* * *
   В довольно просторном покое, решетчатые окна которого, затененные снаружи деревьями, давали не много света, Юлий увидел трех человек. Он сразу узнал Милицу. Потом понял, что один из двух мужчин – это его постаревший, поседевший отец Любомир Третий, великий государь великий князь слованский и иных земель обладатель. Другой, другой, вероятно, был окольничий Рукосил – кто же еще?
   Все такая же юная, тоненькая, в весеннем зеленом наряде мачеха сидела в стороне от мужчин на жестком прямом стуле; она вздрогнула, когда растворилась дверь – как-то испуганно вздрогнула, сказал бы Юлий, если бы умел наблюдать людей. Большие, как у настороженней лани, глаза ее обратились к пасынку… и поспешно потупились. Скромно убранные, гладкие волосы покрывала прозрачная серебристая накидка, она же мягким облаком кутала плечи.
   Супруг ее Любомир и окольничий Рукосил стояли друг против друга по противоположным торцам очень длинного, захламленного стола. Странно, что Юлий, так плохо понимавший людей, заметил их напряженные позы. Великий князь и окольничий взаимно повторяли друг друга, передразнивали можно было бы сказать, если бы это не было бессознательное противостояние. Любомир, изогнувшись станом и ослабив ногу, опирался на столешницу костяшками пальцев и точно так же навстречу собеседнику изогнулся Рукосил, точно так же упираясь в столешницу костяшками пальцев. Пространство стола между ними было завалено воинственным, бодрящим дух снаряжением: мечи и ножи, рогатины, самострелы, охотничьи рога и один грязный сапог со шпорой.
   Оглянувшись, Юлий обнаружил, что верный проводник его, Ананья, исчез.
   – Здоров ли ты, сынок? – молвил Любомир с едва уловимой запинкой. При этом он не сдвинулся с места. И только переменил положение, опершись на стол другой рукой. Точно так же, бессознательно, вероятно, сменил положение Рукосил.
   Милица бегло обернулась, рука ее суетливо взбежала на колено, сминая платье, и замерла, не сложившись ни во что определенное.
   Юлий не ответил на вопрос, но отец этого не заметил.
   – Где ты измазался? И нечесан, – сказал он.
   – Мы играли с ребятами в горячую руку. – Это были первые слова, что произнес Юлий.
   – А! – понимающе протянул Любомир, но неясно было, понял ли.
   Милица глянула с простодушным, почти детским любопытством. Может статься, в этом непередаваемом взгляде было нечто от зависти, смутно почувствовал Юлий. Который так плохо понимал людей, что ему чудились невероятные вещи.
   И еще Юлию казалось – не менее беспочвенное соображение! – что Любомир испытывает настоятельную потребность чего-нибудь сказать, но не может придумать вопроса. А Рукосил знает множество разнообразных вопросов, но молчит.
   – Так ты что, хочешь, наверное, вернуться к своим э… научным занятиям? – спросил, наконец, Любомир.
   – Не знаю, государь, – честно ответил Юлий.
   – Чему ты учился?
   – Тарабарскому языку, государь. И всем тарабарским наукам.
   Любомир болезненно крякнул и повел взглядом на Милицу. Она осталась безучастна.
   – Хорошо, сынок, – заключил Любомир, – если хочешь, вернешься в столицу.
   Юлий промолчал.
   – Ну что же, – продолжал Любомир. – Теперь иди. Позднее… потом я с тобой поговорю. Ну, иди, – подтолкнул он Юлия отпускающим движением пясти.
   В нездоровом, словно бы каком-то голом, вываренного цвета лице его было одно нетерпение. Отец, своевольно-изменчивый в счастливые времена, теперь, в трудный для себя час, чувствовал себя глубоко несчастным от невозможности покончить со множеством навалившихся сразу неудобств. Одним из таких неудобств и явился, очевидно, Юлий.
   – Иди, – сказал Любомир, – потом… потом.
   Потом в благоприятном расположении духа отец расцелует его не без чувства. Глаза Юлия наполнились слезами, он застыл.
   – Позвольте, государь, напомнить вам, что тарабарского языка не существует в природе – это насмешка, – ровным, но достаточно громким и внятным голосом заговорил Рукосил. – Тарабарщиной называют всякую бессмыслицу и чушь!
