Страница:
В призрачном сумраке реял ржавый клинок.
Через мгновение Юлий сдавленно вскрикнул, шарахнулся к брату, пытаясь за него схватиться, но споткнулся и так саданул колено о выщербленный угол ступени, что, кажется, потерял сознание. Было это или нет, обожженный болью, он чудом удержал фонарь, не разбил стекло и не вывалил под ноги Громолу свечу – единственное, что держалось остатком воли: уберечь свет.
Громол перескочил брата и с маху рубанул мелькнувшую вслед за клинком конечность. Чудовище взвыло, но из перерубленной плоти, из культи не хлынула кровь. Исказившись лицом от ярости, страха и отвращения, Громол, почти не разбирая противника в темноте, несколько раз рубанул то, что там копошилось, – скрежет, звон, вой, шум падения, вопли и проклятия. Стоя на четвереньках и так удерживая фонарь, чтобы светить, Юлий не видел чудовищ, они подались вниз, отступив перед бешеным напором человека.
– Там их… кишат! – крикнул Громол между вздохами. – Упыри!
Он пятился, отмахиваясь мечом, юноши отступали, поднимаясь все выше.
– Открой фонарь! Огонь… Нужен огонь! – возбужденно восклицал Громол, не имея возможности ничего толком объяснить. – Помоги! Ну же!
Не переставая орудовать мечом, чтобы удержать упырей от натиска, Громол терзал свободной рукой воротник, словно пытался его разорвать, и Юлий догадался, что нужно расстегнуть пуговицы. Он принялся помогать, тоже одной рукой, что было непросто, потому что Громол не стоял на месте и дергался.
Воротник удалось расстегнуть, лишь когда лестница кончилась и вышли на ровный пол яруса. Набитый метущимися тенями провал лестничного колодца копошился, тянулись скрюченные конечности, увешенные обрывками истлевших одежд, громыхали проржавленные доспехи, мелькали мутные, запорошенные песком глаза, белели зубы и кости.
Но Громол остановился. Наконец он вытянул намотанную вокруг шеи змеиную кожу и снова потребовал огня. Юлий торопливо подставил раскрытый короб, внутри которого горел засаженный в гнездо огарок свечи.
Поджечь кончик змеиной кожи – вот что было нужно. Оберег вспыхнул сразу, и горел ярким палящим светом, не обугливаясь, – Юлий отметил это краешком сознания. Высоко подняв огонь, Громол отступил к середине четырехугольной камеры.
Пользуясь заминкой, с полдюжины мертвяков успели выбраться из колодца лестницы и расползлись вдоль стен. Вылез и двинулся на Громола пробитый колом старик, дряхлый горбатый колдун, весь засыпанный могильной землей. Землею набит был щербатый рот, земля сыпалась из ушей, комки могильной глины путались в всклокоченной бороде; ржавый, как сама земля, мертвец медленно подступал, нацеливаясь в мальчиков истлевшим колом, который торчал из черной раны в груди.
Однако, в круге волшебного света упырь бледнел, терял вещественность очертаний. Еще шажок, шаг, ближе к оберегу – перекореженная, покрытая коростой рожа почти растворилась в воздухе – упырь становился прозрачен, сквозь призрачное тело различалась жмущаяся в тени нечисть – мертвецы. Не в силах выносить более испепеляющее действие оберега, упырь заколебался, как медуза, и начал пятиться. Вдали от волшебного огня возвращалась вещественность полусгнившей плоти. Упырь пятился, ослепленный, пока не ударился торчащим из спины колом в простенок между окнами и упал с отчетливым скрежетом, который издавали, по видимости, закоченевшие в могиле суставы.
Но сзади – ужас! Где не было света, где моталась за спиной Юлия короткая размытая тень, подползала гадина, нечто невообразимое, состоящее из голых, изъеденных до костей рук и грязного кома перекрученных седых косм. Упырь, почти прозрачный на свету, обрел плоть, едва попал в прилегающую к Юлию и Громолу тень. Близко подобравшаяся рука его, была кость, на которой висели клочья истлевшего мяса, а дальше, отрубленный светом, упырь растворялся, как грязный студень.
С жалким воплем Юлий шатнулся. Стараясь заскочить в спасительный свет перед Громолом, он уронил фонарь – брызнули стекла, и толкнул брата, который неловко взмахнул оберегом.
И тут случилось нечто непоправимое. Несильный толчок едва не опрокинул Громола, за спиной его мелькнул клин густой темноты, и в этот клин проскочил кто-то из жавшихся у стен упырей. Только зубы и кости сверкнули, как упырь нырнул вниз, грохнулся об пол, рассыпавшись при ударе, – отскочила прочь рука – и дальше в стремительном броске подшиб Громола под ноги, попал-таки под коленные сгибы. Громол опрокинулся, перевернувшись через груду полураздробленных костей, и ударился так, что выронил оберег.
Что случилось с Юлием, и вовсе трудно было уразуметь. Извернувшись к брату, он столкнулся с внезапно возникшим в пустоте мертвяком – с размаху о гнусную плоть. Предмет столкновения исчез, унесенный полыхнувшим светом, а сбитый с ног Юлий утратил представление о пространстве.
…И очутился на карачках возле деревянной лестницы, которая вела вверх. Прежняя, винтовая лестница доходила только до пола, на следующий ярус башни к деревянному плоскому потолку поднималась узкая, без перил крутая стремянка. У нижних ступеней этой лестницы Юлий, не помня себя, и оказался.
Но если Юлий ополоумел, то и упыри вели себя не бог знает как здраво. Брошенный без призора оберег и пугал мертвецов и притягивал, они роились кругом огня, завороженные гибельным волшебством. Неверные ноги упырей попирали недвижного Громола, мертвецы спотыкались о юношу, полагая его, по видимости, мертвым, одним из своих. Гулко топали полуразвалившиеся сапоги какого-то обросшего щетиной удавленника с грязной петлей на шее, истрепанный конец которой он забросил на спину наподобие косы; суетливо перебегали туфельки былой красавица, носившие следы прежнего великолепия – хорошенькие золотые застежки. Землистая красавица, на зависть сохранившаяся в ее не весьма-то благоприятных обстоятельствах, выделялась среди своих безобразных собратий густо разлитым по щекам синюшным, почти черным румянцем, который указывал, вероятно, на отравление сильно действующими растительными ядами…
И Юлий тоже ускользнул от внимания упырей, оказавшись неведомым образом за пределами их бесовского круга.
Но так было недолго.
