– Нет, – должна была она отвергнуть это предположение.
   – Попросить – это еще не убить.
   – Кто мне его даст? Асакон. Вот новости!
   – Миха Лунь даст.
   Кудай не настаивал, сказал и больше к Асакону не возвращался. И это кажущееся равнодушие к столь занимавшему его предмету смущало Золотинку не меньше, чем самая внезапность разговора. Искус молчанием она не выдержала и в непродолжительном времени, когда вошли в город, спросила с не обманувшей никого беспечностью:
   – Почему вы думаете, что Миха Лунь доверит мне Асакон?
   Кудай остановился, недовольный необходимостью разбирать излишний вопрос, свел руки и уставил кончики растопыренных пальцев навстречу друг другу. На тесной городской улице эти обстоятельные приготовления оказались несвоевременны. Расцвеченный лентами молодец со мутными, невидящими глазами задел ученика плечом и, когда тот, издавши невнятный звук, предупредительный и обиженный разом, в противоречии побуждений остался на месте, молодец, шевельнув тараканьими усами, пихнул его с дороги, ухитрившись еще наступить на ногу. Кудай отлетел к раскрытой двери мелочной лавки, а Золотинка и сама тут оказалась с необходимым в таких случаях проворством. Возле темного зева лавки, где раздавался перестук молотка, они и встретились.
   – Девчонка потому что, соплячка! Вот что! – бледный от пережитого унижения, прошипел Кудай. – Кто же доверит Асакон умному человеку?
   Если Кудай пожалел о сорвавшемся слове, то не в этот озлобленный миг. Позднее, когда подходили к дому, он словно нехотя залебезил, пытаясь ослабить впечатление от своей разительной откровенности. Но вот что не принял во внимание: чистосердечная грубость Кудая Золотинку убедила. Она задумалась. Задумчивость ее походила по внешним признакам на обиду, но Золотинка не видела надобности разъяснять спутнику разницу между тем и другим.
   В доме волшебника бросалась в глаза новая кричащая обстановка: кровавых тонов тяжелые занавеси, ослепительно начищенные подсвечники и ковры. С задней половины разносились кухонные запахи и слышны были молодые женские голоса, которые свидетельствовали, что особняк не остался без прислуги.
   Посреди увешенного коврами покоя, спиной к входу стоял в просторном халате Миха Лунь и, запрокинув голову, глядел в потолок… Ничего особенного собой не представляющий: переплетение каштановых балок и таких же каштановых потолочин между ними. Миха Лунь обернулся – на крупном, мощно вылепленном лице замедленно проявлялись впечатления.
   – Ты пришла, – отметил он, без удивления окинув взором убогий наряд девушки.
   И отвернулся. Воздел руки, отчего соскользнули вниз широкие крылья рукавов, медленным движением взъерошил остатки волос по бокам лысины и, обхватив голову, уставился в травчатый зеленый узор настенного ковра. Благоговейно изогнувшись и поднеся к губам пугливо сложенные пальцы, Кудай изобразил собой знак молчания.
   А Миха Лунь, мало озабоченный присутствием посторонних, – скорее всего он тут же забыл и Золотинку, и Кудая, встряхнувшись, закусил ногти – с ожесточенным, прямо-таки зверским выражением лица… И страдальчески замычал. И заходил по комнате, приоткрыв искаженные губы. И принялся лихорадочно кусать стиснутый кулак. И оставил это занятие без последствий, резко повернувшись на носках… Увидел девушку и некоторое время тупо на нее смотрел.
   – Ты же, наверное, хочешь присутствовать на волшебстве, – сказал он, как бы припомнив.
   – Вы прислали нам такое любезное приглашение, – пролепетала Золотинка, вовсе не уверенная в этот миг, что Миха Лунь действительно прислал им приглашение… такое любезное.
   – Ну так, значит, Кудай проводит тебя на лучшее место, – небрежно махнул он. – Буду рад. Заходи запросто и отца тяни. Не такие у нас отношения, у товарищей по ремеслу, чтобы… – Покрутив рукой, он изобразил нечто несущественное, но не уточнил, что именно.
   Это было все.
   Рассеянно заведя глаза к потолку, волшебник стащил с пальца Асакон, повертел его, не глядя, и пристроил на золотой поднос, который занимал середину круглого столика возле окна. Там Миха задержался, созерцая мутные стекла частого оконного переплета, руки его ходили сами собой, мяли пальцы и запястья.