   – Это не так! Совсем не так! – воскликнул Юлий. Но поскольку говорил он по-тарабарски, Рукосил, хоть и прервался, чтобы с почтительным поклоном выслушать княжича, едва ли принял его болботание на свой счет. – Простите, – добавил Юлий, переходя на слованский, – но ваши слова не соответствуют действительности. Тарабарский язык существует.
   Рукосил еще раз поклонился и продолжал:
   – Вы сами видите, государь. Оставим в стороне неразгаданную смерть Громола. Он погиб, достойнейший из достойных. Явился другой наследник – Юлий…
   – Послушайте, Рукосил, – возразил Любомир, поморщившись, – помнится вы настаивали… удалить княжича от двора.
   – Благодарю, государь, у вас точная память. Так оно и было – настаивал. И я был прав, вот он наследник, жив. Он перед вами.
   Любомир покосился на Юлия и, убедившись в справедливости Рукосилова утверждения, отвернулся. Великий князь терзался, не умея остановить поток дерзких речей. Казалось, что Рукосил, как мнилось Юлию, который плохо разбирался в оттенках человеческих отношений, изъясняется так гладко и складно именно потому, что чувствует себя вправе мучать присутствующих.
   – И все же, государь, настаивая на удалении наследника, я и предположить не мог, на что способен изощренный женский ум.
   – Почему ты молчишь? – воскликнул вдруг князь, обращаясь к супруге. Милица вздрогнула, но занавешенных тяжелыми ресницами глаз не подняла.
   – …Не смея или, может быть, считая излишним покушаться на самую жизнь наследника, что было бы и небезопасно ввиду господствующих в обществе умонастроений, считая такое покушение, во всяком случае, преждевременным, Милица…
   – Великая княгиня Милица! – сварливо поправил Любомир.
   – Великая княгиня Милица задумала уничтожить наследника нравственно, искалечить и ум, и жизненные понятия юноши. Так извратить самые основы личности, чтобы наследник стал не способен к государственной деятельности. Сделать его посмешищем для умных людей и лишить народной поддержки.
   – Не надо преувеличивать, Рукосил.
   – Единственным наставником, товарищем и собеседником юноши в его полном удалении от общества был назначен некий сумасшедший старик дока Новотора Шала. Еще в семьсот пятьдесят девятом году этот сумасброд решением ученого совета был отстранен от преподавания в Толпенском университете на факультете богословия, государь. Несчастный, вообразив, что все ныне существующие науки, языки, вера не достаточно хороши для него, недостаточно хороши для воспарившего над прозябающим человечеством гения…
   – Но ведь он клевещет, разве не видите?! – в волнении проговорил Юлий по-тарабарски, оглядываясь так, словно он желал призвать в свидетели низкой лжи собравшиеся вокруг толпы.
   – Не надо преувеличивать, Рукосил, – повторил Любомир. – Я понимаю вашу верноподданническую тревогу. Боюсь только вы принимаете все слишком близко к сердцу.
   Рукосил пожал плечами:
   – Впрочем, государь, можете расспросить наследника сами.
   – Этот человек… сумасшедший, он тут? – спросил Любомир.
   – Его сюда доставят.
   С некоторым трудом, словно насилуя себя, Любомир обратил взор к сыну и, верно, это малоприглядное зрелище: дико озирающийся, встрепанный, бормочущий невесть какую ахинею Юлий – заставило его отказаться от намерения задать один или несколько вопросов. Подозревая, что его понуждают углубляться в малоприглядные подробности, Любомир поспешил отступить.
   – Хорошо, Рукосил, я все подпишу. Давайте. Я устал, Рукосил, – сказал он упавшим, плаксивым голосом. Ближе к середине стола возле грязного сапога лежал пергамент и несколько разбросанных перьев. – Я подпишу. Как я устал, Рукосил. Как ты мне надоел. Боже мой, Рукосил, ты мучаешь меня вторые сутки – я никогда тебе этого не прощу. – Одно из перьев он обмакнул в плоскую чернильницу с узким горлышком и подвинул исписанный на четверть или на треть лист. – Мила, Мил, а? – сказал он вдруг изменившимся голосом и поднял голову. – Ну что, Мила, а? Как?
   Но Милица не считала нужным его утешать.
   – Подпишите, государь, – прошептала она, едва слышно.
   Любомир ждал, ждал, все еще надеясь, что она будет продолжать.
   – Но как ты могла?… Изменить мне! – глубоким задыхающимся голосом, который волновал Юлия, наполняя его жалостью, говорил отец. – И с кем? – Он всхлипнул. – Сопливый мальчишка. Боже мой! Боже мой! Как я устал от всех вас, боже!