Мгновение или два оставались у Юлия, чтобы избежать гибели. Все произошло одновременно – он вскочил, когда небритый удавленник обнаружил за спиной человека, учуяла живую плоть землистая охотница до свежих мальчиков. Сбивая друг друга, упыри кинулись к лестнице, по ступенькам которой быстро карабкался Юлий. Ничто не мешало ему теперь, оторвавшись от преследователей, взбежать на следующий ярус и, может быть, – мысли неслись вскачь – завалить чем-нибудь узкий проем лестницы – это было спасение.
Но Юлий заставил себя остановиться. Внизу лежал, не замеченный пока упырями, но совершено беспомощный, отданный на растерзание Громол, и что еще – Юлий споткнулся об эту мысль! – горел на полу оберег, потеря которого означала для брата верную гибель, не сейчас, так потом, чем бы свалка ни кончилось.
Спасти оберег и спасти Громола!
То была не мысль, а мгновенное ощущение – сейчас или никогда. Вся последующая жизнь после трусливого спасения станет ничто, если он предаст брата. Поправить предательство нельзя ничем.
Пока Юлий замер, остановившись на шальной затее кинуться очертя голову вниз на кишащую нечисть – пробиться к оберегу что внезапностью, что проворством, голым отчаянием – упыри лезли. Жестоким ударом локтя небритый висельник проломил ребра землистой красавице, она хлопнулась на пол, оскалившись от сотрясения, но и сам удавленник, схваченный за свисающую косой веревку, выпучил мутные глаза, захрипел, пуская из провалившегося рта черную пену, и вынужден был при невозможности продвигаться вперед свалиться вспять на своего сильно попорченного временем соседа. Ступая по телам и конечностям корежившихся мертвецов, пробрался к основанию лестницы проржавленный воин с чудовищным, изъеденным крысами лицом. Опередив всех, он взмахнул мечом, ржавое острие достало подошву Юлиевых башмаков.
Лицом к угрозе, перебирая руками за спиной, Юлий поднялся две или три ступеньки, но и упырь не отставал, словно угадывая безумное намерение человека, тыкал мечом вверх, чтобы упредить выпад. С каждой новой ступенькой лестница возносила мальчика все выше над оберегом, свет которого на дне камеры казался не ярче факела. Вслед за проржавленным воином лезли, охваченные людоедским вожделением, карабкались, облепив лестницу, все новые мертвецы. А те, что теснились у подножия, задирая вверх ощеренные хари, гляделись далеко, как в пропасти. Три-четыре полных человеческих роста отделяли уже Юлия от уровня пола – безысходность терзала сердце. Временами он отчаянно брыкался, пытаясь отбить башмаком истонченный от ржавчины кончик меча, и все продолжал подниматься, уступая угрозе. Скоро он ударился макушкой о потолочную балку – погиб! Погиб без пользы для обреченного брата.
Внизу, как в колодце, лежал распростертый, без жизни Громол и рядом теплился огонек оберега.
Мерзкие рожи, обглоданные конечности, облепили лестницу сверху донизу.
Отчаяние. Злоба. Затравленный взгляд… И Юлий, распрямившись, прыгнул.
При жуткой высоте лестницы он обречен был разбиться, но прыгнул – на голову стоящего ближе всех к оберегу чудовища. И попал! Под страшным, таранным ударом сверху дряхлый упырь рассыпался в прах – брызнули переломленные кости, упырь рухнул под мальчиком и тем смягчил для него падение. Все же удар был так силен, что Юлий крепко грохнулся об пол. Сознания он не потерял и сохранил рассудок настолько, чтобы цапнуть пылающий с одного конца оберег.
И вот уже Юлий сидит, опираясь рукой на грудную клетку разбитого вдребезги упыря и вознеся над собой испепеляющее нечисть пламя.
Поднялся, перемогая боль в отшибленных пятках, в коленях и в локте; упыри, поспешно сыпанувшие с лестницы, шарахнулись прочь, едва Юлий, плохо еще владея собой, сунулся к ним с пламенем. Он рванулся догонять, жечь, изничтожать плотоядную нечисть и сразу же обратил бестолково заметавшееся стадо в бегство. Кто ухнул в колодец винтовой лестницы, кто подался к зияющим в черную ночь бойницам. Достаточно широкие бойницы позволяли пролезать на волю, мертвецы толкались во все четыре щели и, протиснувшись вон, с воплем срывались в пропасть, разбиваясь, должно быть, о крутые склоны горы прежде, чем достигали низины.
Вмиг башня опустела, упырей как выдуло. И только незадачливый колдун, обреченный таскаться на ночные предприятия с неразлучным колом, который торчал спереди и сзади на добрый аршин, тщетно бился, пытаясь попасть в щель бойницы. Горемыка не мог ни согнуться, ни протиснуться боком, как это делали его более удачливые собратья.
А Юлий не знал жалости. Шаркнул пламенем, и полурастворившийся на свету упырь полыхнул, чтобы развеяться без следа.
В темной вышине камеры ошалело металась угловатая тень – летучая мышь пала, чтобы прибить волшебное пламя крыльями. Но жара не вынесла, шарахнулась прочь, порхнула в бойницу и провалилась.
Башня очистилась.
Припадая на ногу, Юлий осматривал закоулки из нагроможденных вдоль стен ящиков и сундуков: быстрые тени разбегались, тьма не находила пристанища. Юлий подергал заржавелые запоры ставень, тех самых, что закрывали глядевшие в сторону Вышгорода окна. Потом спустился в провал винтовой лестницы и, ничего там не обнаружив, кроме поспешно убегающей черноты, повернул обратно.
Громол сидел на полу, мутно оглядываясь. Все еще оглушенный, он не успел толком испугаться и менее того понимал, откуда поднялся с огнем Юлий. Очевидно, все происшедшее – противоборство Юлия с нечистью, отчаянный прыжок и спасение – все прошло мимо Громола. Но и прежде бывшее, вероятно, задвинулось куда-то в область стертых, бессвязных сновидений, которые не хотелось ворошить.
И Юлий с неясным еще недоумением почувствовал, что Громол тянет, не желает расспрашивать – не хочет или опасается.
– Ты не расшибся? – участливо спросил Юлий.
Громол небрежно махнул рукой, но поморщился, трогая затылок. И опять ничего не спросил – не расшибся ли брат? Что же оставалось Юлию после этого, как не укрепиться в намерении молчать и дальше, не навязываться со своими переживаниями, если они не нужны Громолу? То была мальчишеская гордость и, возможно, мальчишеская месть за прежние, забытые как будто бы унижения.
