга существенными подробностями, объяснили Поплеве, что волшебник в обществе тощего, похожего на облезлого кота ученика глубокой ночью вылетел в облаке сажи и тусклых искр из трубы, поднялся к тучам и до сих пор не спустился. Если судить по тому, что печь не топится.
Праздная толпа едва ли не вся уже перетекла к входу и здесь гомонила, забросив занимавший ее прежде гроб. Поплева дернул себя за ухо и, не вступая в обсуждение подробностей, отошел от двери.
– Простите, сударыня… – молвил он, истово прижимая к груди шляпу. – Позвольте мне… Примите соболезнования. Глубокие соболезнования. – Вдова вскинула покрасневшие глаза. – По-видимому, ваш муж? – продолжал Поплева, комкая шляпу. – А это детки? Такие маленькие?
Быстро обмахнув кончиком пальца покрасневший нос – словно он нуждался в предварительной чистке, вдова всхлипнула и глухо, грудью зарыдала; рыхлое, воспаленное лицо ее исказилось. Чуть погодя, подергивая друг друга за руки, начали всхлипывать и дети. Поплева нахлобучил шляпу на место, тут же ее сдернул и повторно поклонился, как бы удваивая тем самым сочувствие и степень соболезнования.
– Простите, сударыня, – продолжал он, однако, с непреклонностью, – разумеется… я понимаю, это малое утешение… Могу сказать только, напрасно вы здесь стоите. Воскресить вашего мужа невозможно.
– А дети? – крикливо возразила вдова. – Куда я дену детей? Вот вы как? Пусть тогда заколотят и детей! Положите их в гроб! – вдова выбросила в указующем жесте руку – малыши дружно взвыли.
Народ негодующе зашумел, так что Поплева не знал, кому отвечать, сразу же оказавшись в кругу обличителей.
– Зачем тогда пишут, а? – наседал на него самоуверенный мужчина в узорчатом, как оконная решетка, жилете. – Зачем же тогда они все это пишут? Зачем писать, а? Вот, то-то и оно!
Ощупывая шестом трясину, Юлий пробирался по более или менее разведанному пути и благополучно удалялся от острова. Только раз он провалился в тину по пояс – все ничего, в сырых, хлюпающих, перемазанных грязью штанах ноги ломило от холода. Противоположный берег становился как будто ближе, а тот, что остался позади, опускаясь, развертывался вширь; над верхушками елей открылась взору колесо колокольни.
Где-то Юлий успел изрезать ладонь, но боль эта мешалась с ломотой в ногах, перебивалась лихорадочным ознобом – Юлий пробирался, не чуя под собой матерой земли. Все колыхалось и чавкало, на удобные кочки тоже не приходилось рассчитывать – ладно бы сапоги не потерять. Там разберемся, на близком уже берегу, – с порезанными руками, с леденящей одеждой и залитыми водой сапогами. Юлий терпел шаг за шагом.
А провалился внезапно. Правая нога ухнула вся – так резко, будто Юлий сломался. Обвалился в грязную жижу, что ударила в рот и в нос, ослеп и судорожным шлепком руки залепил глаза еще больше. Барахтаясь вслепую с похолодевшим от испуга сердцем, Юлий почувствовал, как кто-то хватает его за ноги: притопит, играючи, и отпустит. Юлий забился, молотя ногами, судорожно закашлял тиной, цапнул клок травы, и хоть трава эта вся провалилась вниз, начал проламываться сквозь растительность, как сквозь рыхлый лед. И так прополз или проплыл расстояние в несколько локтей, когда удалось зацепиться за нечто существенное. Наконец, выбрался он на залитое студеной жижей хлипкое мочало трав, где можно было лежать, провалившись всем телом в грязь.
За спиной насмешливо чмокнуло; Юлий оглянулся и приметил плавающий далеко шест. В ту сторону нечего было и соваться. Ползком, не решаясь подняться, Юлий двинулся к ближнему берегу. Который был остров. Спасительная его тюрьма.