   Милица поднялась и произнесла, обращаясь по-прежнему куда-то вниз, к полу:
   – Государь, позвольте мне удалиться.
   – И ни слова оправдания… ни слова оправдания ты не находишь, – прошептал Любомир дрожащими губами.
   – Позвольте… Позднее вы поймете, государь. Я… я ничего не могу сказать. – Милица, очевидно, волновалась. – Сделайте, как вам подсказывает совесть и разум.
   Покидая зал, последний взгляд она кинула на Юлия.
   – Но ты не можешь не признать, Рукосил, что великая княгиня ведет себя благородно! – сказал Любомир словно бы с надеждой.
   – Потом, государь, я объясню, – чуть-чуть заторопился Рукосил, который испытывал, кажется, немалое напряжение.
   – Будь прокляты эти объяснения! Будь проклята эта ясность! Я подпишу, Рукосил, но будьте вы все тоже прокляты!
   Окольничий нисколько не переменился. Придвинувшись к великому князю ближе, чем это дозволяли правила придворного обихода, он наблюдал не руки, теребившие пергаментный лист, то есть наблюдал не действие, которое представляли именно руки, а брезгливую гримасу Любомира, отражавшую его мучительное недовольство собой и всем на свете. Несчастное лицо Любомира выражало недоумение, которое испытывает привыкший ко всяческим душевным удобствам человек, внезапно обнаружив непрочность своего существования.
   Яркие губы Рукосила слагались в нечто похожее на усмешку, но глаза его, окруженные тенью, оставались холодны и бесстрастны, в этом холодно изучающем взоре не оставалось места для расхожих чувств, вроде презрения. Во всем облике Рукосила преобладало нечто умственное; высоколобая голова его в обрамлении чудесных кудрей – это горделивое произведение природы, изящество которого подчеркивала крошечная острая бородка и ухоженные усы, – покоилась, как на некой подставке, на высоком глухом воротнике, обрамленном поверху плоско распростертыми из-под щек накрахмаленными кружевами. Неосторожно сунувшись, об острые края угловатых, жестких кружев можно было, пожалуй, и порезаться.
   Но подписи по-прежнему не было.
   – Государь, – с особой, неукоснительной мягкостью заговорил Рукосил. – Гниющую плоть проще отсечь – иначе можно погубить и тело. Наваждение развеется, едва только будет удалена Милица. На ваших глазах пелена наваждения, она застилает свет истины. Но какое счастье глядеть на мир открытыми смелыми глазами, ничего не опасаясь!
   Любомир усмехнулся. Именно так: усмехнулся среди завораживающих внушений Рукосила. Смятение и подавленность государя были, может статься, не столь велики, как это мнилось плохо разбиравшемуся в людях Юлию. И опять же, чудилось Юлию, что в мыслях Любомир давно уже сдался и теперь попросту подразнивает Рукосила, заставляя его лишний раз себя уговаривать. Любомир, может быть, нуждался не столько в утешении, сколько в уговорах, он купался в уговорах, как своевольный ребенок купается в бесконечной снисходительности матери.
   Так показалось Юлию. В оправдание ему следует указать то обстоятельство, что Юлий и сам не очень-то себе доверял и торопился отметать свои смутные предположения, как недостойные.
   – А что, Юлий, мой мальчик, ты-то что скажешь? – повернулся Любомир к сыну.
   Не справившись с трудным вздохом, Рукосил резко, едва ли не грубо выпрямился и отстранился от великого князя, чтобы сделать несколько сердитых шагов по комнате. Он подошел к окну и уставился во двор.
   – Вы обвиняете государыню Милицу в чернокнижии? – спросил Юлий.
   – И в этом тоже, – горестно кивнул Любомир.
   – Тогда я скажу… Чтобы разоблачить могущественную колдунью, нужно и самому быть великим колдуном и волшебником.
   Рукосил у окна, если не вздрогнул, то, во всяком случае, должен был взять себя в руки, чтобы сдержать порывистое намерение оглянуться. А Любомир опять ухмыльнулся. Похабная получилась улыбочка.
   – Так-так, сынок. Значит, ты считаешь, что оба хороши?
   – Я не взял бы на себя смелость судить, кто плох и кто хорош.
   – Вот видишь, Рукосил, – с жалостливым укором в голосе обратился Любомир к Рукосиловой спине. – Наследник тоже считает, что в этом мире ничего нельзя знать наверное.
