– Что это у вас за камень? – спросила Золотинка, насилуя голос.
   – Асакон. Имя его Асакон, – охотно отозвался Миха Лунь.
   – Да… Асакон. Я читала…
   – Это и есть Асакон. Вот он перед тобой. Чародейному камешку четыреста лет. Четыреста одиннадцать, если хочешь. Он сменил двадцать шесть владельцев. Я – двадцать седьмой. Восемь лет, как я двадцать седьмой владелец Асакона. Восемь лет – это много.
   – Почему?
   – За Асакон убивают.
   – Ну, наверное, само уже только обладание сокровищем, – сглотнув комок в горле, умно начала Золотинка, – искупает опасности, которые…
   – Я, видишь ли, близко знаю одного человека, который лелеет в мыслях надежду на наследство и день, и ночь.
   Золотинка как будто догадалась, кто это, и быстро глянула на искаженное призрачным светом, утратившее человеческие очертания лицо Михи.
   – Зачем же вы держите этого человека при себе? – проговорила она.
   – Ого! – с неуловимой насмешкой отозвался Миха Лунь. – Ты ранний ребенок.
   Несколько помолчав, он продолжал с той пространностью речений и вальяжностью интонаций, которые свидетельствовали о полной внутренней свободе, позволяющей ему получать удовольствие даже от собственного голоса:
   – Затем, что взлелеянная и ухоженная мысль держит этого человека вроде крепкой цепи. Затем, что он неусыпно стережет всех прочих соискателей Асакона. Можно считать, рядом с этим человеком я в безопасности… в относительной безопасности. Вместо множества неопределенных угроз имею дело только с одной, хорошо известной. И вот еще обрати внимание: этот человек лучше многих других, непричастных, понимает, что если только он прибегнет к яду или запустит в постель к своему благодетелю каракурта, то Асакон окончательно и безнадежно потеряет силу. Уже сейчас вещий камень едва теплится, Асакон давно не тот Асакон, который известен тебе по летописям. Этот Асакон, нынешний, в летописи не войдет. Он нуждается в обновлении. Еще одно убийство, среди бессчетных убийств в цепи приключений вещего камня и все будет кончено, слава его обернется пустым воспоминанием. И этому человеку, которого ты знаешь даже лучше, чем думаешь, приходится ждать, пока я не сверну себе шею каким-нибудь естественным, благообразным способом. Не завидная это участь, моя прелесть, потратить жизнь на ожидание, каждый день насилуя свои естественные наклонности. – Волшебник надвинулся, обозначились глаза под тяжелыми веками; толстая пятерня пласталась на столе, словно придавленная светившимся на пальце камнем. – Вот ведь какая штука, – проговорил Миха Лунь проникновенным шепотом, – он должен принять Асакон с чистой совестью, иначе камень умрет. Вот тут-то и западня.
   В самом смутном, отвратительном состоянии чувств, похожем на неустойчивое сердцебиение, Золотинка хмыкнула, поднялась под пристальным взглядом и, неловко опрокинув стул, не стала его поднимать – прошла к окну. С улицы доносились крики. Если открыть ставни, догадалась Золотинка, то это сумеречное… нечистое взаимопонимание с волшебником распадется.
   – А что вы хотите от меня? – сказала она, не поворачиваясь.
   …Доносились надрывные кликушеские вскрики, а присутствие Поплевы там, на площади, в толчее страстей, никак не было обозначено.
   Она вернулась к волшебнику и подняла из-под волны стул. Легонько поигрывая концом узорчатого пояса, Миха Лунь не оглянулся на Золотинку, равнодушный к ее блужданиям. Золотинка навалилась на край стола, низко наклонив голову, чтобы не поднимать глаза. А когда это не помогло ей унять сердце, откинулась и зажала руки под коленями.
   – Вы, значит, хотели что-то сказать, – произнесла она, страдая от лживых звуков собственного голоса.
   – Напротив, – ответствовал он небрежно, – это ты хотела у меня что-то спросить.
   И снова продолжалась нехорошая, нечистая тишина.
   Вдруг Золотинка вскочила, отшвырнула стул и опрометью бросилась к проему двери. На первых ступеньках лестницы с размаху сшибла она того, кто там таился, и этот, таившийся, с раздавленным словом на устах сверзился вниз, жутко загрохотал, ударяясь о деревянные углы.
   Потом донесся утробный стон, причитания, которые свидетельствовали, что Кудай, как единое и дееспособное целое, все еще существует.