   В мгновение ока Золотинка решилась.
   – Простите, Миха Лунь, – произнесла она, не обращая внимания на то, что плохо повинуется голос и не идут на ум подходящие слова. – Вы не могли бы… вот, Асакон. Дайте мне Асакон.
   Волшебник замер, застигнутый врасплох. И Золотинка с внезапным переходом от дерзости к раскаянию поняла, что вся затея попросить Асакон измышлена была Кудайкой, чтобы как-то ее, Золотинку, подставить. С готовым выражением любопытства на лице Миха Лунь повернулся… И отрубил так же внезапно, как Золотинка спросила:
   – Пойди возьми!
   Исключающий сомнения жест указывал на волшебный камень.
   И вот Золотинка стоит у окна; на золотом подносе, несущем пеструю рябь разбитого оконными стеклами солнца, желтеет Асакон, вделанный в слишком широкое для Золотинки кольцо.
   Она сомкнула пальцы, ощущая заглаженные бока и резкие грани… Асакон нельзя было приподнять, он приклеился. Но и поднос не шевельнулся. Не оторвался от столешницы вместе с камнем, когда Золотинка, напрягая кончики пальцев, потянула в полную силу. Асакон налился тяжестью; все, чего Золотинка достигла, покачнула перстень, как десятипудовый валун, который чуть-чуть накренился и опять же лег на упокоенное годами место.
   Золотинка оглянулась: волшебник не выказывал чувств, Кудайка, раздвинув бесцветные губы и прищурившись, ожидал провала. Никто не проронил ни звука.
   Попалась.
   Пытаясь унять дрожь, Золотинка возвратилась к камню.
   Вот в чем вопрос: волшебник налил Асакон неподъемной тяжестью нарочно для Золотинки?… И тогда надежды, пожалуй, нет. Или это изменчивое свойство камня? Природа всякого волшебного камня неповторима и непредсказуема. С налету его не возьмешь.
   Привычная, словно бы уже врожденная последовательность упражнений Ощеры Ваги возникла в голове вся сразу, Золотинка мягко обняла камень – и мыслью и чувством. Словно это была ускользающая на сорокасаженной глубине тяжелая и сильная рыбина… Потом – невозможно сказать, сколько прошло времени – она наложила на Асакон ладони, крест накрест, двойным покровом и глянула. Слабенько-слабенько, как заплутавший в полдневной яри светлячок, разгорался Асакон. Свет этот… даже не свет, а большую насыщенность желтизны можно было различить лишь в тени наложенных ладоней. Но Асакон отвечал ей, то был ответ. Несмелый слабый ответ.
   И когда она попробовала поднять камень, вскрикнула от ошеломительной легкости – рука нелепо дернулась вверх.
   Она надела перстень, и он пришелся точно впору.
   – Этого следовало ожидать, – пробормотал волшебник, то ли разочарованный, то ли довольный.
   Кудай, перебирая губами под действием прерывистого дыхания, ожесточенно расчесывал запястье.
   – Ну вот что, – задумчиво прищурившись, молвил Миха Лунь, но и потом еще помолчал, что-то соображая. – Вот что… Я, пожалуй, дам тебе Асакон. На три дня. Поиграться. Но с условием…
   – Оно трудное? – спросила Золотинка с ребяческим нетерпением.
   Волшебник усмехнулся.
   – Совсем нет. Не трудное. Чтобы сегодняшнее волшебство сошло благополучно. Получится у меня – получится у тебя, я дам тебе перстень на три дня.
   Густые Золотинкины брови сдвинулись.
   – Ничего трудного, – заверил Миха. – Пустяки. Только я сегодня не совсем спокоен. Хочется иметь на своей стороне чистую душу.
   – А я, учитель? – прошелестел никому словно не принадлежащий голос.
   – Разумеется! – отмахнулся волшебник, не обернувшись к пустоте, где родился голос.
   А Золотинка успела глянуть: ученик волшебника, и прежде не отличавшийся здоровым цветом лица, походил на какую-то сморщенную кислятину; в глазах его обнажилось нечто нутряное и потому подлинное. Но Золотинка не успела разобрать что.
   – Значит, условие вот какое. Условие будет, – повторил Миха. – Что бы ни случилось во время волшебства, ты будешь желать мне удачи. Всей душой. От сердца.