   – Не совсем так. Я не говорил этого, – негромко вставил Юлий.
   – Делайте, что хотите, государь, – не оборачиваясь, отозвался Рукосил. – Только изъявите мне свою окончательную волю. С вашего позволения я удалюсь в Каменец и буду вести жизнь сельского хозяина. Я хотел бы разводить пчел, государь.
   – Но как же быть, Рукосил? Как же так? Ведь этого так просто нельзя оставить – что ты сказал мне. Надо же что-то делать. Я не могу этого так оставить.
   – Напишите два указа! – презрительно бросил Рукосил.
   – Каких таких два ука-аза? – протянул Любомир в высшей степени озадачено.
   – Первый как есть: Милицу взять под стражу, Рукосилу поручить следствие. Другой наоборот: Рукосила взять под стражу, Милице поручить следствие.
   – Так-так, а дальше что?
   – Подпишите оба.
   – Но, Рукосил… Как же я могу подписать два исключающих друг друга указа?
   – Если можно полагать, что два взаимоисключающих утверждения одновременно верны, то почему же не произвести одновременно два взаимоисключающих действия?
   – Рукосил, – жалобно молвил Любомир, – ты даешь мне дурной совет.
   Рукосил обернуться не соизволил. В мелких, частых стеклах окна перед ним играло темной листвой пробивавшее сквозь вершины лип солнце. Со двора слышались резкие, грубые голоса.
   – Ты оставляешь меня без руководства, – опять пожаловался Любомир. – Ну хорошо, – сказал он, наконец, не дождавшись ответа, – хорошо, ладно. Я сделаю. Я подумаю над твоими словами. – И как-то противно хихикнул, покосившись на окольничего.
   Он подвинул указ и быстро поставил подпись – витиеватую закавыку под торжественно начертанными строками. Потом перевернул пергамент и здесь набросал несколько строчек, под которыми тоже расписался.
   – Ну вот, Рукосил, ты получил, что хотел, – сказал он с усмешкой.
   – Я забочусь о вашей пользе, государь. – Рукосил резко повернулся, сразу же возвратив великому князю свое расположение.
   Но Любомир не позволил окольничему разговориться.
   – Юлий, сынок, – сказал он, ухватив большой лист пергамента двумя пальцами и вздернув его над столом для просушки. – Передай-ка указ начальнику стражи, пусть исполнит немедленно. Так и передай: исполнить немедленно!
   Подавшись было, чтобы перенять лист, Рукосил повел протянутой за указом рукой, превращая движение в благоволительный жест, которым и отпустил Юлия. Вожделенный успех после изнурительных трудов и ожидания заставил Рукосила забыться настолько, что, избежав одной неловкости, он немедленно впал в другую: манием руки как бы подтвердил государево распоряжение. Это неудачное проявление гордыни не ускользнуло от Любомира, он глянул на окольничего исподлобья.
   А Юлий поспешил оставить окольничего и великого князя в обоюдной задумчивости и, попробовав первую попавшуюся дверь, одну из трех, очутился в двусветной прихожей, где стояли по стенам крытые коврами сундуки. Покой был так велик, что поднявшиеся навстречу латники не сразу успели преградить Юлию путь.
   – Кто из вас начальник стражи? – осведомился он, показывая сложенный вдвое лист.
   Княжича тут не признали, но покрытый письменами лист произвел впечатление. И один из латников, не оставляя, впрочем, настороженности, сообщил, что сотник Дермлиг «велел никого не пропускать». Из этого можно было уразуметь, что самого начальника стражи Дермлига в прихожей нет.
   – А здесь сказано пропустить? – осведомился наиболее осторожный и вдумчивый из латников.
   – Пропустить. – Юлий развернул указ.
   «…Великую государыню Милицу немедленно взять под стражу и стеречь накрепко, отнюдь не допуская ее до сношения со своими сообщниками. Окольничего Рукосила назначить судьей Казенной палаты. Поручить сказанному Рукосилу чрезвычайное следствие о преступлениях великой государыни Милицы. Всем начальствующим и чиновным людям в столице и уездах оказывать вышереченному Рукосилу всемерное содействие по делам чрезвычайного следствия. Любомир, князь.»
   Все это уместилось на половине листа, нижняя, подогнутая половина оставалась чиста. Но когда Юлий глянул оборот, он обнаружил там еще один указ прямо противоположного свойства: немедленно взять под стражу окольничего Рукосила. Поручить государыне Милице ведение чрезвычайного следствия по делу о государственной измене вышереченного окольничего. Любомир, князь.