   Несколько невразумительных мгновений Золотинка вслушивалась, ухвативши перила. И с обновленной прытью рванула вниз, в темноту, зацепив ногой Кудая, перескочила его. Незапертая дверь подалась сразу – Золотинка выбежала на солнце.
   В сердцевине плотно сбившейся толпы что-то происходило. Острое сознание вины подсказало Золотинке что. Она рванулась на выручку Поплеве, вьюном ввинтилась между людьми, а те и сами раздались, пустили в гущу столкновения, где уготовлено было зрелище.
   Золотинка вскричала, тиская руки.
   Остервенелая вдова клещом вцепилась в волосы рассудительного Поплевы и таскала его взад-вперед, подвывая от полноты чувства. Поплева, весь багровый, покорно склонив выю, мелко топал, чтобы поспевать за неистовыми рывками и толчками, которым подвергался он без всякого порядка и последовательности. Крайняя степень сопротивления выражалась в том, что Поплева придерживал вдову за руки, не позволяя ей дергать у себя волосы.
   – Уверяю… вы заблуждаетесь, – пришепетывал он, не теряя самообладания и в этом, крайне невыгодном положении, в какое поставлен был волею обстоятельств. – О-о! Осторожнее, больно. Был бы признателен… позвольте, больно… В целом я разделяю ваши чувства… но позвольте… горе ослепляет людей… и тому есть примеры… О-о! Зачем это?… Я мог бы сослаться… не буду…
   Вполне, надо сказать, внятные, пусть и несколько сбивчивые, речи Поплевы не могли уже образумить вдову; ошибочно принимая беспредельную покладистость жертвы за несомненный признак собственной правоты, она только пуще распалялась, оскалив зубы. И толкала Поплеву куда-то вспять по кругу, пока не грохнула его о гроб и не повалила, не удержавшись на ногах и сама.
   Опрокинулось все: рассудительный и очень увесистый Поплева, иссохшая, одними жилами живая вдова, некрашеный гроб и безучастный ко всему, попавший в житейскую передрягу исключительно уже по недоразумению покойник. Без стона тюкнулся он холодным лбом о мостовую, приоткрыв в запоздалом изумлении рот, и не озаботился его закрыть.
   – Сударыня! – воспользовавшись временным замешательством, вскричал из-под юбок вдовы Поплева. – Позвольте хотя бы поправить покойника.
   Но и в этом, вполне невинном желании было ему отказано! Вдова, елозя жилистыми, куриными ногами по гробу, лихорадочно барахталась, чтобы отыскать волосы противника, и стукнула Поплеву о камень. В несчастном ослеплении своем вдова не имела ни малейшего понятия о действительной, не явленной силе противника. Ушибленный затылком, Поплева осерчал и одним щелчком сбросил с себя тощее тело женщины.
   И сразу же, устыдившись насилия, позволил несчастной вновь завладеть собой.
   Тут уж Золотинка взвыла. Металась она в отчаянии, бессвязно призывая всех на помощь, оттягивала вдову от Поплевы, а тут, себя не помня, влепила женщине жесточайшую оплеуху.
   Понадобилась еще одна, не менее впечатляющая затрещина, чтобы бедная женщина обратила, наконец, внимание на Золотинку. При этом пришлось ей выпустить из рук чужие волосы – Поплева отстранился.
   Она сидела на мостовой возле опрокинутого гроба и вываленного в пыли покойника, который, уткнувшись носом в булыжную мостовую, хранил роковое молчание. Она ошалело озиралась, припоминая, что были дети, но не видела их; сведенные судорожно пальцы впились в щель между камнями. В глазах ее стыл ужас.
   – Нехорошо-то как… – пристыжено пробормотал Поплева, поднимаясь, – нехорошо-то как… Нехорошо! – Не замечая собственного состоянии, не сознавая ставших дыбом волос, он занялся гробом. Сразу нашлись доброхоты, чтобы придержать запавшую ногу покойника, отряхнуть его перед укладкой в домовину и закрыть рот.
   – Нехорошо, – покачал головой Поплева, с сокрушенным видом оглядывая присмиревшего в домовине мертвеца.
   Золотинка ничего не могла сказать – била ее дрожь. Безумные глаза вдовы отуманились слезами, и первая влага, орошая иссохшие чувства, смягчила выражение воспаленного лица. Бедная женщина обмякла и зарыдала, загребая горстью пыльную грязь мостовой. Она рыдала, и пясть ее с обломанными ногтями одним и тем же протяжным движением шкрябала камни.