Он достиг суши засветло, в первых сумерках, но измучился так, что не мерянный час валялся в изнеможении среди кустов. А когда оказался жив, и побрел, запинаясь через шаг, то не нашел из лесу выхода, сколько ни тыкался среди толстых елей, и в кромешной уже тьме свалился в яму.
Потом он свалился в ту же яму повторно и тем исчерпал свою волю к сопротивлению. Зарылся в песок между корней, песок, на счастье, сухой, и здесь тянул бредовую ночь, то просыпаясь от озноба, то впадая в жаркую мучительную дурноту – ни явь, ни сон.
…Меж черных стволов мелькнул лихорадочный огонь, он приближался, приходили в движение тени, они появлялись на земле и прослеживались в желтом тумане среди тяжелых ветвей ельника. Юлий оставался равнодушен, пока не распознал на краю овражка человеческий образ. Нарисованную одной тушью тень, которая походила на старого монаха в долгополой рясе. Приподняв фонарь, человек этот или тот, кто выдавал себя за человека, озирался.
– Вот незадача! – сказала тень, сокрушенно крякнув.
Наверное, Юлий заворочался, пытаясь привлечь к себе внимание или наоборот – глубже зарыться в песок. Он сделал и то и другое: зашевелился, чтобы привлечь, но молчал, чтобы спрятаться.
Искаженные изменчивым светом, взору его открылись запавшие щеки, тонкий проваленный рот. И глаза – нисколько не помутневшие, как это бывает у мертвеца. Юлий зажмурился, и слуха его коснулось дыхание звуков.
– Са агарох теа, Юлий! – близко-близко пробормотала тень.
Потом было сверкающее в слюдяных оконницах солнце. Юлий повел взглядом, вспоминая, что значит сей просторный чертог с низким, расписанным красками потолком… И узнал вчерашнего монаха перед отставленным несколько от окна столом. Монах рассеянно оглянулся и вернулся к своему занятию – продолжал писать, часто и как-то неразборчиво, с лихорадочной неточностью макая лебяжье перо в чернильницу.
Одетый в долгую невыразительного смурого цвета рясу, старик, может статься, и не был на деле монахом. На голове у него сидел не клобук или скуфья, обычный признак священнического чина, а простая низкая шапочка, излюбленный убор судейских, приказных и разной ученой братии, известной в народе под общим именем начетчики. Шапочка с опущенными короткими ушами совершенно скрывала волосы, отчего голова начетчика еще больше напоминала обтянутый сухой кожей череп. Имевший лишь то преимущество перед голой костью, что густо кустились брови и посверкивали глаза.
Ученый? Заваленный книгами стол, свидетельствовал, что это так. И еще особый склад изможденного думами лица. Бремя учености давило узкие плечи начетчика, и время от времени он привычно подергивался, словно желая поправить некие невидимые лямки. Потом снова склонялся к столу, поспевая рукою за беспокойной мыслью. И с непонятным ожесточением бросал перо, хватался за книги, ни одна из которых его не удовлетворяла, если судить по брезгливой складке тонких сухих губ.
С растущим восхищением глядел Юлий на разбросанные по столу груды учености и на старого человека, нельзя сказать, чтобы вовсе ему не знакомого. В болезненных полуснах мнились темные руки, что переворачивали его в теплой воде… руки, которые он, кажется, пытался поцеловать… И неизвестно кем сказанное: полно, мальчик, полно! Постель… И расписной потолок… Все это было. В этой палате большого дома Юлий бывал не раз, так же как и во всех других помещениях заброшенного города. Только никогда здесь не было человека. И книг. И этот ковер на полу – откуда?…
И все прежде бывшее – долгое-долгое одиночество, казалось не бывшим, потому что нельзя было совместить знакомую палату и человека. Человек был действительней, осязаемей, чем хранившая пустоту одиночества память Юлия.
