- Не возражаю.
   - Может быть, и вы с вашими товарищами переселитесь сюда?
   - Нет. Не поймите превратно: просто корабль требует наблюдения и ухода.
   - Не стану спорить. Теперь нам предстоит распределить помещения в соответствии с желаниями каждого, сделать эскизы планировки, обстановки... О, друзья мои, у нас тут столько работы, что трудно даже представить, когда мы с нею справимся!
   Все это было разумно, но Карачаров не мог согласиться просто так: должно же было в чем-то проявиться своеобразие его личности, а в физике здесь никто не разбирался. И он ворчливо проговорил:
   - Надо работать! Я, например, не могу позволить себе отвлечься от главного.
   - Каждый волен расходовать время по своему усмотрению, согласился Нарев. - Но вы-то, Мила, не откажетесь?
   Мила кивнула, но Нареву показалось, что она переживает случившееся глубже, чем остальные.
   - А вы? - повернулся путешественник к Истомину. - Наверное, тоже захотите прежде всего заняться книгой?
   Литератор не ответил. Он стоял, машинально сжимая пальцы Инны. Наверное, он стиснул их слишком сильно: актриса осторожно высвободила ладонь. Тогда Истомин очнулся и обвел присутствующих рассеянным взглядом.
   - Задумались? - улыбнулась Зоя. Она симпатизировала писателю, как и каждому, кто не пытался, сделать ее жизнь сложнее.
   - Нет... Собственно, да. Задумался о будущем.
   - Это интересно, - весело сказал Нарев. - Как представляется грядущее человеку, наделенному богатой фантазией?
   Истомин все так же отсутствующе взглянул на него.
   Истомин был из породы запойных писателей, пробуждающихся после долгой спячки и работающих днями и ночами, с головой утонув в возникающей книге, чтобы потом, закончив ее, со вздохом облегчения снова задремать, отдавшись на волю событий. Сейчас Истомин вдруг почувствовал, как пустота, возникшая в нем, как только ему стало ясно, что возвращение на Землю откладывается до бесконечности, стала наполняться, как будто кто-то открыл шлюз. Все, что говорили вокруг, доходило до него как сквозь вату, застревало где-то в среднем ухе и не затрагивало мозга, который вдруг стал лихорадочно продуцировать картины будущего.
   - Да надо ли? - проговорил он голосом, в котором нерешительность боролась с удовлетворением: слушатель, в конце концов, это уже почти читатель. - Все пока еще очень сыро... и следует ли задумываться о таких вещах? У меня это получилось нечаянно...
   - Это необходимо! - прервал его Нарев. - Обмен мыслями и знаниями для нас необходим: ведь каждый из нас обладает чем-то, чего нет у других. Это всегда так, и каждый уходящий человек уносит нечто, чем обладал он один в целом свете. Мы все будем вечерами по очереди рассказывать - о своих мыслях, о пережитом, и о предстоящем, конечно, тоже.
   - Хорошо, - сказал Истомин и вытянул руку, чтобы жестом отмечать каждую паузу и каждое ударение в своем рассказе или, может быть, пророчестве.
   ...Истомин вышел из своей каюты и огляделся. Салон был пуст. Дверь на прогулочную палубу уже несколько лет стояла открытой: что-то разладилось, и никто не стал чинить механизм. Пластиковая обшивка салона от возраста потеряла цвет, стала шершавой, неприятной для прикосновения. Кое-где она отстала от стен, в некоторых местах порвалась, и в прорехах виднелся темный, холодный даже с виду металл.