   – Простите нас, – сказал Поплева. – Но воскрешение мертвых совершенно невозможно.
   Они пошли, не дожидаясь ответа. Тем более что явившийся снова в царственном халате и шлепанцах Миха Лунь принял на себя заботу о душевном состоянии несчастной. Оглядываясь, Поплева с Золотинкой видели еще, что вдова, умытая благодатными слезами, исступленно целует полные руки волшебника.
   На обратном пути, молчаливые и подавленные, Поплева с Золотинкой обменялись считанными замечаниями.
   – А где же твоя шляпа? – спросила Золотинка.
   Поплева ощупал голову:
   – Потерял, значит.
   Были они немногословны и потом.
* * *
   На следующий день колобжегский лодочник Нечай доставил на «Рюмки» бочонок вина и любезное, с извинениями письмо. Письмо приняли, а бочонок по настоянию Золотинки отправили обратно. Еще через день тот же Нечай, сохраняя истовое, непреклонное выражение плутовской рожи, доставил два бочонка портавара и пространное, вдвое длиннее прежнего письмо.
   Что ж было делать? Золотинка вздохнула и села за соответствующей длины ответ. Поплева с Тучкой тем времени собрали корзину отборной рыбы.
   На этом обмен любезностями кончился. День ото дня зато множились слухи о творческих удачах Михи Луня и даже чудесах. Многое, верно, привирали, но и Тучка, не упускавший случая посетить открытые для зрителей действа волшебника, рассказывал о виденном с неподдельной горячностью. Успехи Михи Луня вызывали в городе растущее возбуждение, а Поплева с Золотинкой, устранившись от разговоров, только переглядывались.
   …И все же Золотинка таилась. Нужды нет подозревать ее в мелочной неискренности, путаный разговор с волшебником она добросовестно пересказала – затаенное лежало глубже того, что можно было доверить словам. Если уж Золотинка что-то скрывала, то прежде всего от себя самой.
   Течение полного ярких ощущений дня не давало ей повода вспоминать Миху, иное было ночью. Это походило на наваждение: обленившаяся голова, коснувшись подушки, маялась первой дремотой, блеклые мысли ускользали, и сомкнулись веки… И вдруг Золотинка понимала, что не спит, как будто и не собиралась спать, дремотный миг безвозвратно утрачен и в воображение резким ощущением стыда стучится Миха Лунь. На смену сладостной возне сонных туманов, отголосков ушедшего дня непоправимо приходила ночная сторона сознания. Хоровод одних и тех же неприметных днем воспоминаний, одних и тех же навязчивых слов, жестов, взглядов… Все это, ночное, не нуждалось ни в ясной мысли, ни в свежем, обновленном чувстве, достаточное в себе самом, кружилось до истощения.
   И вот настал час, когда Золотинка, возвращаясь на прежнее, незаметно соскользнула к выводу, что навязчивые ее мысли походят на любовь.
   Другого объяснения при самом добросовестном исследовании обстоятельств не находилось. Трудно было поверить, чтобы этот старик с царственной своей плешью, брезгливым складом отяжелевшего лица, с телесной мощью своей и властной повадкой тронул нечто заветное в девственном девичьем сердце. Однако, сверяя чувства с книжными образцами, Золотинка находила пугающие соответствия. Разве что самый предмет мечтаний никак не подходил под предуказанный книгами образец. Что же касается до остального, то все это очень, очень и очень, смахивало на любовь. Оторопь взяла Золотинку при таком открытии.
   И это служило еще одним основанием, чтобы утвердиться в первоначальном предположении. Золотинка усвоила по книгам, что любовь застает человека врасплох, как произошло и в этом, частном случае – до оторопи. Такова у любви ухватка. Да и как иначе любовь могла бы приняться за дело, если бы не подловила человека в миг беспечности? Разве подготовленный, твердый духом человек пустил бы к себе на порог это хлопотливое чувство, обещающее ему на протяжении ближайших двухсот сорока страниц жуткую пропасть бедствий? Чтобы любовь пробрала до глубины души – и Золотинка находила это вполне справедливым – она должна войти незаметно, не выдавая себя сразу. Первое впечатление может быть как угодно сильным, но осознание этого впечатления, как сильного, должно прийти к человеку потом, задним числом, не иначе. Если первый же взгляд на предмет страсти влечет за собой вопрос, не влюблен ли я? то страсть эта, можно утверждать с высокой степенью вероятия, и не последует. Самоосознанием утрачен момент внезапности.