   – Это не трудно, – улыбнулась Золотинка.
   – Совсем не трудно, – подтвердил Миха. Но не улыбнулся.
   Неверное дыхание измученного ревностью Кудайки мало беспокоило теперь Золотинку. И это отнюдь не красящее девушку обстоятельство придется отметить. Неужели это нужно было ей для полноты торжества: изнемогающий душой, терзаемый завистью свидетель? Недолгий путь до расположенного здесь же, на Торговой площади, земства тем и заполнен был, что Кудайка поскакивал на своих раздерганных чувствах, несколько раз в течение самого короткого промежутка меняясь в лице и в повадке. То он шипел, издавая невразумительные звуки, и лебезящие, и угрожающие разом, то, неприступно помрачнев, намекал на некую роковую тайну, каковая (тайна) когда бы не известная твердость одного человека могла бы еще ой-ой как сказаться!… То принимался он восхвалять достоинства Михи Луня, а то и вовсе впадал в слабоумие и не стеснялся пороть напыщенную чепуху про чародейные глазки Золотинки, про коралловые губки и – особенно удачно! – белоснежные перси. На что Золотинка дико прыснула, зажавши сквозь платок рот, чтобы не оглушить смехом растерявшегося Кудайку.
   Трудно ей было совладеть с собой, Кудайка со всеми его наивными заходцами вызывал у нее безудержное веселье. Она и пожалела бы измученного ревностью ученика, если бы знала, как это сделать, не расхохотавшись самым безобразным образом на втором слове.
* * *
   Здание земства – нагромождение серых уступов под темными, совершенно черными на затененных скатах крышами – окружали со всех сторон низенькие лавки и клетушки; соломенные навесы лепились прямо к подножию мощных стен дикого камня. Земство высилось среди торговых рядов, как серый утес в пене взбаламученного моря; редкие, без порядка разбросанные там и сям полукруглые окна соответствовали в таком случае зияющим среди скал пещерам.
   На ступенях главного входа перед зевом распахнутых дверей баламутились люди: стража держала толпу, которая целиком запрудила образованный лавками заулок. Неосторожно сунувшись в столпотворение, Кудай попятился, сердито глянул на спутницу и, дернув ее за руку, потащил в обход. Малоприметная дверца нашлась с восточной, накрытой тенью стороны земства. Они пустились в странствие по внутренним теснинам здания, однако, не заплутали, как можно было ожидать, а вышли в зал земского собрания, показавшийся после холодного мрака переходов особенно просторным.
   На самом деле, это был не слишком удобный для общественных нужд покой: узкий и несоразмерно длинный. Покой представлял собой просто-напросто длинный приземистый свод. По сторонам его тянулись полукруглые проемы, устроенные в столь толстых стенах, что самых окон с того места, где вошла Золотинка, нельзя было видеть: уличный свет терялся в глубоких выемках, тогда как внутренность покоя, выбитые плиты пола меркли в слабых отсветах дня. Еще один свет сиял на западе, над головами собравшихся – круглое окно под вершиной свода. Косой столб солнечных лучей, задевая разноцветные шляпы и шапки густо стоящего народа, пробивал отсюда в правую стену, но и этого, прямого света не могло хватить на все длинное помещение – там, где вошла Золотинка, не расходился сумрак.
   Дальний край покоя уже заполнился людьми и, надо сказать, что сто или сто пятьдесят, много двести человек составляли тут большую толпу, правда, не столь шумную как на улице. Ближе к противоположному от Золотинки, западному концу покоя низкие скамьи без спинок выгородили двойной квадрат, внутреннее пространство которого занимал широкий стол с орущим на нем младенцем. Приставленные к младенцу стражники (без мечей, но в железных латах) не препятствовали истцу в выражении естественных чувств, стражники, может быть, не без внутреннего удовлетворения позволяли младенцу и ручками, и ножками, и горлом выражать почтенному собранию сколь угодно громкое пренебрежение. Для простоты дела они извлекли истца из пеленок и уложили, как есть, на одеяльце.