   Истомин помедлил, прислушиваясь. Двери остальных кают были затворены, из-за них не доносилось ни звука. Писатель знал, что большинство кают пустовало, населявшие их прежде пассажиры успели умереть. Их тела, как и все прочие отходы на "Ките", попали в утилизаторы, потом в синтезатор и теперь совершали круговорот в системе корабля. Оставшиеся в живых могли считать себя людоедами, но это не смущало их, а еще точнее - они об этом даже не думали. Одиночество, длившееся десятилетия, привело их к полному отупению, к утрате всяческих интересов. Невыносимо - изо дня в день, из года в год видеть все те же лица, слышать те же голоса и те же слова, всегда одни и те же. Раньше, когда пассажиры были моложе и энергичнее, это не однажды приводило к схваткам, в которых лилась кровь. Сейчас столкновений уже не происходило, но лишь потому, что люди больше не хотели видеть друг друга. Все свое время они проводили взаперти, и прежде чем выйти из кают, убеждались в том, что в салоне никого нет и можно пробежать туда, где была пища - единственное, что еще интересовало их в жизни. Синтезатор, изготовлявший съестное, разладился от старости, и после смерти членов экипажа, которые одни что-то понимали в устройстве хитроумной машины, синтезатор все чаще производил такую еду, для которой в человеческом языке не было даже названия. В один прекрасный день в тарелках мог оказаться яд, который, в общем, состоит из тех же веществ, что и съедобные продукты. Сознание риска придавало жизни некоторую остроту. Когда же машина преподносила на завтрак, обед или ужин что-то совсем уж немыслимое, люди веселились так, что даже заговаривали друг с другом, как некогда на Земле - после премьеры или хорошей книги.
   Впрочем, окажись и на самом деле в тарелках яд, никто не посетовал бы. Происходившее с ними нельзя было назвать жизнью, и вряд ли стоило бы горевать об ее утрате. Это было растительное существование, угасание, идиотизм. Когда-то люди что-то знали, любили и к чему-то стремились; но без употребления тупеет память, исчезает знание, угасают эмоции, а стремиться давно уже было не к чему: целей не было, и жизнь замкнулась в рамках биологического процесса. Если бы люди поддерживали отношения между собой, они давно признались бы, что ждут смерти, теперь же каждый признавался в этом лишь себе самому. Наверное, им следовало приблизить конец, но нужно немало сил, чтобы решиться на самоубийство и выполнить решение. Сил не хватало.
   Поэтому они жили. С годами, как это обычно бывает, память о давних событиях детства и юности все чаще вытесняла более поздние воспоминания, прорывалась на поверхность и разливалась, как лавд, извергнутая из горячих глубин. Иногда люди принимали свои воспоминания за действительность, чаще всего это случалось, когда вдруг по какой-то нечаянной прихоти корабля, оживали экраны и начинал демонстрироваться фильм, всегда один и тот же, забытый в аппарате много лет назад фильм, в котором была Земля. И люди оживали и с радостными возгласами выбегали из кают, но в унылом салоне холодная и почему-то сырая действительность (разладились климатизаторы) обрушивалась на них, и они, опустив головы, чтобы не видеть окружающих, возвращались в свои помещения, где аппараты внезапно выключались по той же прихоти компьютера, какая заставила экраны осветиться после долгого перерыва.
   Никто не знал, сколь долгими были эти перерывы. Счет времени был давно утерян. Возможно, где-нибудь в недрах корабля приборы и вели хронику полета, но не все ли равно, в конце концов, сколько длится полет и сколько продлится еще? Ведь всякий раз, когда хотелось спать (а времена суток давно исчезли, и каждый ел и спал, когда ему хотелось), можно было про себя надеяться, что сон этот на сей раз не прервется и плавно и незаметно перейдет в смерть. Избавленные кораблем от всяких посторонних воздействий, от голода и жажды, болезней и травм, избавленные от необходимости проявлять активность, действовать - люди теперь просили от жизни лишь одного: безболезненной, незаметной, мягкой смерти. Угасания, а не прерывания жизни.
   Но корабль, каким бы он ни был старым и разлаженным, пока выполнял свою основную задачу охраны еще ютившихся в нем людей, так что - за исключением одного или двух, совсем опустившихся и ожиревших до последней степени, - его жители не могли рассчитывать даже на такое избавление от самих себя. Тихая агония должна была тянуться еще долго...