   Влюбиться можно лишь невзначай. По всему выходило, что именно это с Золотинкой и произошло. Она никак не ожидала такого разительного исхода.
   Не лишним будет отметить еще одну немаловажную подробность, свидетельствующую в пользу Золотинкиного предположения о природе постигшей ее напасти: ночные Золотинкины мысли были полны и досады, и ожесточения. Так оно и следовало по всем канонам: влюбленные, сколько Золотинка могла припомнить, изводили друг друга всеми доступными воображению способами, исключая разве членовредительство, терзали и мучили, выказывали мнимое и подлинное пренебрежение друг к другу, и так до последней страницы, когда, изнемогая, внезапно открывались во взаимной любви, после чего следовала свадьба и краткое указание на нынешнее и ожидаемое счастье.
   Правда, Золотинка затруднялась уразуметь, чем же будут заниматься влюбленные, когда перестанут терзать друг друга? В книгах об этом умалчивалось. Столь упорное молчание по жизненно важному вопросу внушало подозрения, и Золотинка, как человек мыслящий последовательно, склонялась к догадке, что влюбленные, не умея сдержать обуревающие их чувства, найдут способ терзать друг друга и дальше. Вот же и в этом случае, осмысливая не без внутреннего трепета предполагаемые отношения с Михой Лунем, Золотинка не видела ничего, кроме так привлекавшей ее Миха Луневой мощи и своей строптивости.
   Достаточно ли было двух составляющих – мощи и строптивости, – чтобы соорудить из них затейливую и обязывающую повесть любовных отношений?
   Природное Золотинкино здравомыслие заставляло ее сомневаться в ответе, к которому так убедительно подводили книги.
   И вообще, все приключившееся с ней она воспринимала как род болезни и, не привыкнув особенно хворать, спокойно ожидала выздоровления. Пока же – так ведут себя больные звереныши – стремилась к одиночеству. Бродила по отливу и с глубочайшей сосредоточенностью изучала сонную жизнь мелководных захолустий. Опять же читала. И еще повадилась ходить в море на малой лодке. Братья совершенно доверяли мореходному искусству Золотинки и просили только одно – возвращаться засветло.
   Озирая пустынный окоем, Золотинка не долго предавалась мечтаниям: спускала парус и бралась за дело. С упорством, которое нельзя было бы объяснить одними только преходящими обстоятельствами, часов по семь в день и больше Золотинка разрабатывала одни и те же простейшие упражнения. Прежде она считала все это усвоенным, и как же позорно сказалась самоуверенность на памятном испытании у Михи Луня! Теперь она не брезговала азами, возвращалась к началу и наконец в непонятно когда возникшем вдохновении начинала прозревать в холодной и темной пучине моря неясное скольжение теней – одна… три… они мерещились косяками… несогласованный и прихотливый ход. Полузакрыв глаза и уставив руки в раздвинутые колени, напрягши губы, вновь и вновь подступалась она к ускользающим теням, пытаясь уловить их в путы невидимых связей. Тени пропадали, терялись в неопределенности… И вдруг она хватала – почти случайно – одну или две соседних рыбины… Нужно было вести их, не отпуская на мгновение… И получалось!
   Но Золотинка накрепко усвоила полученный у Михи урок. Торжественно обставленный позор показал тогда, что нужно мочь и уметь больше того, что могут потребовать обстоятельства, – чтобы не пришлось на обстоятельства сетовать. И Золотинка повторяла пройденное, не доверяя никакому успеху.
   Выматываясь, тянула она очумело виляющую кругами тень и чем ближе затягивала, тем надежнее овладевала, волей своей переменяя свободный ход рыбины.
   Теперь она засыпала по ночам сразу, словно проваливалась, – не оставалось сил на праздные душевные мучения. День походил на день, опустошенная усталостью, втянутая в какое-то одуряющее, не дающее роздыху противоборство, Золотинка едва замечала перемены погоды, дожди и ветры. И однажды случилось – почти без радости! – долгожданное чудо. Собственно, это было не чудо, а простое волшебство: в согласном биении сильного узкого тела и плавников плевком выскочила из воды смазанная брызгами серебрушка и по высокой дуге плюхнулась на дно лодки.
   Золотинка с трудом расправила онемевшие члены.