   На лавках в некотором удалении от стола расположились лучшие люди города: купцы, судовладельцы, состоятельные мастеровые. За спинами их теснился народ поплоше. Не трудно было заметить, впрочем, еще один, ничем не обозначенный, но отчетливый рубеж, разделивший собрание надвое и раздвинувший зрителей к противоположным стенам покоя: не занятой оказалась середина поперечных скамей, там пришлась разделяющая народ черта. Размежеванию простого народа в общем и целом соответствовало деление знати: золото и серебро, тускло блестящий атлас и парча, пудреные лица и обнаженные груди – все это сосредоточилось на двух раздельных балконах, воздвигнутых соответственно над правой и левой дверью в торце покоя.
   Особенно не мудрствуя, Кудай нашел Золотинке место как раз напротив круглого окна и этих двух балконов, наполненных цветущей знатью, как тесно засаженные вазы. Он усадил ее на середину уставленной поперек покоя лавки, которую никто не решался занимать.
   Скоро Золотинка перестала озираться и опустила глаза, убедившись, что сотенные толпы ей в переглядки не переглядеть – и справа, и слева на нее косились, на нее показывали, и справа, и слева делились пришедшими на ум соображениями. Золотинка, как и поднадоевший уже несколько младенец, сделалась предметом общественного внимания, ее принимали, по видимости, – и совершенно ошибочно! – за необходимую принадлежность будущего действа. Кудайка же удалился, не озаботившись рассеять возвысившийся с появлением Золотинки ропот.
   Доставленная учеником волшебника девица – под намотанным на лицо платком ее, конечно же, не могли узнать – явилась новым предметом в продолжающихся уже без малого пять месяцев спорах, которые достигли такого накала, что все доводы были исчерпаны, никто никого не слушал, а говорить – говорили.
   Прочно укоренившееся мнение обвиняло в младенце колобжегского епископа Кура Тутмана. Этого мнения держалась епископская прачка Купава, красивая статная девка с сочными губами, румянцем на щеках и на руках. То есть прачка утверждала, имея на то известные ей основания, что отец младенца Кур Тутман. Материнство Купавы при этом под сомнение не ставилось, обсуждалось отцовство, и частный этот вопрос неожиданно приобрел громкое общественное звучание.
   Принявшая сторону Купавы паства вытурила епископа за городские ворота и долгое время препятствовала ему в попытках вернуться. Между тем народ, не без оснований ссылаясь на длительное отсутствие в городе духовного пастыря, требовал выборов нового епископа. Тем бы и кончилось к непоправимому ущербу для Кура Тутмана, если бы горожане сумели сговориться относительно нового избранника; пока же народ, полагая свое дело обеспеченным, препирался в бесплодных разногласиях, отвергнутый паствой Кур явил чудо в доказательство своей попранной правоты и общественное мнение раскололось. В то время как значительная часть горожан во главе с городским судьей Жекулой и владетелем Вьялицей утвердилась в мысли, что епископ Кур мученик веры, другая, не менее значительная и влиятельная часть, возглавляемая мастеровыми и купцами, по-прежнему настаивала на том, что Кур – исчадие ада. Весь город распался на два враждующих конца: курники и законники.
   Курники требовали неделимости наследственных поместий с обязательной передачей недвижимого имущества в руки старшего сына, а при отсутствии сыновей дочери; поговаривали о том, чтобы безусловно запретить переход крестьян от одного владельца к другому и считали необходимым отменить ввозные пошлины на железо, шелк и пряности, при этом ввозные пошлины на зерно следовало повысить. Законники, в свою очередь, выдвинули собственные требования: полная отмена казенной монополии на соль, неприкосновенность беглых в городах, повышение ввозных пошлин на железо и все виды тканей, отмена ввозных пошлин на зерно и запрет торговли с возов.
   И те и другие, сторонники обоих концов, не уставали между тем таскать взад-вперед епископа Кура Тутмана. Законники раз за разом выбрасывали это исчадие ада за городские ворота в ров, а курники извлекали мученика веры обратно и с пением церковных гимнов вносили на руках в город. Не обходилось без прямых столкновений между концами, переходящих порой в общегородские побоища, молва о которых докатывалась и до «Трех рюмок». Жизнь Кура Тутмана действительно приобретала мученические черты: в частых столкновениях с противоборствующей стороной курники неизменно роняли епископа наземь, а законники, преследуя бегущего противника, в неистовом порыве окончательно его затаптывали.
