Страница:
Царь, чувствуя себя бессильным повернуть судьбу по-своему, вышел из хором.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
За слюдяными окнами хором заунывно гудели колокола. Два государя сидели друг против друга. Великий патриарх, пощипывая белую бороду, напряженно думал: Михаил потребовал вернуть в хоромы Марью Хлопову.
– Без Марьи, – говорил он, – мне быть не можно.
Филарет выслушал сына, погладил бороду и молча изложил на бумаге свое отцовское непреклонное решение:
«Государь, царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси и отец его, великий государь, святейший патриарх Филарет Никитич Московский и всея Руси велели вам, Борису да Михайле Салтыковым, сказати неправды и измену вашу… Всем людям Московского государства ведомо, какая к вам была государская милость и жалованье, и учинены были по государевой милости в чести и в приближении не по вашему достоинству паче всей братьи своей. И поместьями и вотчинами пожалованы вы многими, чего ни за кем нет… В прошлых годах взята была ко государю на двор, для сочетанья государского законного брака, Марья Ивановна, дочь Хлопова, и жила она вверху не малое время. И нарекли ее царицею, и молитва наречена за ней была, и чины у ней были по государскому чину: дворовые люди крест целовали ей и на Москве, и во всех епископиях бога за нее молили, а отец ее и родство Хлоповы и Желябужские были уже при государе близко…»
Перо остановилось. В пронзительно острых глазах Филарета сверкнули огоньки ненависти к Салтыковым, не оправдавшим доверия государя.
Патриарх качнулся и снова заскрипел пером:
«…И вы, побранясь с Гаврилой Хлоповым с товарищи, для своей недружбы любити их всех не почали, а для того, чтоб вам одним быти при государе, – вашей смутой начала быти Марья Хлопова больна…»
Здесь Филарет, обмакнув перо, спросил у сына:
– Так ли начернил?
Царь, помедлив, ответил:
– Так, батюшка.
Перо Филарета писало дальше:
«…И вы, Борис да Михайло Салтыковы, сказывали, что Марья больна великой болезнью и излечити ее не можно, и будто тою болезнью была больна на Угличе еще одна женка, жила она с год и померла… И вы то солгали для своей недружбы. А дохтур Фалентин и лекарь Балсырь перед государем сказали, что у Марьи болезнь была невеликая. Вы ж сказывали нам не то, что дохтуры нам говорили, и лечити Марью не велели. И с верху она была сослана не по правде, а по вашему, Борисову и Михайлову, доносу, без праведного сыску… Государевой радости и женитьбе вы учинили помешку…»
Царю казалось, что его судьбой играют: «Легко ли быть царем?» – думал он.
– Согласен ли со мной? – спросил Филарет и всмотрелся в Михаила.
– Согласен, батюшка! Мои дела не выткут полотна. Да ум мой прослаб от всех мирских бурь.
– Тебе ли говорить? Ты есть избранник, народ тебе крест целовал и присягал. Все, что мешает государству, уничтожай.
Колокола гудели. Дождь лил, бил по слюде окон. В хоромах было тихо. Степенный Филарет писал не торопясь:
«…И то вы делали изменою, забыв государево крестное целованье и государеву великую милость; а государева милость была к вам и к матери вашей не по мере, и пожалованья были вам честью и приближеньем, паче всей братьи своей, и вы то все поставили ни во что, и ходили не за государевым здоровьем, а токмо и делали, что себя богатили, и домы свои, и племя свое полнили, и земли крали, и во всяких делах делали неправды, и промышляли тем, чтоб вам при государевой милости, кроме себя, никого не видети, а доброхотства и службы ко государю не показали…»
Царь Михаил прочитал написанное и улыбнулся. Ему казалось, что дело клонится к его благополучию.
«Государь, царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси, – прочитал царь, – и великий государь, святейший патриарх Филарет Никитич Московский и всея Руси большого наказания над вами не велели, а велели вас послать по деревням с приставы и женами вашими; а Евникею велели мы послать в Суздаль, в Покровский монастырь. При государе вам быти и государевых очей видети ныне непригоже; поместья ваши и вотчины велел государь взять на себя, государя…»
Филарет встал, походил спокойно и сказал:
– Ты руку приложи.
Царь подписал бумагу.
– Бориса вышлем в вотчину отца его, в село Ильинское. Михаила – в Галич! А ехать им – назавтра.
– Твоя воля, батюшка.
– Государя есть воля! – поправил Филарет. – Объявит Салтыкам наш приговор дьяк Грамотин.
– Воля твоя, батюшка… А как же с Марьей быть? – с опаской спросил Михаил.
Святейший сдвинул брови.
– Марья? – сказал он загадочно, скрестив руки. – Верно ли, что, не спросясь моего родительского слова, ты услал в Нижний Новгород Федора Шереметева за Марьей Хлоповой?