   – Особенно не задавайся, – сказал вечером Поплева, разглядывая при свете низко опущенного фонаря скользящие на дне лодки сельди – три штуки. – Сетью поймаешь больше, – заключил он с ласковой насмешкой.
   И оглянулся на склонившегося вместе с ним через борт человека. Тут только Золотинка опознала остренький грязноватой красноты носик Кудая.
   Четверть часа спустя, переодевшись, Золотинка вышла к столу, поставленному посреди палубы и покрытому куском чистой, но не глаженой парусины. Поплева с Тучкой потчевали гостя хорошо знакомым ему портаваром, а гость от знакомства не отрекался и заметно помягчел. Золотинка не стала присаживаться, а только склонилась к свече, чтобы пробежать глазами доставленное Кудаем письмо.
   Миха Лунь надеялся видеть своих уважаемых товарищей на имеющем место завтра, в четверг, в пятом часу пополудни в здании городского земства волшебстве.
   – А зна-а-ете что, – протянул Кудай, подгадав миг, когда Золотинка окончила чтение и опустила лист. – Я завтра нарочно за вами заеду. Чтобы вы не могли увильну-у-уть!
* * *
   Столь много значащее для Золотинки завтра началось с сонного шума дождя. Подернутые водной пылью, утратили определенность очертаний корявые сосны на морской косе, размытый берег походил на воспоминание.
   «Трудно избежать тщеславия тому, кто много говорит о себе», – взошли Золотинке на ум читанные в «Речах царств» слова. «Трудно избежать тщеславия» – с этим она взялась за иголку, чтобы привести в порядок кое-какие свои наряды, и полдня сидела у раскрытой двери, где обозначился раздел между мокрой палубой и сухим настилом чердака. К обеду небо посветлело, тучи поднялись и на покрывшемся свежей волной затоне показалась четырехвесельная лодка, на корме которой восседал Кудай – в необыкновенно пышном полукафтанье черных и фиолетовых тонов, с белой пеной кружев у горла и на запястьях, Кудай, увенчанный красной шляпой с перьями и разрезами.
   Дюжие лодочники поддержали Кудая снизу, сверху его подхватил Тучка, и вот заморенный науками ученик очутился на палубе на собственных своих ногах. Коснувшись рукой шляпы, Кудай огляделся, но лишь повторно вернувшись взглядом к Золотинке, неопределенно осклабился.
   Платок скрывал нижнюю половину лица… Нечто вовсе несообразное по нынешним временам: большой кусок мягкой некрашеной парусины обнимал круглый затылок, замотанный затем вокруг шеи, закрывал рот по самый кончик носа, два перекрученных жгутами конца затянуты были вверх, и на самом темени красовался узел. (Старозаветный обычай завязывать платок на макушке держался ныне лишь в самых глухих, забытых богом деревнях). Простому некрашеному платку соответствовала такая же парусиновая юбка и короткая рубашка, выпущенная поверх пояса.
   Остались от Золотинки только большие глаза с влажным блеском в них да выразительные брови.
   – Так и поедешь?… Чумичкой? – отбросив околичности, спросил вдруг Кудай с внезапно прорвавшейся и ничем не объяснимой злобой. Так что Золотинка на миг опешила и не обиделась лишь только потому, что по недолгом размышлении решила этой злобе не верить – не признавать ее за нечто действительно значимое.
   То важное и торжественное, что ощущала она сегодня в своей душе, трудно было поколебать мелкими житейскими недоразумениями. И она тотчас же подумала, что слабодушному, не совсем здоровому, должно быть, бездарному, неталантливому, как кажется, и, может быть, не знавшему никогда щедрой любви, бесполому какому-то Кудаю не весело и не ладно приходится. А зависть, озлобленное самомнение, самообольщение… едва ли они облегчают жизнь. При том же, подумавши, вспоминаешь и о собственной вине – зачем же ты так радостна, ловка, умна и прелестна?
   Она примиряюще, почти виновато улыбнулась, что вряд ли, впрочем, сумел оценить Кудай, поскольку нижнюю часть лица ее закрывал платок.
   – Ладно, ладно, – невнятно пробормотал он и отстранился от борта, чтобы Золотинке не пришло в голову, будто ухажер самонадеянно оставляет за собой право подать девушке руку.
   И верно, такую помощь нельзя было бы оправдать ничем иным, кроме самонадеянности. Золотинка легко спрыгнула в лодку, ученик волшебника был спущен Тучкой и, сколько ни мотался, неумолимо принят снизу гребцами.