Присевши на корточки возле брата, Юлий поджег оберегом свечу из разбитого фонаря, а оберег потушил, прибив пламя рукавом куртки. Волшебный огонь слегка подъел змеиную кожу, она обуглилась по краю и, казалось, сократилась в длине – Юлий и подумал, что палить зря такую вещь, очевидно, не вечную, не годится. Когда же он поднял взор, увидел в глазах брата… Настороженность. Изможденное лицо Громола застыло наподобие невыразительной маски, но зрачки подрагивали в быстрых мелких движениях, выдававших напряжение или какой-то неясный, глубоко затаенный страх, некое тревожное чувство, которое Юлий поспешил истолковать не в свою пользу, вообразив, что Громол подозревает его в недобросовестных намерениях насчет оберега. Уязвленное чувство заставило Юлия заторопиться, не вдаваясь в вопросы. Попросту сунул змеиную кожу Громолу.
И ахнул! Тонкий серебристый чулок кожи, коснувшись Громоловой плоти, резво высвободился из руки Юлия – упругая змея рванула и взвилась на грудь наследника, прытко сунула голову под расстегнутый ворот и там исчезла, скользнув хвостом.
– Змея! – подскочил Юлий.
Но и Громол резко переменился, прежнее оцепенение оставило его сразу, он взбодрился, словно ужаленный, – жизнь возвратилась к нему толчком.
– Змея? – повторил он с деланным, нисколько не обманувшим Юлия недоумением. – С чего ты взял?
– Да нет же! – возразил Юлий со всем пылом честной натуры. – Я же…
– Ах, оставь! – неприятно поморщился Громол, выдавая глубочайшее отвращение ко всякого рода объяснениям. Пораженный нежданным отпором и откровенной, едва прикрытой неискренностью, Юлий осекся. Громол еще хмыкнул, с подчеркнутой небрежностью растворил ворот, обнажив запутавшуюся вокруг шеи сухую змеиную кожу… Поправил ее и застегнулся, сохраняя отчужденное выражение лица.
– И вот что, Юлька! – спокойно и между прочим, словно ничего вообще не случилось, обронил Громол. – Никому ни слова. Понял? Иначе мы выдадим оберег. И вообще: дурная привычка хвастать по пустякам. Хотя, конечно, я тебя знаю, за тобой этого не водится – хвастать. Ты не станешь бахвалиться нашими подвигами.
– Нет, – подавленно пробормотал Юлий, отметив про себя это «нашими». – Только змея… она была.
Громол предпочитал не слышать.
– Что еще, – продолжал он, вставая и вкладывая меч в ножны. – Завтра… уже сегодня ты уезжаешь на семь дней. Как договорились.
– Куда я уезжаю? – беспомощно сказал Юлий.
– Зерзень тебя отвезет.
Юлий глядел остановившимся взглядом, но Громол не замечал укора.
– Пойдем, – холодно сказал он. – Думаю, упыри получили хороший урок. Больше не сунутся. Никто в Блуднице не будет баловаться со светом. Пойдем. Не бойся.
Громол забрал фонарь и спускался, не оглядываясь. Внизу они нашли застрявший в засове обломок меча, но засов поддался сразу от первого же толчка. Ни слова не говоря, Громол припрятал осколок в кошель и распахнул дверь. На улице ничего не переменилось – тут была покойная лунная ночь.
– Пока, – обронил Громол как ни в чем не бывало. – Дойдешь сам?
Юлий поспешно отвернулся и закусил губу.
Дома, опустошенный до дна души, он заснул, судорожно скомкав в кулаке край одеяла.
Играли прямо под окном, ватага человек пять. Струны лютни трогала беглыми пальцами давешняя барабанщица. Не желая выдавать себя, Юлий отстранился от стекла, но музыка кончилась томным вздохом и больше не повторялась. Внизу постучали.
В преизящном облике Зерзеня явилось Юлию неумолимое требование – наследник Громол напоминал. Но Юлий, совершая поступки, менялся, был он уже не тот, что вчера, что-то такое произошло минувшей ночью, отчего похолодело в груди. Слезы не выступили у него на глазах, когда он сообразил уничижительный смысл столь раннего и беззастенчивого приглашения. Несколько помешкав, он начал собираться. Сейчас более чем когда бы то ни было Юлий нуждался в Обрюте, можно было только опасаться, что они не позволят ему дождаться верного слуги. И раз так, Юлий решил не унижаться до просьб и ничем, никак вообще не выказывать строптивости.
Четверть часа спустя он отворил наружную дверь.
– Я готов, – произнес он прежде, чем подрастерявшийся Зерзень успел расшаркаться и рассыпать перед княжичем затейливую вязь придворных речений.
Впрочем, как Юлий и предчувствовал, они со своей стороны тоже были готовы, еще с вечера, со вчерашнего дня готовы. И они безумно сожалели, что не смогли доставить княжичу приятной неожиданности.
Подвели лошадь – ретиво косящего глазом жеребца, и Юлий с удивившей даже хорошо владеющего собой Зерзеня неловкостью, в три приема вскарабкался в седло: зашибленные ноги давали о себе знать.
К тайному облегчению Юлия девушка барабанщица оставалась в крепости. Натерпевшись позора в самом начале праздника, он находил чрезмерным еще и это – внимательные девичьи глаза под слегка сдвинутыми в каком-то напряженном сомнении бровями.
В путь пустились налегке, без женщин и без обоза – полтора десятка всадников, включая и слуг. Скоро Юлий почувствовал, что к седлу можно было бы притерпеться, если бы только Зерзень не пускался скакать наметом. Юлий тогда отставал, всадники волей-неволей придерживали лошадей, притворяясь, что и не собирались особенно-то разбегаться. При этом они считали своей обязанностью искупить неловкость непринужденной беседой. Вынужденный то и дело откликаться, Юлий думал главным образом о том, чтобы сносно держаться в седле и не морщиться. Отвечал он тупо и невпопад, что, впрочем, не избавляло от необходимости поддерживать разговор столько, сколько это заблагорассудится очередному собеседнику. Тут, кстати, и выяснилось между делом, что Юлий держит путь в дальнее поместье Шеболов Тростеничи.
Часа за два до захода солнца переправились на правый берег Белой, где на широком ветреном лугу, обрамленном кое-где густыми купами ракитника, белели заранее поставленные шатры, а в середине стана трепетал на шесте личный стяг наследника Громола.
Юлий отказался от увеселений и с заходом солнца лег спать. Хотя не спал, оставшись один, а долго, за полночь слушал за темно колыхающимся полотном шатра восклицания и смех… и непонятную беготню. И даже как будто бы звон мечей… очень напоминающий звон бутылок.
Зато Юлий хорошо выспался, а гимнастические юнцы встали поздно, помятые и бледные. Снова разгулялись они лишь к полудню, когда дорога оставила реку. Ровный набитый шлях вел по голым, убранным полям, где раздумчивые аисты ненадолго отрывались от своих неспешных занятий, чтобы проводить взглядом гомонливую, разнузданную ватагу всадников. В селениях вдоль дороги люди кричали, возбуждаясь:
– Да здравствует наследник Громол! Громолу честь!