   Истомин, вышедший из своей каюты, не думал об этом: он давно уже разучился мыслить, забыл, что он литератор, не помнил, как пишутся книги, и даже назови его сейчас кто-нибудь по имени, он вряд ли откликнулся бы.
   Он прокрался через салон, ступая по вытертому до основы ковру, потом по горбящемуся пластику. Ведущую из салона дверь он отворял осторожно, чтобы скрип ее створок не привлек внимания других обитателей корабля.
   Наконец, он вышел в коридор. В руке он сжимал старую тарелку с выщербленным краем, давно не мытую и заросшую накрепко присохшими остатками еды. Он давно отказался от мытья посуды: это никому не было нужно. По-прежнему осторожно ступая ногами, обмотанными какими-то тряпками, по пояс голый, он прокрался вниз по лестнице и вошел в отсек синтезаторов.
   Здесь было грязно, пол устилали осколки разбитой когда-то посуды и пятна от выплеснутой в разные эпохи пищи. Истомин приблизился к синтезатору, опасливо огляделся, подставил тарелку и нажал кнопку. Конец его длинной клочковатой бороды лежал на тарелке, и потекшая из патрубка кашица залила бороду, но он даже не заметил этого.
   Когда тарелка наполнилась, он поднес ее ко рту и жадно, через край, выпил кашицу. Утолив первый голод, он налил еще одну порцию, чтобы съесть кашицу на ужин, не выходя лишний раз из каюты.
   Затем он повернулся, чтобы так же бесшумно возвратиться в салон, а оттуда - в свою берлогу и запереться там еще на сутки.
   Повернувшись, он вздрогнул - в дверях стоял человек.
   Это был, безусловно, один из оставшихся в живых пассажиров. Когда-то Истомин знал, как его зовут и кто он. Это давно забылось, и теперь литератор помнил лишь, что человек этот сильнее его.
   У них не было никакого повода для столкновения, никакой надобности желать друг другу зла. Однако не только насилие рождает боязнь, но и страх дает начало насилию - а боязнь стала спутницей каждого из них, единственная из человеческих эмоций, еще не умершая в бывших людях. И оба знали, что раз они встретились тут, около пищи, столкновение неизбежно. В них говорил уже не рассудок, а инстинкт, который ничего не хотел знать о том, что недостатка в пище нет, что ее много, сколько бы они ее ни ели, и что еда останется и тогда, когда умрет последний из них. Инстинкту были недоступны логические умозаключения.
   Не спуская глаз с вошедшего, Истомин стал отодвигаться вдоль стены, спиной к ней: он заметил в противоположном конце отсека вторую дверь, и понял, что может успеть к ней прежде, чем противник разгадает его намерения.
   Тот и впрямь догадался слишком поздно. Он стоял, загораживая собою выход в коридор, чуть пригнувшись и опустив напряженные руки. Глаза его исподлобья следили за каждым движением экс-литератора, ожидая подвоха.
   Истомин поравнялся с дверью, сильно толкнул ее спиной и очутился в узком металлическом коридорчике, в противоположном конце которого начиналась такая же узкая лестница. Лишь в последнее мгновение противник с визгом кинулся за ним. Расплескивая кашицу, Истомин бросился вверх по лестничке. Но он понимал, что преследователь, чья тарелка была пустой, настигнет его, если только сейчас же он не наткнется на какую-нибудь дверь, которую можно будет запереть за собой.
   Дыхание преследователя раздавалось уже совсем близко, шершавые пальцы скользнули по голой спине Истомина, но не смогли удержать его. Тогда убегающий обернулся и с силой метнул тарелку прямо в лицо преследователя.
   Кажется, тарелка попала в переносицу. Нападающий зарычал и остановился, поднеся руку к глазам.
   Истомин взлетел еще на несколько пролетов вверх и задержался, с трудом переводя дыхание. Противник скулил внизу, потом послышались его неуверенные шаги, все тише и тише: он спускался, отказавшись от преследования.