   Устроившись на сидении, Кудай одернул кружевной воротник и, еще некоторое время подергавшись, вернул себе достоинство. После чего заговорил. Удивительно было, как легко, без всякого повода и причины заводился Кудай с любого места, чтобы неизбежно перейти на себя.
   – Но все дело-то в камне, – разглагольствовал Кудай, хватаясь за сиденье и за борт, – лодка вышла на крутую речную волну, которая дробилась здесь о сильный морской прилив, отчего получалась неприятная толчея и быстрины – сулой. – Будь ты хоть семи пядей во лбу, – он оторвал руку от опоры, чтобы отмерить у себя на лбу соответствующие пяди, но не сделал этого не только по недостатку пространства в означенном месте, но и по недостатку ловкости – лодка качнулась, Кудай, не закончив движения, судорожно схватился за борт. – Будь ты хоть семи пядей во лбу, – повторил он, отказавшись уже от попытки усилить действие слов подходящим жестом, – если нет у тебя такого вот камешка… камешка… и что тебе за цена? Кто тебя знает? Да ты хоть полвселенной на голову поставь, кто тебе спасибо скажет?
   Золотинка подумала, что такого рода подвиг при любых обстоятельствах не стоит благодарности, но от замечаний воздержалась.
   – А ведь я не так уж и молод, как кажусь, – почему-то хихикнул Кудай. – Внешность обманчива. Сколько тебе лет? – сказал он вдруг, коснувшись носком башмака сидевшего к нему спиной лодочника. Прикосновение вышло грубое, потому что лодочник, налегая на весла, откинулся.
   – Сорок семь, сударь, – ответил он, не оборачиваясь. Это был черный лицом, морщинистый мужчина со всклокоченными лохмами. На обнаженных руках его ходили сухие мышцы, покрытые отчетливой сетью жил.
   – А выглядишь стариком… – с каким-то непонятным удовольствием отметил Кудай.
   – Это уж как придется, сударь, – сдержанно отвечал лодочник.
   – Зачем ты так дышишь: хы-хы?
   Лодочник дышал совсем не так, чтобы хы-хы! как это пытался изобразить Кудай, дышал он мерно и глубоко, не сбиваясь при разговоре, но возражать не стал.
   – Такая работа.
   – И сердечко, небось, пошаливает? Дети останутся?
   – Их у меня пятеро, сударь. И внуки есть.
   – А умирать страшно? – не отставал Кудай, заговоривши каким-то особенным, развязным голосом.
   – Нет, сударь, – просто отвечал лодочник, размеряя слова со скрипом уключин.
   Ответ этот заставил Кудая смолкнуть.
   Не решаясь ходить морем, он велел править к речной пристани, откуда оставалось до города еще несколько верст по каменистой большей частью застроенной с обеих сторон дороге. В переполненных лужах стояла мутная белая вода, мыльная после дождя земля скользила под подошвами, приходилось пробираться обочиной по неровному щебню.
   Кудай совсем раскис. Красная шляпа с разрезами поникла, перья обвисли, соломенно-желтые штаны по колено и выше покрылись пятнами пенистой известковой воды. Скоро он уж почти не находил сил канючить, чтобы девушка повременила, а просто хватался за нее, беззастенчиво наваливаясь всей тяжестью. Несколько верст, отделявших речную пристань от Воробьевых ворот превратили его в развалину с мутным взором, ноги разъезжались, а руки дрожали. Золотинка не раз уже пожалела, что не дождалась Поплеву с Тучкой, а предприняла эту отнюдь не увеселительную прогулку с внезапно и непоправимо одряхлевшим ухажером. Она тоже измучалась – и за себя, и за ухажера.
   Неподалеку от городских ворот, перед подъемом, который кончался узким деревянным мостом, остановились отдышаться. Кудай тяжело опустился на придорожный уступ, а Золотинка осталась стоять, потому что сесть больше было негде.
   – Зна-а-ете что-о… Золотинка, – дрожащим от усталости голосом сказал он, заставив девушку вздрогнуть, – а попросите вы у хозяина Асакон.
   – Как это попросите? – изумилась Золотинка.
   Застывшее в неопределенной гримасе, изможденное, потное лицо его было слишком неподвижно, чтобы отразить собой живое удивление собеседницы.
   – Разве попросить Асакон преступление? – сказал он. – Попросить Асакон это что – украсть?