Переход в тот день был небольшой, остановились у придорожной корчмы «Тихая пристань». Это был похожий на огромный шалаш дом, соломенная кровля опускалась едва ли не до земли, так что все окна и двери выходили на треугольный торец здания. Над входом торчал выдвинутый вдоль конька крыши шест, на котором свисал яркий, не выцветших красок стяг Громола. Хозяин божился, что понятия не имел об ожидающем его счастье, стяг же вывесил по собственному почину, побуждаемый верноподданническим наитием.
– Далеко отсюда до Толпеня? – оборвал затянувшиеся излияния княжич.
Хозяин, мгновенно изменившись, – он прищурился и быстро почесал пальцем плохо бритую щеку, сказал с известной осторожностью:
– Два дня пути, мой государь.
По видимости, Юлий не умел скрыть беспокойства, и хозяин не совсем понимал, в чем же истинный долг верноподданного: преуменьшить или преувеличить расстояние. И потому на всякий случай не стал таить правды.
А Юлий вздохнул, вновь повергнув корчмаря в сомнения.
Прошли еще сутки – от вечера до вечера – однако, они ничего не изменили в положении Юлия. Время и пространство держали его в путах.
– Два дня до Толпеня будет, – сдержанно поклонился хозяин «Белого медведя» – дородный и обстоятельный мужчина, сознававший, вероятно, несвоевременность и неумеренность своего избыточного роста. Шляпу он носил в руках, не надевая на голову, но и не расставаясь с этим предметом, – ни когда выслушивал распоряжения, ни когда распоряжения отдавал.
– Как это два дня? – с досадой переспросил Юлий. – Вчера мы были в «Тихой пристани». Там было два дня! А у тебя не «Тихая пристань», у тебя…
– «Белый медведь», мой государь, – подсказал корчмарь и, слегка поклонившись, замолк.
– Ну! – настаивал Юлий.
Корчмарь подумал: прижимая к животу красный ком шляпы, он запрокинул голову, обвел глазами белесое осеннее небо, подернутое рябью тощих облаков, потом опустил взор долу, уставил его в истоптанную копытами землю, где напрасно искала чего-то курица, и, наконец, с полной ответственностью за каждое свое слово объявил:
– Мы тут, в «Белом медведе», иначе смотрим на жизнь, мой государь.
Это стена, понял Юлий, и отступился.
– Государь! – придержал его Зерзень, который наблюдал за разговором, чтобы вмешаться, если возникнет надобность. – Корчмарь дурак. Положитесь на меня. Поверьте, мой государь, я испытываю живейшее… э… разочарование, ведь вы не высказываете никаких просьб и желаний. Позвольте мне служить.
На изящном лице Зерзеня, сочетавшем в себе вельможную утонченность и здоровый румянец, на этом лице с густыми, как у девушки, шелковистыми бровями и коротко стриженой бородкой… не проходила блуждающая, таинственная усмешка.
– Благодарю вас, Зерзень, мне ничего не нужно.
Они уже почти ненавидели друг друга. Как избалованная красавица, что добивается внимания равнодушного человека, совершенно ей, в сущности, не нужного, Зерзень не переставал навязывать Юлию свои любезности, в которых, однако, все чаще и безобразней прорывалось недоброе чувство. Это понуждало Юлия замкнуться еще больше. Под ревнивым наблюдением Зерзеня он не решался уже расспрашивать встречных о дороге и полагался теперь только на память да наблюдательность.
Прошло еще два дня. Неровная, в рытвинах, распоротая корнями дорога шла сырым лесом; часто попадались броды и чиненные мосты. Может быть, по той причине, что дорога была трудная, может, по другой переходы стали короче. Распоряжавшийся всем Зерзень, как видно, не торопился. Гимнастические юнцы поскучнели, прежняя их живость проявлялась вспышками при погромных проездах через беззащитные деревеньки. А Юлий, совсем сонный из внутренней потребности беречь силы, убеждался со все более смелеющей радостью, что втянулся в ежедневный труд путешествия и сдружился с лошадью.
После продолжительного обеда на берегу лесного озера Зерзень повел всадников на ночлег. Здесь в стороне от дороги пряталась в лесу усадьба одного из ратных людей владетеля Шебола.
То был окруженный частоколом бревенчатый дом под огромной соломенной крышей, которая укрывала собой и приютившиеся под боком пристройки. Толстые, подобные башням трубы дымились, обещая путникам тепло семейного очага. Ибо служилый, как сообщил с беззастенчивым смешком Зерзень, «отрядил к приему гостей всех своих дочерей, а их у него пятеро».
На опушке леса поджидал всадников вестовой, он молча хлестнул коня и поскакал к дому – дворовый мальчишка во вздувшейся на спине рубахе. Навстречу уже бежал в ворота, застегивая на ходу кафтан, владелец усадьбы. Мальчишка живо оставил лошадь и в то же седло вскарабкался хозяин, что вызвало беспричинный смех гимнастических юнцов. Единым махом проскакал служилый отделявшие их двести шагов, задыхаясь от волнения, осадил коня и сдернул шляпу.
– Далеко ли до Толпеня? Отсюда до столицы сколько? – спросил Юлий.
Мгновение или два понадобились служилому, чтобы уяснить, что этот невзрачный мальчик, заговоривший прежде блистательного Зерзеня, и есть княжич из рода Шереметов.
– Шесть поприщ, мой государь! – твердо и звучно отвечал служилый, расправляя плечи. – Шесть поприщ будет!
– Шесть дней пути?! – неожиданно звонким голосом переспросил Юлий.
– Шесть поприщ, имея в виду и конницу, и пехоту, и обоз, – с удовольствием повторил служилый. От усердного словоговорения на лбу его вздулись жилы.
– Но как же: шесть дней пути, откуда? – воскликнул Юлий, словно защищаясь.
– Мой государь! – заторопился Зерзень, угадывая тревогу княжича. – Считайте, что мы на месте. Завтра будем в Тростеничах. Отец и сестры… Разумеется, они не отпустят вас раньше, чем через две недели… – И внезапно добавил нечто уже совсем лишнее: – Я уговорился с наследником, мы вас не пустим.
– Простите, Зерзень! – в необыкновенном волнении оборвал его княжич. – Но я тоже уговорился с Громолом. На семь дней. Я должен вернуться в Вышгород немедля. До свидания, добрый человек, – кивнул он обалдело глядящему владельцу усадьбы, хлестнул коня, который от такого оскорбления взвился и сразу же в полный мах пошел по обратной дороге – со звучным стуком полетели из-под копыт комья грязи.