   Писатель сел на холодную металлическую ступеньку и заплакал. Он остался без тарелки и знал, что новой ему нигде не достать. Теперь он сможет есть только около синтезатора, набирая кашицу в сложенные чашкой ладони. Ему придется выходить два раза вместо одного, и его рано или поздно подстережет и убьет этот самый человек, у которого были теперь серьезные основания для ненависти.
   Истомин медленно поднялся и тыльной стороной ладони вытер слезы. Он почувствовал, как закипает в нем первобытная злость.
   В конце концов, пусть преследователь был крепче, но сейчас Истомин сильнее. Он, кажется, повредил противнику глаза. Если бы найти оружие - какую-нибудь палку, дубину, - он еще успел бы застать противника около синтезатора, победить и отнять посуду. Или подстеречь любого другого и отобрать тарелку у него. Пусть гибнет слабый!
   Истомин снова полез вверх. Лестница вилась винтом и еще через два десятка ступеней привела его к закрытой двери...
   Писатель отворил ее, вошел в просторное помещение и с любопытством огляделся.
   Здесь возвышались какие-то предметы. Несколько лет назад литератор, возможно, опознал бы в них устройства, служащие для управления мощными машинами корабля. Сейчас он уже не помнил этого и не старался вспомнить.
   Он осмотрелся в поисках дубинки. Инстинкт подсказывал ему, что здесь можно найти оружие. И в самом деле, Истомин увидел его.
   Это была железная палка, выходившая из пола рядом с какой-то тумбой. Палка выглядела внушительно и была выкрашена красным. Цвет наводил на мысль о бое и внушал храбрость.
   Писатель подошел и схватил палку. Она не поддалась. Он нажал сильнее.
   Он долго пытался выломать палку из щели в полу, из которой она выходила. Наконец, внизу что-то хрустнуло, палка слегка сдвинулась и заскользила по прорези.
   Истомин не знал, что это была ручка аварийного включения двигателей на полную мощность; когда-то ручкой этой пользовались при необходимости быстро отдалиться от какого-то тела, столкновение с которым могло угрожать кораблю.
   Во всех помещениях "Кита" раздался вой сирен. По этому звуку пассажиры должны были, бросив все, занять места в коконах. На это отводилось тридцать секунд; напоминающие надписи красовались в каждой каюте. Если кто-то не успевал укрыться своевременно, он должен был нажать сигнальную кнопку, помещавшуюся под надписью. Получив сигнал, двигатели немного промедлили бы: в резерве у них оставалось еще тридцать секунд.
   Сирены взвыли; люди, еще жившие в каютах, услышали их, как и сам Истомин. Одновременно неживой голос начал отсчет секунд. Но люди давно уже не читали надписей и забыли их смысл. Вой сирен вызвал страх, а голос - любопытство, но никто даже не взглянул в сторону коконов, распахнувших крышки. Кто-то оскалил зубы, кто-то закрыл уши ладонями. Кнопку под надписью не нажал ни один. Сигнал не пришел в аварийный автомат, включенный красным рычагом. И ровно через тридцать секунд двигатели взревели и швырнули корабль вперед, словно пушка - снаряд.
   Люди не ожидали этого. И погибли в первые же секунды, раздавленные о стены и изломанные о мебель. Не ожидавший толчка Истомин был брошен на рычаг и умер на нем, как насекомое на булавке. Так завершилось будущее...
   Все молчали, ошеломленные. Тишину нарушил Нарев.
   - Блестяще! - сказал он. - По-моему, сильно. Но, конечно, спорно. Мне, например, будущее представляется совершенно иным. Оно ведь зависит от нас - и мы благодарны вам за предупреждение. Мы не должны разобщаться, это совершенно справедливо. Доктор Карачаров, мы ожидаем, что в следующий раз что-то, столь же интересное, расскажете нам вы.
   - Я не популяризатор, а исследователь, - буркнул физик.
   - Ну, доктор! - сказала Зоя. - Неужели вы не снизойдете до нашего уровня?
   - Гм, - сомневаясь, проговорил Карачаров.