   Однако коренной вопрос о принадлежности Купавиного младенца не был решен удовлетворительно и по сию пору. Несложное чудо Кура Тутмана, которым совершенно безосновательно гордились курники, состояло в том, что предполагаемый отец, отец в буквальном, а не в божественном смысле, при свидетелях набрал в подол рясы горящих углей из своего девственного очага, принял угли на живот и с огнедышащей тяжестью прошел три версты до могилы святого Лухно, предстательством которого не прожег рясы и уберег от изъязвления живот. Законники, не оспаривая самое свидетельство святого, признавали его недостаточным, а в некотором роде и двусмысленным.
   Между тем набиравшие силу разногласия вызвали по всему городу пожары. В разное время выгорели дотла или частично Верхняя улица с прилегающими переулками, четыре дома по Бочарному переулку и городские амбары владетеля Вьялицы – дотла. Вскоре после этого вожаки противоборствующих концов сошлись для переговоров и порешили вынести дело на третейский суд странствующего волшебника, которому предписывалось явить нелицеприятное свидетельство в ту или иную сторону. Причем не зависимо от исхода действа оба конца обязались выплатить волшебнику по сорок червонцев за самую внятность и основательность представленного свидетельства. Каковая сумма была собрана, пересчитана, увязана в кожаный кошель и уложена под столом.
   Где Золотинка мешочек и лицезрела, потрудившись только опустить глаза. Надо сказать, большого труда это ей не стоило, Золотинка избегала смотреть по сторонам и сидела потупившись. Имела она время изучить и самый мешок, и красные бечевки, и печать, представлявшую собой вдавленное изображение топора с перечеркнутым наискось топорищем; неразборчивые подробности оттиска оставляли возможность домыслить круговую надпись: «город Колобжег 527 год от воплощения господа нашего Рода».
   Не миновали праздного Золотинкиного внимания и порыжелые башмаки стражника – время от времени он отыскивал ногой кошель и легонько его подталкивал, желая еще раз убедиться в приятных свойствах звонкой монеты. Предосторожность, вообще говоря, излишняя: все, что находилось на столе, под столом и вокруг стола, включая неопознанную Золотинку, пребывало под перекрестным наблюдением противоборствующих концов. Вожаки их справа и слева от Золотинки, обреченные то и дело встречаться взглядами, всякий раз при этом повторяющемся событии приподнимали шляпы – не столько из учтивости, вероятно, сколько по необходимости выпустить пар. В самом обилии тяжеловесных любезностей, которые они беспрестанно отвешивали друг другу, заключалось своего рода предостережение. Потом черед навязчивых любезностей сменялся зевотой, которая охватывала собравшихся безотносительно к их концевой принадлежности, как повальный мор; слышались безответные смешки, и все тонуло в гуле раздробленных без начала и продолжения разговоров.
   Назначенный для действа час наступил вместе с далеким ударом колокола, за стенами покоя послышался нарастающий гомон, и вот в сопровождении внушительно топающей свиты празднично одетых мастеровых в левой двери покоя показалась Купава. Предугаданное явление ее отозвалось приветственным гулом и негодующим шиканьем. Однообразно улыбаясь присутствующим, Купава приметила и младенца – на столе, благожелательная улыбка изменила ей… Но напряженный миг длился недолго, городской голова Репех, отмеченный спущенной на пузо золотой цепью, вывел Купаву из неопределенности и указал стул. Усаживаясь, округлым движением рук она огладила бедра, поправила подол и посчитала нужным возобновить улыбку.
   Такой же точно стул с черной обивкой ожидал по правую сторону от стола епископа Кура Тутмана. Купава окинула пустующее место ничего не выражающим взглядом.
   Треволнения последних месяцев, как кажется, не помешали особенному, может быть, неповторимому расцвету епископской прачки. Оказавшись волею обстоятельств в средоточии общественных страстей, Купава неудержимо похорошела. Гладкое лицо, налитые плечи лоснились чудесным шелковистым блеском, которые свидетельствует о хорошем уходе и содержании; подбородок еще больше округлился – очаровательный, внушающий томление и негу подбородок, он вполне искупал недостатки чересчур широкого носика. Оленьи глаза Купавы, непроницаемые под чувственной поволокой, не озарялись мыслью и не меняли выражения, когда она обращала безмятежный взор к враждебно шикающей стороне покоя. И тогда, пристыженные этой пленительной безмятежностью, курники как будто терялись и волей-неволей стихали.