Через мгновение Юлий сдавленно вскрикнул, шарахнулся к брату, пытаясь за него схватиться, но споткнулся и так саданул колено о выщербленный угол ступени, что, кажется, потерял сознание. Было это или нет, обожженный болью, он чудом удержал фонарь, не разбил стекло и не вывалил под ноги Громолу свечу – единственное, что держалось остатком воли: уберечь свет.
Громол перескочил брата и с маху рубанул мелькнувшую вслед за клинком конечность. Чудовище взвыло, но из перерубленной плоти, из культи не хлынула кровь. Исказившись лицом от ярости, страха и отвращения, Громол, почти не разбирая противника в темноте, несколько раз рубанул то, что там копошилось, – скрежет, звон, вой, шум падения, вопли и проклятия. Стоя на четвереньках и так удерживая фонарь, чтобы светить, Юлий не видел чудовищ, они подались вниз, отступив перед бешеным напором человека.
– Там их… кишат! – крикнул Громол между вздохами. – Упыри!
Он пятился, отмахиваясь мечом, юноши отступали, поднимаясь все выше.
– Открой фонарь! Огонь… Нужен огонь! – возбужденно восклицал Громол, не имея возможности ничего толком объяснить. – Помоги! Ну же!
Не переставая орудовать мечом, чтобы удержать упырей от натиска, Громол терзал свободной рукой воротник, словно пытался его разорвать, и Юлий догадался, что нужно расстегнуть пуговицы. Он принялся помогать, тоже одной рукой, что было непросто, потому что Громол не стоял на месте и дергался.
Воротник удалось расстегнуть, лишь когда лестница кончилась и вышли на ровный пол яруса. Набитый метущимися тенями провал лестничного колодца копошился, тянулись скрюченные конечности, увешенные обрывками истлевших одежд, громыхали проржавленные доспехи, мелькали мутные, запорошенные песком глаза, белели зубы и кости.
Но Громол остановился. Наконец он вытянул намотанную вокруг шеи змеиную кожу и снова потребовал огня. Юлий торопливо подставил раскрытый короб, внутри которого горел засаженный в гнездо огарок свечи.
Поджечь кончик змеиной кожи – вот что было нужно. Оберег вспыхнул сразу, и горел ярким палящим светом, не обугливаясь, – Юлий отметил это краешком сознания. Высоко подняв огонь, Громол отступил к середине четырехугольной камеры.
Пользуясь заминкой, с полдюжины мертвяков успели выбраться из колодца лестницы и расползлись вдоль стен. Вылез и двинулся на Громола пробитый колом старик, дряхлый горбатый колдун, весь засыпанный могильной землей. Землею набит был щербатый рот, земля сыпалась из ушей, комки могильной глины путались в всклокоченной бороде; ржавый, как сама земля, мертвец медленно подступал, нацеливаясь в мальчиков истлевшим колом, который торчал из черной раны в груди.
Однако, в круге волшебного света упырь бледнел, терял вещественность очертаний. Еще шажок, шаг, ближе к оберегу – перекореженная, покрытая коростой рожа почти растворилась в воздухе – упырь становился прозрачен, сквозь призрачное тело различалась жмущаяся в тени нечисть – мертвецы. Не в силах выносить более испепеляющее действие оберега, упырь заколебался, как медуза, и начал пятиться. Вдали от волшебного огня возвращалась вещественность полусгнившей плоти. Упырь пятился, ослепленный, пока не ударился торчащим из спины колом в простенок между окнами и упал с отчетливым скрежетом, который издавали, по видимости, закоченевшие в могиле суставы.
Но сзади – ужас! Где не было света, где моталась за спиной Юлия короткая размытая тень, подползала гадина, нечто невообразимое, состоящее из голых, изъеденных до костей рук и грязного кома перекрученных седых косм. Упырь, почти прозрачный на свету, обрел плоть, едва попал в прилегающую к Юлию и Громолу тень. Близко подобравшаяся рука его, была кость, на которой висели клочья истлевшего мяса, а дальше, отрубленный светом, упырь растворялся, как грязный студень.
С жалким воплем Юлий шатнулся. Стараясь заскочить в спасительный свет перед Громолом, он уронил фонарь – брызнули стекла, и толкнул брата, который неловко взмахнул оберегом.
И тут случилось нечто непоправимое. Несильный толчок едва не опрокинул Громола, за спиной его мелькнул клин густой темноты, и в этот клин проскочил кто-то из жавшихся у стен упырей. Только зубы и кости сверкнули, как упырь нырнул вниз, грохнулся об пол, рассыпавшись при ударе, – отскочила прочь рука – и дальше в стремительном броске подшиб Громола под ноги, попал-таки под коленные сгибы. Громол опрокинулся, перевернувшись через груду полураздробленных костей, и ударился так, что выронил оберег.
Что случилось с Юлием, и вовсе трудно было уразуметь. Извернувшись к брату, он столкнулся с внезапно возникшим в пустоте мертвяком – с размаху о гнусную плоть. Предмет столкновения исчез, унесенный полыхнувшим светом, а сбитый с ног Юлий утратил представление о пространстве.
…И очутился на карачках возле деревянной лестницы, которая вела вверх. Прежняя, винтовая лестница доходила только до пола, на следующий ярус башни к деревянному плоскому потолку поднималась узкая, без перил крутая стремянка. У нижних ступеней этой лестницы Юлий, не помня себя, и оказался.
Но если Юлий ополоумел, то и упыри вели себя не бог знает как здраво. Брошенный без призора оберег и пугал мертвецов и притягивал, они роились кругом огня, завороженные гибельным волшебством. Неверные ноги упырей попирали недвижного Громола, мертвецы спотыкались о юношу, полагая его, по видимости, мертвым, одним из своих. Гулко топали полуразвалившиеся сапоги какого-то обросшего щетиной удавленника с грязной петлей на шее, истрепанный конец которой он забросил на спину наподобие косы; суетливо перебегали туфельки былой красавица, носившие следы прежнего великолепия – хорошенькие золотые застежки. Землистая красавица, на зависть сохранившаяся в ее не весьма-то благоприятных обстоятельствах, выделялась среди своих безобразных собратий густо разлитым по щекам синюшным, почти черным румянцем, который указывал, вероятно, на отравление сильно действующими растительными ядами…
И Юлий тоже ускользнул от внимания упырей, оказавшись неведомым образом за пределами их бесовского круга.
Но так было недолго.
Мгновение или два оставались у Юлия, чтобы избежать гибели. Все произошло одновременно – он вскочил, когда небритый удавленник обнаружил за спиной человека, учуяла живую плоть землистая охотница до свежих мальчиков. Сбивая друг друга, упыри кинулись к лестнице, по ступенькам которой быстро карабкался Юлий. Ничто не мешало ему теперь, оторвавшись от преследователей, взбежать на следующий ярус и, может быть, – мысли неслись вскачь – завалить чем-нибудь узкий проем лестницы – это было спасение.