   - А чемпион Федерации, - сказала Инна, улыбнувшись Еремееву, - поделится мыслями о спорте...
   - А вы - о театре... - подхватил Петров.
   - С радостью. А вы сами?
   - Ну, я, - сказал Петров. - Я, право, и не знаю. Кажется в жизни не случалось ничего интересного. Хотя... подумаю.
   - И еще, - сказал Еремеев нерешительно, он всегда стеснялся говорить публично. - Мы ведь можем не только разговаривать, но и играть. Хотя бы раз или два в неделю. У нас тут прекрасный зал, можно организовать соревнования - пусть и не на уровне мастеров, но ведь, как говорится, главное - не побеждать, а участвовать!
   - Браво! - сказал Нарев. Мила повернулась и поцеловала мужа в щеку.
   - Ну, - сказал Истомину совсем успокоившийся капитан, пожалуй, ваш взгляд в будущее был все же чересчур мрачен, а? И потом, не обижайтесь, пожалуйста, но такого рычага на корабле нет. Не знаю, где вы его видели.
   - Не помню, - пробормотал Истомин: он терялся, столкнувшись с критикой, исходившей от читателей. - Мне просто так подумалось... - Он смущенно улыбнулся. - Писатели вообще не пророки. Скорее интерпретаторы.
   Капитан кивнул. Ему становилось все. радостнее: опасения канули, растворились в оптимизме, который, как вода перед плотиной, все прибывал, все поднимался...
   - А администратор! - сказал Петров. - Сколько он сможет рассказать, какие идеи придут ему в голову - дайте только встать на ноги!
   - Доктор, - спросил Нарев в наступившей тишине. - Он поправляется?
   - Да.
   Врачи обычно говорят "да". До поры до времени. Снова наступила тишина, наверное, пора было расходиться и заниматься своими делами. Но никто не двинулся - и тогда Нарев спросил своим резким, неприятным голосом, на этот раз не приглушая его, как он делал обычно:
   - Капитан, у нас что же - нет никакой, совершенно никакой надежды вернуться? Даже одного шанса - из ста, - из тысячи, пусть из миллиона?
   - Тут нужен специалист по теории вероятности, - ответил Устюг, подумав. - Но полагаю, что вероятность окончательно исчезнет лишь вместе с жизнью.
   Вот и все. И понимай, как хочешь...
   - Нет, молодцы, молодцы, - повторил инженер Рудик, выгружая из выходной камеры синтезатора несколько металлических деталей, заказанных физиком.
   Вместо ответа капитан сказал:
   - Но никто из них так и не заикнулся о Земле, о том, что на ней осталось. Словно бы ее и не существовало.
   - По-твоему, это плохо?
   - Не знаю. Нет Земли - значит, нет прошлого. Они согласны думать о ней лишь в будущем времени. Как бы лишились памяти. Но если человек помнит и не хочет говорить - значит, он с прошлым не справляется. Не он командует минувшим, а наоборот. Значит, прошлое сидит в нем, как заноза. И будет нарывать. Мне было бы куда спокойнее, если бы они говорили о Земле. С грустью, конечно, но спокойно. Вот как мы с тобой.
   - А мы разве говорим?
   Капитан невольно улыбнулся.
   - Ну, нам не до того. Ты осмотрел батареи как следует?
   - Еще нет, Нарев - стоящий мужик, правда?
   - Наверное. Хотя... жаль, что администратор лежит.
   - Ничего. Встанет.
   - Надо надеяться, - сказал капитан. - Хотя все может быть. Он не согнется, но может сломаться.
   - Регенерация идет медленно. Все-таки помешали эти переходы: такие ужасные вибрации. Усилим стимуляцию, тогда пойдет быстрее. И будем дежурить. Вам не надоело?
   - Что вы, доктор, мне это очень нужно. Иначе я все время чего-то боюсь... А вы?
   Зоя кивнула.
   - Мне страшно. Как и всем. Сейчас нельзя оставаться в одиночестве. Надо что-то делать, о ком-то заботиться. Мы всегда должны о ком-то заботиться...