Начетчик вскочил, отшвырнул стул – так яростно, что можно было ожидать и других следствий сокрушительного порыва, кроме опрокинувшегося стула. Но остался у стола, вперив в рукопись взор. А когда оглянулся, словно бы задыхаясь под наплывом мыслей, встретился глазами с мальчиком, который приподнялся, выпростав из-под одеяла руки. И должно быть не выделил Юлия среди других предметов обстановки – отвернулся. Снова пытался он усесться, а, не обнаружив под собой стула, не упал, как можно было ожидать, – опустился на колено и, схвативши перо, продолжал писать, упираясь в столешницу грудью. Счастливое возбуждение заставило его порозоветь, на губах зазмеилось подобие улыбки, начетчик хмыкал – с каким-то снисходительным превосходством к представшему ему между строк противнику. Встретив же возражение, он поднимал брови, а потом, отставив руку с пером, выписывал им в воздухе хищные круги.
Юлий кашлянул.
И получил в ответ невразумительный, поспешный взгляд.
Тогда он промолвил, ощущая сухость в горле:
– Простите. Ведь вас зовут… э…
– Дремотаху! – огрызнулся начетчик, мельком оглянувшись.
Оробевший Юлий притих, не желая с первых же слов знакомства ссориться с едва только обретенным товарищем.
Ставши на колени перед столом, старик запальчиво писал, пока не остановило его неожиданное крушение: от яростного, слишком поспешного, несоразмерного нажима перо брызнуло и расщепилось. И это не столь уж основательное происшествие повергло начетчика в необыкновенное изумление. Он замер, словно прохваченный столбняком…
– Дремотаху! – позвал Юлий. – Что такое, Дремотаху?
Поскольку начетчик не отвечал, он решился выскользнуть из постели и, подойдя к старику, глянул через плечо на исписанные торопливыми бегущими каракулями листы. Невнятные и неряшливые, как бред безумного, строки. Невозможно было понять ни слова.
С лавки у оконного простенка бесстрастно, но внимательно глядел рыжий с белыми полосами кот.
И разбросанные по столу книги, все без исключения, были написаны на неизвестных Юлию языках.
– Дремотаху, – робко молвил Юлий, придерживаясь от слабости за стол, – не убивайтесь так, Дремотаху! Подумаешь перо!
– Са Новотор Шала, – с глубоким сердечным вздохом отвечал старик.
– Как-как?
– Меа номине Новотор Шала.
– Ничего не понял. Не понял, – с каким-то душевным трепетом прошептал Юлий.
Но и старик не желал понимать, всматриваясь в Юлия так, словно звуки доброй слованской речи были ему в диковину. Потом лицо его осветилось мыслью. Ага! – вскинул он палец, и поднялся, чтобы отыскать среди бумаг голубой, запечатанный пятью печатями красного воска пакет. На лицевой стороне жестким мелким почерком с угловатыми раздельно стоящими буквами значилось имя получателя: «Удельное владение Долгий остров, наследнику престола благоверному княжичу Юлию».
Юлий торопливо взломал печати. На большом желтом листе, ровно исписанном тем же примечательным почерком, он сразу же обнаружил коротенькую, без лишних уточнений подпись: Милица.
Юлий сглотнул и начал читать.
«Любезный пасынок мой, княжич Юлий, многолетно здравствуй!
Спешу попенять тебе, княжичу, на недавнее твое неблагоразумие: В Левковом болоте черти водятся. Семейств десять-пятнадцать мирных домовитых бесов, но и беспутные бобыли есть, всегда готовые на шалость. Потому, уповая на твое благоразумие, покорно прошу впредь не удаляться от берегов назначенного тебе удела. Будет постигнет тебя, любезного пасынка моего княжича Юлия, злая судьба, найду ли слова, чтобы оправдаться перед отцом твоим Любомиром и перед слованским народом за твое, княжича, легкомыслие?
А впрочем, препоручаю тебя милости божией, всегда расположенная к тебе
Милица.
Вышгород, месяца брезовора в четвертый день, 763 года от воплощения господа нашего Рода Вседержителя.
Да! Посылаю тебе учителя и наставника известного доку Новотора Шалу, дабы ты, княжич, по затянувшейся праздности своей не закоснел в невежестве, но готовил себя к государственным заботам.