Но Юлий заставил себя остановиться. Внизу лежал, не замеченный пока упырями, но совершено беспомощный, отданный на растерзание Громол, и что еще – Юлий споткнулся об эту мысль! – горел на полу оберег, потеря которого означала для брата верную гибель, не сейчас, так потом, чем бы свалка ни кончилось.
Спасти оберег и спасти Громола!
То была не мысль, а мгновенное ощущение – сейчас или никогда. Вся последующая жизнь после трусливого спасения станет ничто, если он предаст брата. Поправить предательство нельзя ничем.
Пока Юлий замер, остановившись на шальной затее кинуться очертя голову вниз на кишащую нечисть – пробиться к оберегу что внезапностью, что проворством, голым отчаянием – упыри лезли. Жестоким ударом локтя небритый висельник проломил ребра землистой красавице, она хлопнулась на пол, оскалившись от сотрясения, но и сам удавленник, схваченный за свисающую косой веревку, выпучил мутные глаза, захрипел, пуская из провалившегося рта черную пену, и вынужден был при невозможности продвигаться вперед свалиться вспять на своего сильно попорченного временем соседа. Ступая по телам и конечностям корежившихся мертвецов, пробрался к основанию лестницы проржавленный воин с чудовищным, изъеденным крысами лицом. Опередив всех, он взмахнул мечом, ржавое острие достало подошву Юлиевых башмаков.
Лицом к угрозе, перебирая руками за спиной, Юлий поднялся две или три ступеньки, но и упырь не отставал, словно угадывая безумное намерение человека, тыкал мечом вверх, чтобы упредить выпад. С каждой новой ступенькой лестница возносила мальчика все выше над оберегом, свет которого на дне камеры казался не ярче факела. Вслед за проржавленным воином лезли, охваченные людоедским вожделением, карабкались, облепив лестницу, все новые мертвецы. А те, что теснились у подножия, задирая вверх ощеренные хари, гляделись далеко, как в пропасти. Три-четыре полных человеческих роста отделяли уже Юлия от уровня пола – безысходность терзала сердце. Временами он отчаянно брыкался, пытаясь отбить башмаком истонченный от ржавчины кончик меча, и все продолжал подниматься, уступая угрозе. Скоро он ударился макушкой о потолочную балку – погиб! Погиб без пользы для обреченного брата.
Внизу, как в колодце, лежал распростертый, без жизни Громол и рядом теплился огонек оберега.
Мерзкие рожи, обглоданные конечности, облепили лестницу сверху донизу.
Отчаяние. Злоба. Затравленный взгляд… И Юлий, распрямившись, прыгнул.
При жуткой высоте лестницы он обречен был разбиться, но прыгнул – на голову стоящего ближе всех к оберегу чудовища. И попал! Под страшным, таранным ударом сверху дряхлый упырь рассыпался в прах – брызнули переломленные кости, упырь рухнул под мальчиком и тем смягчил для него падение. Все же удар был так силен, что Юлий крепко грохнулся об пол. Сознания он не потерял и сохранил рассудок настолько, чтобы цапнуть пылающий с одного конца оберег.
И вот уже Юлий сидит, опираясь рукой на грудную клетку разбитого вдребезги упыря и вознеся над собой испепеляющее нечисть пламя.
Поднялся, перемогая боль в отшибленных пятках, в коленях и в локте; упыри, поспешно сыпанувшие с лестницы, шарахнулись прочь, едва Юлий, плохо еще владея собой, сунулся к ним с пламенем. Он рванулся догонять, жечь, изничтожать плотоядную нечисть и сразу же обратил бестолково заметавшееся стадо в бегство. Кто ухнул в колодец винтовой лестницы, кто подался к зияющим в черную ночь бойницам. Достаточно широкие бойницы позволяли пролезать на волю, мертвецы толкались во все четыре щели и, протиснувшись вон, с воплем срывались в пропасть, разбиваясь, должно быть, о крутые склоны горы прежде, чем достигали низины.
Вмиг башня опустела, упырей как выдуло. И только незадачливый колдун, обреченный таскаться на ночные предприятия с неразлучным колом, который торчал спереди и сзади на добрый аршин, тщетно бился, пытаясь попасть в щель бойницы. Горемыка не мог ни согнуться, ни протиснуться боком, как это делали его более удачливые собратья.
А Юлий не знал жалости. Шаркнул пламенем, и полурастворившийся на свету упырь полыхнул, чтобы развеяться без следа.
В темной вышине камеры ошалело металась угловатая тень – летучая мышь пала, чтобы прибить волшебное пламя крыльями. Но жара не вынесла, шарахнулась прочь, порхнула в бойницу и провалилась.
Башня очистилась.
Припадая на ногу, Юлий осматривал закоулки из нагроможденных вдоль стен ящиков и сундуков: быстрые тени разбегались, тьма не находила пристанища. Юлий подергал заржавелые запоры ставень, тех самых, что закрывали глядевшие в сторону Вышгорода окна. Потом спустился в провал винтовой лестницы и, ничего там не обнаружив, кроме поспешно убегающей черноты, повернул обратно.
Громол сидел на полу, мутно оглядываясь. Все еще оглушенный, он не успел толком испугаться и менее того понимал, откуда поднялся с огнем Юлий. Очевидно, все происшедшее – противоборство Юлия с нечистью, отчаянный прыжок и спасение – все прошло мимо Громола. Но и прежде бывшее, вероятно, задвинулось куда-то в область стертых, бессвязных сновидений, которые не хотелось ворошить.
И Юлий с неясным еще недоумением почувствовал, что Громол тянет, не желает расспрашивать – не хочет или опасается.
– Ты не расшибся? – участливо спросил Юлий.
Громол небрежно махнул рукой, но поморщился, трогая затылок. И опять ничего не спросил – не расшибся ли брат? Что же оставалось Юлию после этого, как не укрепиться в намерении молчать и дальше, не навязываться со своими переживаниями, если они не нужны Громолу? То была мальчишеская гордость и, возможно, мальчишеская месть за прежние, забытые как будто бы унижения.
Присевши на корточки возле брата, Юлий поджег оберегом свечу из разбитого фонаря, а оберег потушил, прибив пламя рукавом куртки. Волшебный огонь слегка подъел змеиную кожу, она обуглилась по краю и, казалось, сократилась в длине – Юлий и подумал, что палить зря такую вещь, очевидно, не вечную, не годится. Когда же он поднял взор, увидел в глазах брата… Настороженность. Изможденное лицо Громола застыло наподобие невыразительной маски, но зрачки подрагивали в быстрых мелких движениях, выдававших напряжение или какой-то неясный, глубоко затаенный страх, некое тревожное чувство, которое Юлий поспешил истолковать не в свою пользу, вообразив, что Громол подозревает его в недобросовестных намерениях насчет оберега. Уязвленное чувство заставило Юлия заторопиться, не вдаваясь в вопросы. Попросту сунул змеиную кожу Громолу.