   Вера на миг прижалась щекой к ее ладони. Зоя погладила девушку по плечу.
   - Ну, до завтра.
   - До свидания, доктор.
   Вера осталась одна. Умажется, она вздремнула. Разбудил ее голос.
   - Сестра... - тихо звал администратор. - Сестра...
   Вера вздрогнула, стряхивая дремоту,
   - Что со мной? Я болен?
   Голос доносился из-под прозрачного купола, был слаб и дрожал - или переговорное устройство так искажало его?
   - Лежите спокойно.
   - Где я?
   - Это госпиталь.
   - Значит, на Земле?
   Вера не ответила.
   - Сестра, вы меня слышите?
   - Вам нельзя так много говорить.
   - Мы на Земле?
   - Выпейте, пожалуйста.
   - Сначала ответьте. И что у меня с рукой? И с ногой? Я их не вижу. Щекотно...
   - Ничего не скажу, пока не примете лекарство.
   - Значит, не на Земле... - пробормотал администратор. Мне показалось, что это луна. А это свет блестит.
   - Вам мешает?
   - Пусть горит... Я давно не видел луны, сестра. Мечтал, как в свободные минуты буду гулять в лунном свете... Фу, какая горечь.
   - Ничего. Это полезно.
   - Я вспомнил: вы не сестра. Вы Вера.
   - Да.
   - Мне еще долго лежать?
   - Если будете спокойны, то встанете быстрее.
   - А может быть... не на что будет встать?
   - Встанете. А сейчас спите.
   - Вера... Дайте руку.
   - Зачем?
   - Я так скорее усну. Мне почему-то страшно.
   - Значит, идет на лад. Когда человеку плохо, ему не страшно. - Вера, поколебавшись, нажала кнопку - купол поднялся, теплый, насыщенный кислородом воздух заполнил каюту. Она положила горячую ладошку на его запястье, ей пришлось перегнуться - ближняя к ней рука была еще слишком хрупка. Вот. Спите.
   - Не отнимайте руки. Так лучше.
   - Спите, администратор.
   - Да... - пробормотал он. - Я администратор... Совсем забыл.
   Он снова впал в забытье. Вера долго не отнимала руки, чувствуя, как набухает и опадает сосуд под кожей, как течет кровь. Кровь пульсировала быстро, беспокойно. Беззащитный человек спал, отдавшись под ее покровительство. И ей показалось, что и ее сердце, словно резонируя, начинает биться сильнее.
   Мяч был звонок, удар - уверен, самочувствие - на уровне. Еремеев честно проделал в спортивном зале то, что называлось у него разминкой. Когда успокоилась совесть, всегда донимавшая его, пока он не выполнял определенного им для себя количества рывков, ударов и финтов, он остыл и немного поплавал в бассейне и лишь тогда почувствовал себя человеком, который имеет право быть довольным собой. Он выбрался из бассейна, вытерся, оделся и направился обедать. Как всегда, он немного опаздывал, но к этому привыкли. Еремеев питался по специальной диете, сам ходил на синтезатор, выбирал и заказывал, и немного стыдился этого: не хотел, чтобы его считали привередливым.
   - А где Мила? - спросил он сидевших за столом.
   - Зайдите к ней, - сказала Инна. - Она грустит.
   Еремеев никогда ничего не боялся, кроме одного: сыграть плохо. Фанатически преданный спорту и давно уже не занятый мыслями о ценности этого рода деятельности, о его непременности - или, напротив, условности в системе ценностей человечества, он не мог сказать и пяти слов без того, чтобы не перевести разговор на игру - вчерашнюю или послезавтрашнюю, а если игра предстояла сегодня, то он и вообще не разговаривал, занятый собой и матчем. Сейчас он чувствовал, что теряет форму, потому что занятия в одиночестве никак не могли заменить настоящей тренировки. Потеря формы означала, что, даже получив возможность играть, он не даст всего, чего от него обычно ожидали. От этой мысли ему делалось страшно. И, как ребенку, прекрасно развитому физически и обладающему тактическим мышлением, но все же ребенку, ему надо было прижаться головой к кому-то, почувствовать на затылке теплую и надежную руку человека, которому можно во всем довериться и замереть, затихнуть, собираясь с силами. Здесь надежной опорой для него была Мила. И вот что-то происходило с ней...