Оный Новотор, примерного поведения и благонамеренности муж, превзошел весь круг отпущенного человеку знания. Выписанный мною из Тарабарской земли Новотор научит тебя тарабарскому языку, языку высокой науки. Ведь трудно было бы ожидать, чтобы возвышенный образ мыслей, свойственный таким людям, как дока Новотор, выражался при помощи кухонных слов слованского языка, не правда ли?
В полной мере освоив тарабарский язык, ты усвоишь также тарабарскую грамоту и правописание. Не уйдет от тебя в свое время тарабарская физика и тарабарская метафизика. Предусматривается также, если хватит у тебя, княжич, способностей, изучение тарабарский астрологии и алхимии. Тарабарское краеведение. Тарабарское военное дело, учение и хитрость ратного строя. Тарабарская наука возводить крепости и разрушать их – брать их тарабарским приступом или же тарабарским измором. Тарабарская религия. Тарабарская нравственность. Тарабарское красноречие и наука приятного обхождения. Тарабарская механика и тарабарское врачевание. Наконец, тарабарские способы мыслить и выводить тарабарские умозаключения из тарабарских посылок. Не взыщи, друг мой, если чего не упомянула – мне ли, слабой, малообразованной женщине охватить умственным взором все отрасли тарабарщины? Верю только, что дока Новотор будет тебе настоящим тарабарским товарищем.
За сим пребываю в надежде на всегдашнее твое усердие и послушание. Уповаю, что в недолгом времени порадуешь отца своего, Любомира, тарабарскими успехами.
Милица».
В неприятном смятении Юлий опустил лист – дока Новотор глядел на него с простодушным любопытством. Как глядят несмышленые дети. Или безумные.
– Но ведь такого языка нет. Тарабарского языка нет, – прошептал Юлий, не отводя взора от влажно блестящих глаз старика.
Новотор не ответил.
Рада! – вспомнил вдруг Юлий дочь Милицы Раду. Когда это было! Это она, выходит, передала матери разговор о тарабарском языке – вот когда возникло это слово. В библиотеке, где одинокий, униженный стражей Юлий пытался разговорить девочку. Пошутил… Но ведь это же Юлий сам и придумал: тарабарский язык!
– Что за ерунда – тарабарский язык! Чушь! Ахинея! – воскликнул Юлий, вдохновляясь надеждой, что так оно и есть.
– Най! Най! – сухо возразил Новотор. – Са баянах тарабар мова. Тарабар мова бых!
Раздражение неприступного старика выглядело столь убедительно, что Юлий засомневался. Он улыбнулся – неуверенно и просительно, ибо ощущал свою беспомощность, бессилие свое отстоять здравый смысл. И вдруг осветило его воспоминание, порывисто схватил старика за руку:
– Новотор, но ведь ты же сам говорил: вот незадача! Тогда в лесу! Помнишь?! Ты говорил: полно, мальчик, полно…
– Най! – с гневом и отвращением в лице оборвал его дока Новотор и высвободился, безжалостно оттолкнув мальчика. – Най! Са най баянахом!
– Но ведь ты понимаешь, что я говорю! – больно уязвленный, вскричал Юлий.
– Най! – упрямо возразил старик, открещиваясь и руками. – Най баянахом!
В лице его изобразился страх, словно мальчик пытался уличить его в чем-то постыдном.
По прошествии дней, когда Юлий оставил бесплодные попытки уличить доку в притворстве – Новотор и случаем не обмолвился по-словански, – когда Юлий, мучимый жаждой общения, обратился к тарабарщине, он установил, что язык этот прост и легок для усвоения. Словарный запас тарабарщины, непостижимо изменчивый, как скоро заметил Юлий, был все же достаточно богат, чтобы выразить не только явления обихода, но и самые общие, важные для душевного лада понятия. Юлий с жадностью накинулся на язык, увлекся и, обладая прекрасной памятью, в течение недели-двух достиг таких успехов, что мог уже сносно объясниться с учителем.