И ахнул! Тонкий серебристый чулок кожи, коснувшись Громоловой плоти, резво высвободился из руки Юлия – упругая змея рванула и взвилась на грудь наследника, прытко сунула голову под расстегнутый ворот и там исчезла, скользнув хвостом.
– Змея! – подскочил Юлий.
Но и Громол резко переменился, прежнее оцепенение оставило его сразу, он взбодрился, словно ужаленный, – жизнь возвратилась к нему толчком.
– Змея? – повторил он с деланным, нисколько не обманувшим Юлия недоумением. – С чего ты взял?
– Да нет же! – возразил Юлий со всем пылом честной натуры. – Я же…
– Ах, оставь! – неприятно поморщился Громол, выдавая глубочайшее отвращение ко всякого рода объяснениям. Пораженный нежданным отпором и откровенной, едва прикрытой неискренностью, Юлий осекся. Громол еще хмыкнул, с подчеркнутой небрежностью растворил ворот, обнажив запутавшуюся вокруг шеи сухую змеиную кожу… Поправил ее и застегнулся, сохраняя отчужденное выражение лица.
– И вот что, Юлька! – спокойно и между прочим, словно ничего вообще не случилось, обронил Громол. – Никому ни слова. Понял? Иначе мы выдадим оберег. И вообще: дурная привычка хвастать по пустякам. Хотя, конечно, я тебя знаю, за тобой этого не водится – хвастать. Ты не станешь бахвалиться нашими подвигами.
– Нет, – подавленно пробормотал Юлий, отметив про себя это «нашими». – Только змея… она была.
Громол предпочитал не слышать.
– Что еще, – продолжал он, вставая и вкладывая меч в ножны. – Завтра… уже сегодня ты уезжаешь на семь дней. Как договорились.
– Куда я уезжаю? – беспомощно сказал Юлий.
– Зерзень тебя отвезет.
Юлий глядел остановившимся взглядом, но Громол не замечал укора.
– Пойдем, – холодно сказал он. – Думаю, упыри получили хороший урок. Больше не сунутся. Никто в Блуднице не будет баловаться со светом. Пойдем. Не бойся.
Громол забрал фонарь и спускался, не оглядываясь. Внизу они нашли застрявший в засове обломок меча, но засов поддался сразу от первого же толчка. Ни слова не говоря, Громол припрятал осколок в кошель и распахнул дверь. На улице ничего не переменилось – тут была покойная лунная ночь.
– Пока, – обронил Громол как ни в чем не бывало. – Дойдешь сам?
Юлий поспешно отвернулся и закусил губу.
Дома, опустошенный до дна души, он заснул, судорожно скомкав в кулаке край одеяла.
* * *
Среди кошмарных терзаний, захваченный огромными железными щипцами, Юлий зашевелился, сознавая себя одновременно во сне и наяву. Почудилась нежнейшая музыка: сладостные наигрыши гудков, сопровождаемые переборами лютни.Играли прямо под окном, ватага человек пять. Струны лютни трогала беглыми пальцами давешняя барабанщица. Не желая выдавать себя, Юлий отстранился от стекла, но музыка кончилась томным вздохом и больше не повторялась. Внизу постучали.
В преизящном облике Зерзеня явилось Юлию неумолимое требование – наследник Громол напоминал. Но Юлий, совершая поступки, менялся, был он уже не тот, что вчера, что-то такое произошло минувшей ночью, отчего похолодело в груди. Слезы не выступили у него на глазах, когда он сообразил уничижительный смысл столь раннего и беззастенчивого приглашения. Несколько помешкав, он начал собираться. Сейчас более чем когда бы то ни было Юлий нуждался в Обрюте, можно было только опасаться, что они не позволят ему дождаться верного слуги. И раз так, Юлий решил не унижаться до просьб и ничем, никак вообще не выказывать строптивости.
Четверть часа спустя он отворил наружную дверь.
– Я готов, – произнес он прежде, чем подрастерявшийся Зерзень успел расшаркаться и рассыпать перед княжичем затейливую вязь придворных речений.
Впрочем, как Юлий и предчувствовал, они со своей стороны тоже были готовы, еще с вечера, со вчерашнего дня готовы. И они безумно сожалели, что не смогли доставить княжичу приятной неожиданности.
Подвели лошадь – ретиво косящего глазом жеребца, и Юлий с удивившей даже хорошо владеющего собой Зерзеня неловкостью, в три приема вскарабкался в седло: зашибленные ноги давали о себе знать.
К тайному облегчению Юлия девушка барабанщица оставалась в крепости. Натерпевшись позора в самом начале праздника, он находил чрезмерным еще и это – внимательные девичьи глаза под слегка сдвинутыми в каком-то напряженном сомнении бровями.
В путь пустились налегке, без женщин и без обоза – полтора десятка всадников, включая и слуг. Скоро Юлий почувствовал, что к седлу можно было бы притерпеться, если бы только Зерзень не пускался скакать наметом. Юлий тогда отставал, всадники волей-неволей придерживали лошадей, притворяясь, что и не собирались особенно-то разбегаться. При этом они считали своей обязанностью искупить неловкость непринужденной беседой. Вынужденный то и дело откликаться, Юлий думал главным образом о том, чтобы сносно держаться в седле и не морщиться. Отвечал он тупо и невпопад, что, впрочем, не избавляло от необходимости поддерживать разговор столько, сколько это заблагорассудится очередному собеседнику. Тут, кстати, и выяснилось между делом, что Юлий держит путь в дальнее поместье Шеболов Тростеничи.
Часа за два до захода солнца переправились на правый берег Белой, где на широком ветреном лугу, обрамленном кое-где густыми купами ракитника, белели заранее поставленные шатры, а в середине стана трепетал на шесте личный стяг наследника Громола.
Юлий отказался от увеселений и с заходом солнца лег спать. Хотя не спал, оставшись один, а долго, за полночь слушал за темно колыхающимся полотном шатра восклицания и смех… и непонятную беготню. И даже как будто бы звон мечей… очень напоминающий звон бутылок.
Зато Юлий хорошо выспался, а гимнастические юнцы встали поздно, помятые и бледные. Снова разгулялись они лишь к полудню, когда дорога оставила реку. Ровный набитый шлях вел по голым, убранным полям, где раздумчивые аисты ненадолго отрывались от своих неспешных занятий, чтобы проводить взглядом гомонливую, разнузданную ватагу всадников. В селениях вдоль дороги люди кричали, возбуждаясь:
– Да здравствует наследник Громол! Громолу честь!