   Роскошные свои волосы Купава закручивала высоким столбом, и трудно было бы ожидать от этой величественной женщины иного.
   – Что там за девка в платке? – обронила вдруг Купава, глянув на Золотинку, словно бы девушка находилась за тридевять земель. – Это что за новости?
   Ответа они так и не получили, самозванство Золотинки осталось без наказания, потому что вновь загромыхало на площади – все повернулись к дверям. С правого входа в ярко-синей долгополой рясе и круглой малиновой шапочке появился Кур Тутман. Прибытие епископа было покрыто восторженным ревом одних, негодующими возгласами других. Ссутулившись под тяжестью несносного шума, Кур Тутман в неисполнимой надежде улизнуть сунулся куда-то вбок, но, ловко направляемый доброхотами своего конца, нашел-таки уготовленное ему седалище. Сел и сразу же встал, вспомнив о пастырских обязанностях. Курники приняли благословение с истово обнаженными головами, законники язвительно улыбались, поглядывая друг на друга, и снимали шапки с тягучей, вызывающей медлительностью. Помедлив еще в некотором как бы забытьи, вращательным мановением пясти Кур благословил и Купаву – она загадочно ухмыльнулась, младенца, который, сообразив что-то свое, тихонечко захныкал, Золотинку – попутно с младенцем.
   Однако и на этом Кур не кончил, замялся под воздействием разумной, в сущности, мысли в предвидении грядущих испытаний осенить епископской благодатью и самого себя. Но не сделал этого, а как-то беззвучно всхлипнул всем длинным лошадиным лицом. И опустился на стул.
   Лицо у него было помятое, в рыхлых морщинах, что, однако, не скрывало костлявой его основы; глаза водянистые блеклого оттенка, и губы приоткрыты. Постоянно приоткрытые на измученном лице губы придавали епископу неуловимо изменчивое выражение, то страстное и остолбенелое в этой страстности, то какое-то потерянное и в растерянности своей сохраняющее омертвелый отпечаток страсти.
   Однотонная синяя ряса епископа не носила на себе никаких следов падений, волочения и таски, хотя, кажется, что глаза присутствующих такие следы непроизвольно искали.
   За епископом согласно заранее установленному порядку настала очередь волшебника. Он и прибыл – при сдержанном гомоне площади. Для первого своего появления Миха Лунь выбрал левую дверь, Кудай, чтобы уравновесить дурное для курников предзнаменование, появился в правой; за ним доставили обитый зеленым сафьяном сундучок и сразу за тем протиснулись среди напирающего люда Поплева с Тучкой, прихваченные, по видимости, где-то по дороге Кудаем или самим волшебником. Без посторонней помощи братья вряд ли бы сумели пробиться в земство даже притом, что стража, не выдержав натиска толпы, дала слабину: где-то на крыльце и ближе, в сенях, слышались вздорные крики и шум свалки.
   Едва отметив взглядом Золотинку, Поплева заторопился перебраться на левую сторону покоя, а Тучка застрял тут же, у правого входа, ибо братья, как это ни прискорбно, придерживались противоположных воззрений на расколовший общественное мнение предмет – Купавиного младенца.
   Тишина установилась, и приступили к присяге. Городской голова Репех, дородный мужчина с умными маленькими глазками на щекастом лице, поднес Родословец волшебнику и тот, принимая священную книгу, сбросил на пол подбитый мехом плащ; атласный серо-голубой наряд, в котором волшебник остался, едва сдерживал распирающие ткань телеса: толстые ляжки, икры, крепкое брюшко. В этом воинственном одеянии, и блеском, и определенностью очертаний напоминавшем железные латы, Миха выглядел неуязвимым поборником истины.
   Благоговейно коснувшись губами серебряного оклада книги, он потупился и некоторое время оставался недвижим, строгий и сосредоточенный. Кур Тутман, взявши святыню, побледнел – это не прошло незамеченным для обоих концов. Купава облобызала Родословец с каким-то бесстыдным, возмутившим Золотинку сладострастием, зацеловала книгу до сердечного томления, а потом, распрямив увенчанную столбом волос голову, вызывающе огляделась.
   Может статься, курники ожидали, что небесный гром поразит наглую девку непосредственно в миг святотатственной клятвы. Этого не произошло, и приходилось признать, что провидение имеет свои собственные, не всегда открытые разуму курников виды.