Поражало обилие одинаковых по смыслу, но различно звучащих слов. Сегодня «говорить» было «баянах». Говорил, соответственно, баянахом, сказал – баянах быхом. Это не сложно. Но завтра то же самое «говорить» обозначалось уже как баятах и даже болтах. Попытка же уточнить произношение или указать на противоречия в правилах словосложения вызывала со стороны доки Новотора резкий отпор. Юлий научился не противоречить учителю, а ненароком подсказывать ему бывшие в употреблении слова. Дело пошло живее.
Так вот, «говорить» звучало по-тарабарски еще и как мямлях, казах, глаголах, разорях, примечах, вставлях, выводах, трепах, реках, молотах. Юлий заметил и такую особенность, что различия между сходными словами заключались иногда, не в оттенках смысла, а скорее во времени употребления. Утром Новотор предпочитал одно, вечером другое, а потом целую неделю подряд он не баянах, а разорях. Спросонья Новотор бывало мямлях, а вечером у жаркого очага любил он витийвах. Кстати, само слово вечер значило меркат – нетрудно запомнить. Легко укладывались в памяти такие слова, как дверь – походуля, нитка – тягла. Чуть хуже было с таким, как голова – кочева. И уж совсем ни к селу ни к городу звучали глаза – рербухи, сундук – присперник. Однако, Юлий, ничем больше уже не смущаясь, жадно учился. Он был счастлив самой возможностью говорить – баянах. Говорить, делиться мыслями, слушать, писать, – потому что они учили также и тарабарскую грамоту, имевшую наряду с обилием исключений некоторые свои правила.
Новотор, который привез с собой изрядное количество рукописных трудов по тарабарским отраслям знания, неистово работал над составлением толкового словаря тарабарского языка. Отвлекаясь только для разговоров с учеником, он занимался словарем по двенадцать-шестнадцать часов в сутки и, кажется, совсем не спал: ложился за полночь и вставал до рассвета. Иногда Юлий примечал, как учитель, не отрываясь от дела, постанывал и морщился, хватался за живот, терзаясь неведомыми болями, но никогда не жаловался, да и сам, кажется, не вспоминал свои болячки, пока не прихватит. Когда же становилось невмоготу, выскакивал в сени и совал голову в бадью с холодной колодезной водой.
Исступленные занятия тарабарщиной не оставляли доке Новотору досуга для посторонних мыслей и чувств, потому невозможно было понять, как относится он к своему ученику вне пределов тарабарской действительности. Но Юлий не усугублялся на мелочах, он обладал драгоценной для человеческого общежития способностью ощущать благодарность. Благодарное восхищение Юлия вызывала самая эта граничащая с помешательством работоспособность. Крохи внимания, которые Новотор уделял ученику между затяжными припадками ученых изысканий, волновали Юлия, вызывая отклик в истомленном сердце. Вдвоем и только вдвоем, всегда вдвоем, отрезанные от Большой Земли болотами и лесами, духотой испарений, тучами комаров, затяжными дождями и первыми морозами, влекущими за собой метели… дождями, топями и жарой – долгими месяцами и годами, эти двое, старик и юноша, не уставали друг от друга. Кажется, эти двое, равные своей наивностью, вообще не догадывались, что такое взаимная нетерпимость. Старик и юноша были надежно защищены от себялюбия, которое делает тесные человеческие отношения невыносимыми, один защищен исступлением ума, другой – свежестью чувств.
* * *
Дерзкий замысел по-товарищески посетить странствующего волшебника Миху Луня, который только-только успел известить горожан о своем прибытии, зародился в начитанной голове Поплевы под влиянием старых летописей, неоднократно отмечавших вольные нравы чародеев прошлого. Не возражала и Золотинка, тоже знакомая с летописями. Правда, согласие девушки не разрешило заново возникших сомнений Поплевы, он заговорил громко и сбивчиво, собираясь в город, долго искал башмаки и шляпу – предметы, без которых как-никак поездка не могла состояться. Тучка, тот вовсе оробел и наотрез отказался срамиться перед заезжим человеком, однако самым добросовестным образом помогал в поисках.Поплева и Золотинка, приподнятые и растревоженные, но влюбленные друг в друга больше обычного, взяли маленькую лодку под шпринтовым парусным вооружением и отчалили.