Переход в тот день был небольшой, остановились у придорожной корчмы «Тихая пристань». Это был похожий на огромный шалаш дом, соломенная кровля опускалась едва ли не до земли, так что все окна и двери выходили на треугольный торец здания. Над входом торчал выдвинутый вдоль конька крыши шест, на котором свисал яркий, не выцветших красок стяг Громола. Хозяин божился, что понятия не имел об ожидающем его счастье, стяг же вывесил по собственному почину, побуждаемый верноподданническим наитием.
– Далеко отсюда до Толпеня? – оборвал затянувшиеся излияния княжич.
Хозяин, мгновенно изменившись, – он прищурился и быстро почесал пальцем плохо бритую щеку, сказал с известной осторожностью:
– Два дня пути, мой государь.
По видимости, Юлий не умел скрыть беспокойства, и хозяин не совсем понимал, в чем же истинный долг верноподданного: преуменьшить или преувеличить расстояние. И потому на всякий случай не стал таить правды.
А Юлий вздохнул, вновь повергнув корчмаря в сомнения.
Прошли еще сутки – от вечера до вечера – однако, они ничего не изменили в положении Юлия. Время и пространство держали его в путах.
– Два дня до Толпеня будет, – сдержанно поклонился хозяин «Белого медведя» – дородный и обстоятельный мужчина, сознававший, вероятно, несвоевременность и неумеренность своего избыточного роста. Шляпу он носил в руках, не надевая на голову, но и не расставаясь с этим предметом, – ни когда выслушивал распоряжения, ни когда распоряжения отдавал.
– Как это два дня? – с досадой переспросил Юлий. – Вчера мы были в «Тихой пристани». Там было два дня! А у тебя не «Тихая пристань», у тебя…
– «Белый медведь», мой государь, – подсказал корчмарь и, слегка поклонившись, замолк.
– Ну! – настаивал Юлий.
Корчмарь подумал: прижимая к животу красный ком шляпы, он запрокинул голову, обвел глазами белесое осеннее небо, подернутое рябью тощих облаков, потом опустил взор долу, уставил его в истоптанную копытами землю, где напрасно искала чего-то курица, и, наконец, с полной ответственностью за каждое свое слово объявил:
– Мы тут, в «Белом медведе», иначе смотрим на жизнь, мой государь.
Это стена, понял Юлий, и отступился.
– Государь! – придержал его Зерзень, который наблюдал за разговором, чтобы вмешаться, если возникнет надобность. – Корчмарь дурак. Положитесь на меня. Поверьте, мой государь, я испытываю живейшее… э… разочарование, ведь вы не высказываете никаких просьб и желаний. Позвольте мне служить.
На изящном лице Зерзеня, сочетавшем в себе вельможную утонченность и здоровый румянец, на этом лице с густыми, как у девушки, шелковистыми бровями и коротко стриженой бородкой… не проходила блуждающая, таинственная усмешка.
– Благодарю вас, Зерзень, мне ничего не нужно.
Они уже почти ненавидели друг друга. Как избалованная красавица, что добивается внимания равнодушного человека, совершенно ей, в сущности, не нужного, Зерзень не переставал навязывать Юлию свои любезности, в которых, однако, все чаще и безобразней прорывалось недоброе чувство. Это понуждало Юлия замкнуться еще больше. Под ревнивым наблюдением Зерзеня он не решался уже расспрашивать встречных о дороге и полагался теперь только на память да наблюдательность.
Прошло еще два дня. Неровная, в рытвинах, распоротая корнями дорога шла сырым лесом; часто попадались броды и чиненные мосты. Может быть, по той причине, что дорога была трудная, может, по другой переходы стали короче. Распоряжавшийся всем Зерзень, как видно, не торопился. Гимнастические юнцы поскучнели, прежняя их живость проявлялась вспышками при погромных проездах через беззащитные деревеньки. А Юлий, совсем сонный из внутренней потребности беречь силы, убеждался со все более смелеющей радостью, что втянулся в ежедневный труд путешествия и сдружился с лошадью.
После продолжительного обеда на берегу лесного озера Зерзень повел всадников на ночлег. Здесь в стороне от дороги пряталась в лесу усадьба одного из ратных людей владетеля Шебола.
То был окруженный частоколом бревенчатый дом под огромной соломенной крышей, которая укрывала собой и приютившиеся под боком пристройки. Толстые, подобные башням трубы дымились, обещая путникам тепло семейного очага. Ибо служилый, как сообщил с беззастенчивым смешком Зерзень, «отрядил к приему гостей всех своих дочерей, а их у него пятеро».
На опушке леса поджидал всадников вестовой, он молча хлестнул коня и поскакал к дому – дворовый мальчишка во вздувшейся на спине рубахе. Навстречу уже бежал в ворота, застегивая на ходу кафтан, владелец усадьбы. Мальчишка живо оставил лошадь и в то же седло вскарабкался хозяин, что вызвало беспричинный смех гимнастических юнцов. Единым махом проскакал служилый отделявшие их двести шагов, задыхаясь от волнения, осадил коня и сдернул шляпу.
– Далеко ли до Толпеня? Отсюда до столицы сколько? – спросил Юлий.
Мгновение или два понадобились служилому, чтобы уяснить, что этот невзрачный мальчик, заговоривший прежде блистательного Зерзеня, и есть княжич из рода Шереметов.
– Шесть поприщ, мой государь! – твердо и звучно отвечал служилый, расправляя плечи. – Шесть поприщ будет!
– Шесть дней пути?! – неожиданно звонким голосом переспросил Юлий.
– Шесть поприщ, имея в виду и конницу, и пехоту, и обоз, – с удовольствием повторил служилый. От усердного словоговорения на лбу его вздулись жилы.
– Но как же: шесть дней пути, откуда? – воскликнул Юлий, словно защищаясь.
– Мой государь! – заторопился Зерзень, угадывая тревогу княжича. – Считайте, что мы на месте. Завтра будем в Тростеничах. Отец и сестры… Разумеется, они не отпустят вас раньше, чем через две недели… – И внезапно добавил нечто уже совсем лишнее: – Я уговорился с наследником, мы вас не пустим.
– Простите, Зерзень! – в необыкновенном волнении оборвал его княжич. – Но я тоже уговорился с Громолом. На семь дней. Я должен вернуться в Вышгород немедля. До свидания, добрый человек, – кивнул он обалдело глядящему владельцу усадьбы, хлестнул коня, который от такого оскорбления взвился и сразу же в полный мах пошел по обратной дороге – со звучным стуком полетели из-под копыт комья грязи.