   Еремеев торопливо вошел в каюту. Мила, свернувшись, лежала на диване. Еремеев немного подумал.
   - Инна тебя хвалит, говорит, ты хорошо обставила ее комнаты.
   - Правда? - Мила слабо улыбнулась. - Мне и самой показалось, что получилось неплохо.
   - И у Зои тоже.
   - Я стараюсь для всех. Еще надо сделать Нареву, физику...
   Еремеев оглядел каюту.
   - А мы ничего не станем переделывать?
   Не услышав ответа, он оглянулся. Мила беззвучно плакала. Он подсел, обнял ее, шепотом сказал:
   - Знаешь, может, нам и не надо, Я думаю, мы вернемся. Скоро, совсем скоро. У меня верное предчувствие.
   Жена продолжала плакать.
   - Ну, что ты? Ну, что?
   Ты не поймешь, - хотела сказать она, но вместо этого пробормотала:
   - Все равно... не выходит, как хочется. Нужны гравюры... картины...
   - Ну, повесь.
   - Синтезатор не делает... гравюр. Ничего такого...
   Он обнял ее крепче.
   - Нет, - пробормотала она. - Пусти. Сейчас пройдет.
   - Надо держаться. - сказал он. - Надо. Ну, подумаешь гравюры. Ничего, можно жить и без гравюр. Без многого можно жить. Мне вот тоже приходится как-то обходиться без игры.
   Ох, как она его ненавидела в эту минуту! Сбросила его руку. И заплакала еще сильнее.
   - Милок! Ну, не надо! Ну, что ты!
   Мила утирала слезы.

Глава шестая

   Капитан Устюг всегда недолюбливал пассажиров: самый беспокойный груз. Сейчас он заставлял себя любить их, старался отыскать в каждом из них как можно больше хорошего. Причин тому было множество. Теперь он был виноват перед пассажирами еще больше, чем в начале побега от Земли: батареи вышли из строя по его вине, а когда виноват, далеко не всегда спрашивают, ошибся ли ты, стремясь ко благу или просто по небрежности, по лености ума. Пассажиры же то ли на самом деле не понимали, что он виноват, то ли не желали понять этого, и вели себя так, что лучшего нельзя было бы и желать.
   Поэтому если в нормальных рейсах капитан показывался пассажирам два-три раза за месяц с лишним, то сейчас он целые дни проводил с ними, чтобы постоянно ощущать их настроение и вовремя предупредить любую нежелательную перемену в нем. Он не обнадеживал и не разочаровывал, просто старался всем своим видом показать, что все в порядке, все идет как надо. До поры до времени это ему удавалось.
   Ради спокойствия пассажиров Устюг в какой-то степени отступил от своего долга. Что прежде всего должен был сделать капитан в такой ситуации, в какую попали они? Проверить состояние сопространственных батарей, понять - можно ли восстановить их, или устройства вышли из строя безнадежно, и уже в зависимости от этого строить свое поведение. Но капитан не сделал этого. Он видел пострадавшие батареи всего один раз, вместе с Рудиком, сразу же после аварии. Тогда все там было раскалено, пришлось ограничиться осмотром издали. И теперь, хотя батареи давно уже успели остыть, он не спешил повторить визит. Слишком многое говорило за то, что батареи погибли безвозвратно, а знай капитан это наверняка, он не сумел бы удержать секрет при себе - капитан Устюг был никудышным актером, мысли его легко прочитывались на лице, пассажиры сразу почуяли бы, что дело плохо, и кто знает, как повели бы себя. Капитан не хотел рисковать и ради общего блага предпочитал оставаться в относительном неведении, и даже не торопил Рудика с обстоятельным докладом.