Озабоченные сухопутными соображениями, они не подумали о самых простых вещах. На взморье уменьшили парус, но крутая волна и порывистый ветер трепали валкое без достаточного груза суденышко. Пришлось Золотинке подобрать подол и сесть за руль, а Поплева в полном наряде: в смазных сапогах, потертой бархатной куртке и при шляпе должен был улечься на дно лодки вместо балласта – бревно бревном.
Лежа он продолжал разглагольствовать, и когда лодка едва не черпала воду, кренилась, обнажая борт с опущенным боковым килем, приподнимал голову, озабоченно поводя глазами. В этот пугающий миг Золотинка, совершенно согласная с Поплевой, что посещение странствующего товарища есть не столько даже право, сколько – о чем разговор! – исполнение простейших приличий, обязательных для всякого порядочного волшебника вне зависимости от степени его искусства и живого опыта, – зачем чиниться! – добрая воля важна, наличие которой, в сущности, непременное условие самого ремесла, – так вот, совершенно согласная с Поплевой, Золотинка в этот отчаянный миг, запнувшись на полуслове, выправляла лодку почти бессознательным толчком руля.
Накал разговора, позволявший Поплеве и Золотинке пренебрегать опасностью, а также в какой-то мере и мореходное искусство девушки уберегли их на этот раз от крушения: через полчаса лодка вошла в заштиленную гавань Колобжега.
Несмотря на ветер, было довольно солнечно, а на укромных улочках Колобжега так и жарко, Золотинка с Поплевой скоро обсохли. Время шло к полудню, окруженная со всех сторон разновысокими домами, заставленная повозками и лавками Торговая площадь обыденно гудела. Но и в этой всепоглощающей толчее различалось отдельное столпотворение в северном конце площади, где входила в нее Китовая улица. Здесь, на углу, в особняке белого камня с красными кирпичными простенками поселился волшебник.
Еще издали Золотинка обратила внимание, что окна третьего этажа задернуты шторами; на нижних этажах ставни. Среди скопления зевак на каменной мостовой стоял гроб без крышки и в нем вытянулось узко сведенными ногами тело; синих, задушенных оттенков лицо с провалившимися на зубы щеками… какая-то растянутая шея. Небрежно причесанная вдова в заношенном платье и башмаках с истонченными на нет подошвами, стояла возле гроба, бессильно уронив руки. И тут же жались дети: трое малышей, мальчики и девочка в одинаковых рубашонках без штанов. Дети не плакали, а пугливо озирались по сторонам.
По видимости, все тут: и зеваки, и просители, вдова и ее дети, покойник – все ожидали волшебника.
Внушительное его жилище было отмечено броским белым листом на воротах, запиравших проезд в первом этаже дома (рядом, за резным каменным столбом имелась и дверь с таким же полукруглым верхом, как у ворот, и тоже запертая). Приколоченный гвоздями лист извещал грамотеев, что в доме суконщика Зыкуна на Торговой площади поселился странствующий волшебник досточтимый Миха Лунь и его ученик Кудай.