   Нигде не содержалось ни малейших намеков на то, какой из указов должен был принят к исполнению. Напрасно Юлий искал помету, из которой можно было бы уяснить, какое распоряжение было последним и потому перекрывает своим действием предыдущее. И с той и с другой стороны листа значилось одно: месяца зарева 26 день, 768 года.
   Искушение вернуться, чтобы получить разъяснения, Юлий преодолел, сообразив, что путаница входила, очевидно, в намерения отца. Великий князь забавлялся. А может быть, что вернее, решился переложить свои мучительные колебания на плечи подручных людей. Кто-то иной должен был расплачиваться за душевное смятение князя. И кто-то иной, не Любомир, должен был принять на себя ответственность.
   Только напрасно Любомир полагал, что Юлий; душевное равновесие княжича не было нарушено. Любомир плохо знал своего сына, то есть совсем не знал. Юлий принял эту чреватую зловещими последствиями головоломку, как рядовую игру ума, не слишком даже занимательную, просто сказать, невнятица. Самодурство.
   Последнего слова Юлий постарался избежать даже в мыслях. Он невесело хмыкнул, сложил указ так, как получил его из рук государя, той частью, что против Милицы, наружу и, получив у стражников дополнительные разъяснения, отыскал дорогу на верхнюю площадку огромной мраморной лестницы, что вела к выходу. Снизу от хлопнувших двойных дверей, трепеща развевающимися разрезами, прытко взбегал Ананья, верный человек Рукосила.
   – Что у вас? – выпалил он, задыхаясь. – Дайте!
   И вмиг выхватил указ. Приученный годами тарабарщины к последовательности и строгости поступков, юноша не обладал навыками, необходимыми для того, чтобы противостоять стремительному натиску Ананьи. Юлий не оказал сопротивления просто потому, что не успел проделать все предварительные мыслительные действия.
   Ананье же достало взгляда, чтобы ухватить суть указа. Сложив его заново, он сунул пергамент Юлию.
   – Милица у дверей, – просипел он взвинченным полушепотом и глянул вниз. – Спрячьте. Только Дермлиг.
   Еще раз пугано озирнувшись – можно было слышать во дворе накатывающийся шум толпы, Ананья юркнул в одну из дверей, ничего иного, кроме «спрячьте», напоследок не наказав. Но этого было, конечно же, недостаточно, и Юлий принужден был задержаться, чтобы уяснить себе значение внезапного налета.
* * *
   Он едва одолел десяток ступеней вниз, когда распахнулись со стуком двери, слуга прянул в сторону, изогнувшись в поклоне, через порог ступила, гордо откинув увенчанную цветами голову, подобрав полы всколыхнувшегося багрянцем платья, великая государыня Милица. За нею теснилась свита.
   – Прочь с дороги! – молвила Милица, быстро всходя по ступеням. Ибо Юлий, надо признать, не сделал ничего, чтобы освободить лестницу заблаговременно. Сжимая в руке указ, он так и застыл посредине пролета.
   – Простите, великая государыня, – сказал он, вздрогнув, как вышедший из задумчивости человек. Юношеский голос заставил Милицу вспыхнуть, она установилась, вперив сверкающий взор.
   У подножия лестницы сгрудилась свита – запыленные, встрепанные от верховой езды дворяне с обветренными лицами. В кольчугах и при оружии.
   А Милица, не вымолвив больше ни слова, протянула руку за указом. Юлий отдал.
   Несомненно, это была не та Милица, что стала предметом утомительных препирательств Любомира и Рукосила. Та, весенняя Милица, юность с печальными глазами, не могла так сразу, переменив легкий шелк на тяжелый кровавый бархат, невесомый покров на брызги пламенеющих роз вокруг чела, – не могла, переменив внешность, переменить и нрав, так резко и безжалостно расстаться с тихой сосредоточенностью. Зарницы потаенного огня вспыхивали в сумрачных взорах государыни, внутренний жар раздувал крылья бледного носика, когда она читала указ. Вот что было невозможно – переменить вместе с платьем душу.
   Возвращая считанные мгновения назад пергамент, Ананья непроизвольно сложил его исписанной стороной внутрь, не замечая при этом, что открыл тоже исписанный оборот, ту сторону, что содержала распоряжения против Рукосила. Эти-то распоряжения и вызывали у Милицы резкое, подавленное дыхание, игру сомкнутых губ.