Ниже выведенного красными буквами объявления следовал список вида на волшебство, законным порядком полученного досточтимым Михой Лунем в управлении столичной Казенной палаты. После непременного вступления, которое содержало полные титулы великого государя и государыни, сообщалось, что «означенный мещанин Миха Лунь в силу вышеизложенного повеления и за уплатой причитающихся казне пошлин в сумме двадцати двух червонцев имеет неоспоримое право и вытекающее из этого права преимущество волхвовать всеми видами разрешенного волшебства». А именно (следовал исчерпывающий перечень): прояснять и обнародовать события прошлого (не подлежит прояснению прошлое венценосных особ и высших должностных лиц государства); предсказывать будущее (исключая будущее венценосных особ и высших должностных лиц); находить украденное, равно как похищенное и потерянное, утраченное по неопределенным причинам имущество; воскрешать мертвых (разрешение не распространяется на останки венценосных особ и высших должностных лиц, а также мертвые тела казненных по приговору суда или бессудному повелению венценосных особ и высших должностных лиц); излечивать больных и немощных; восстанавливать супружескую любовь (исключая любовь венценосных особ и высших должностных лиц); приостанавливать и совершенно прекращать стихийные бедствия: бури, затяжные дожди, засухи, наводнения, грады, пожары, землетрясения, извержения огнедышащих гор, нападения саранчи, моровые поветрия; изгонять крыс, блох, клопов, мух и ядовитых змей. На этом перечень разрешенных видов волшебства внезапно и без объяснений обрывался, и следовало перечисление тяжелых телесных наказаний (некоторые из которых подозрительно смахивали на заурядную смертную казнь), которым «означенный мещанин Миха Лунь будет подвергнут немедленно по установлению в судебном порядке незаконного или вредоносного волшебства».
Последовательно изучив бумагу от первого упоминания о доме суконщика Зыкуна до места печати внизу, Поплева кашлянул, погладил указательным пальцем по щеке – таким бреющим движением, и постучал.
Сплоченные из толстых, выбеленных солнцем досок и намертво заклиненные ворота едва отозвались. На помощь кинулись добровольцы из толпившихся вокруг зевак и тотчас подняли бестолковый ребяческий гам. А потом, полагая, очевидно, что ответственность за всю эту бузу падет на чужую голову, кто-то притащил тяжеленный булыжник. Тяжкие стонущие удары должны были пронизывать особняк до самой крыши, но в темных окнах не шевельнулась ни одна занавеска, не дрогнул ставень.
– Стучи не стучи, птички улетели! – с усмешкой толковали в толпе. Очевидцы или просто осведомленные люди, которые собственными ушами слышали тех, кто слышал очевидцев, дополняя друг друга существенными подробностями, объяснили Поплеве, что волшебник в обществе тощего, похожего на облезлого кота ученика глубокой ночью вылетел в облаке сажи и тусклых искр из трубы, поднялся к тучам и до сих пор не спустился. Если судить по тому, что печь не топится.
Праздная толпа едва ли не вся уже перетекла к входу и здесь гомонила, забросив занимавший ее прежде гроб. Поплева дернул себя за ухо и, не вступая в обсуждение подробностей, отошел от двери.
– Простите, сударыня… – молвил он, истово прижимая к груди шляпу. – Позвольте мне… Примите соболезнования. Глубокие соболезнования. – Вдова вскинула покрасневшие глаза. – По-видимому, ваш муж? – продолжал Поплева, комкая шляпу. – А это детки? Такие маленькие?
Быстро обмахнув кончиком пальца покрасневший нос – словно он нуждался в предварительной чистке, вдова всхлипнула и глухо, грудью зарыдала; рыхлое, воспаленное лицо ее исказилось. Чуть погодя, подергивая друг друга за руки, начали всхлипывать и дети. Поплева нахлобучил шляпу на место, тут же ее сдернул и повторно поклонился, как бы удваивая тем самым сочувствие и степень соболезнования.
– Простите, сударыня, – продолжал он, однако, с непреклонностью, – разумеется… я понимаю, это малое утешение… Могу сказать только, напрасно вы здесь стоите. Воскресить вашего мужа невозможно.
– А дети? – крикливо возразила вдова. – Куда я дену детей? Вот вы как? Пусть тогда заколотят и детей! Положите их в гроб! – вдова выбросила в указующем жесте руку – малыши дружно взвыли.
Народ негодующе зашумел, так что Поплева не знал, кому отвечать, сразу же оказавшись в кругу обличителей.
– Зачем тогда пишут, а? – наседал на него самоуверенный мужчина в узорчатом, как оконная решетка, жилете. – Зачем же тогда они все это пишут? Зачем писать, а? Вот, то-то и оно!