   – Куда ты сейчас? – коротко спросила она, возвращая указ.
   – Начальник великокняжеской стражи сотник Дермлиг.
   Она кивнула и вновь перехватила подол, поднимая его выше щиколоток.
   – Государь?
   Юлий показал, прозревая сквозь стены, предполагаемое нахождение Любомира.
   – Останьтесь, – бросила Милица своим дворянам, которые гремели железом на первых ступенях лестницы, и с проворством злющей девчонки исчезла за дверью.
   Один из брошенных столь небрежно дворян вопреки недвусмысленному указанию устремился было за госпожой, но перед громко захлопнутой дверью смешался, растеряв и запал, и уверенность.
   Юлий его узнал, это был Шеболов сын Зерзень. Ближайший сподвижник Громола. А теперь, выходит, он обретался в том же качестве дворового человека возле Громоловой мачехи.
   То похлопывая щеку, то терзая коротенькую бородку, непроизвольно хватаясь за меч, Зерзень озирался, не замечая Юлия, как пустое место. Трудно было признать порядком изменившегося за пять лет мальчика в высоком и стройном юноше, тогда как сам Зерзень изменился не сильно. Он возмужал и заматерел. Черты его несколько огрубели – в ту самую меру, чтобы красота его в предчувствии грядущего увядания обрела возможно полное совершенство и законченность. Он был прекрасен, как юный супруг богини. Наряд Зерзеня поражал кричащей, не знающей счета роскошью; золото и драгоценности отягощали грязное дорожное платье.
   – Исполняй, что велено! – грубо прикрикнул Зерзень, уловив на себе пристальный взгляд парня, которого он, вероятно, принял за мальчишку садовника. В пользу такого предположения говорили следы песка на штанинах и рукавах плохонького платья.
   Юлий безмолвно повиновался.
   Во дворе оставалась только принявшая лошадей челядь, да несколько бездельников, глазевших на тяжелую упряжку восьмериком. Очень длинные дроги кареты позволяли поставить между сидением кучера и кузовом два сундука, а на запятках меж огромных колес с точеными спицами могли бы уместиться несколько человек выездной прислуги. Восемь лошадей парами на длинных постромках, долгая, как ладья, карета – громоздкий выезд растянулся в общей сложности шагов на пятьдесят или семьдесят. Покрытые мылом кони измучено переступали и поматывали шеями, тканная сбруя вымокла… И все это громыхающее, скрипящее, тяжело ухающее на ременных рессорах сооружение, влекомое во весь опор дико всхрапывающими под кнутом лошадьми, назначено было везти легонькую, как девочка, государыню. Не один десяток верст промчавшись дорогами под сатанинский грохот копыт, гиканье кучера и ездовых, Милица выскользнула из кареты, свежая и румяная, словно утро. Свежи были розы в чудно уложенных волосах – только что Юлий видел это собственными глазами.
   Что-то такое сверхъестественное. И недоброе, словно бы не проходящая с утра до вечера юность Милицы происходила из изнурительных, опустошающих усилий этих вот как раз людей и животных, едва стоящих на ногах от усталости…
   Задержавшись без нужды у кареты, Юлий спохватился спросить Дермлига. Один из бездельников, что ротозейничал рядом с Юлием, живо озаботившись, заметил, что начальника стражи следует искать возле ворот – где же еще?! На то и ворота, чтобы у них стража стояла.
   Эти соображения показались Юлию основательными.
   Однако на указанных ему тропинках он заплутал и, наконец, среди густых зарослей боярышника вовсе остановился, потому что его окликнул Длинный.
   – Негодный мальчишка! – позвал он кривляющимся голосом Ананьи. И вся ватага запыхавшихся игроков в горячую руку была здесь.
   – Шибко торопится, – определил Юлиевы намерения тот вертлявый маленький пацаненок с веснушками шиворот-навыворот, который и сам, как видно, никогда не мог усидеть на месте и потому легко угадывал знакомый ему порок. – Гляди, как торопится!
   Юлий не видел ничего зазорного в том, чтобы подтвердить эту проницательную догадку. Он подтвердил. Далее он выразил надежду, что в замечаниях его новых приятелей не содержится намерения его, Юлия, оскорбить. По крайней мере, такое намерение чрезвычайно бы Юлия удивило. Однако он вынужден указать, что самый тон разговора ему не нравится.
   Они выслушали Юлия с возрастающим вниманием и сообщили в несколько голосов: что последует дальше, понравится ему еще меньше.