– Верно, батюшка. Жизни мне без Марьи нет!
– Черни бумагу по указаниям моим, коль ты свой разум потерял… Всякий земной человек найдет путь к истине. Мы найдем на Москве другую Марью. Покорись судьбе. Забудь ее! Бери перо.
Михаил взял перо. На бумагу упали слезы…
«Указ в Нижний Новгород Шереметеву, Глебову, дьяку Михайлову о немедленном возвращении в Москву и об отказе Ивану Хлопову. Государь дочь его Марью взять на себя не соизволяет… Ивану Хлопову ехать в свою вотчину на Коломну, и быть ему в вотчине по-прежнему, а теще его Федоре Григорьевне Желябужской, и детям ее быть в Нижнем у Марьи Хлоповой по-прежнему. А корм давать ей, бабке, и дядьям перед прежним вдвое…»
– Теперь, – с притворным смирением сказал Филарет, – руку клади к указу нашему.
Едва держа перо в руках, царь подписал и эту бумагу…
– Без Марьи, – говорил он, – мне быть не можно.
Филарет выслушал сына, погладил бороду и молча изложил на бумаге свое отцовское непреклонное решение:
«Государь, царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси и отец его, великий государь, святейший патриарх Филарет Никитич Московский и всея Руси велели вам, Борису да Михайле Салтыковым, сказати неправды и измену вашу… Всем людям Московского государства ведомо, какая к вам была государская милость и жалованье, и учинены были по государевой милости в чести и в приближении не по вашему достоинству паче всей братьи своей. И поместьями и вотчинами пожалованы вы многими, чего ни за кем нет… В прошлых годах взята была ко государю на двор, для сочетанья государского законного брака, Марья Ивановна, дочь Хлопова, и жила она вверху не малое время. И нарекли ее царицею, и молитва наречена за ней была, и чины у ней были по государскому чину: дворовые люди крест целовали ей и на Москве, и во всех епископиях бога за нее молили, а отец ее и родство Хлоповы и Желябужские были уже при государе близко…»
Перо остановилось. В пронзительно острых глазах Филарета сверкнули огоньки ненависти к Салтыковым, не оправдавшим доверия государя.
Патриарх качнулся и снова заскрипел пером:
«…И вы, побранясь с Гаврилой Хлоповым с товарищи, для своей недружбы любити их всех не почали, а для того, чтоб вам одним быти при государе, – вашей смутой начала быти Марья Хлопова больна…»
Здесь Филарет, обмакнув перо, спросил у сына:
– Так ли начернил?
Царь, помедлив, ответил:
– Так, батюшка.
Перо Филарета писало дальше:
«…И вы, Борис да Михайло Салтыковы, сказывали, что Марья больна великой болезнью и излечити ее не можно, и будто тою болезнью была больна на Угличе еще одна женка, жила она с год и померла… И вы то солгали для своей недружбы. А дохтур Фалентин и лекарь Балсырь перед государем сказали, что у Марьи болезнь была невеликая. Вы ж сказывали нам не то, что дохтуры нам говорили, и лечити Марью не велели. И с верху она была сослана не по правде, а по вашему, Борисову и Михайлову, доносу, без праведного сыску… Государевой радости и женитьбе вы учинили помешку…»
Царю казалось, что его судьбой играют: «Легко ли быть царем?» – думал он.
– Согласен ли со мной? – спросил Филарет и всмотрелся в Михаила.
– Согласен, батюшка! Мои дела не выткут полотна. Да ум мой прослаб от всех мирских бурь.
– Тебе ли говорить? Ты есть избранник, народ тебе крест целовал и присягал. Все, что мешает государству, уничтожай.
Колокола гудели. Дождь лил, бил по слюде окон. В хоромах было тихо. Степенный Филарет писал не торопясь:
«…И то вы делали изменою, забыв государево крестное целованье и государеву великую милость; а государева милость была к вам и к матери вашей не по мере, и пожалованья были вам честью и приближеньем, паче всей братьи своей, и вы то все поставили ни во что, и ходили не за государевым здоровьем, а токмо и делали, что себя богатили, и домы свои, и племя свое полнили, и земли крали, и во всяких делах делали неправды, и промышляли тем, чтоб вам при государевой милости, кроме себя, никого не видети, а доброхотства и службы ко государю не показали…»
Царь Михаил прочитал написанное и улыбнулся. Ему казалось, что дело клонится к его благополучию.
«Государь, царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси, – прочитал царь, – и великий государь, святейший патриарх Филарет Никитич Московский и всея Руси большого наказания над вами не велели, а велели вас послать по деревням с приставы и женами вашими; а Евникею велели мы послать в Суздаль, в Покровский монастырь. При государе вам быти и государевых очей видети ныне непригоже; поместья ваши и вотчины велел государь взять на себя, государя…»
Филарет встал, походил спокойно и сказал:
– Ты руку приложи.
Царь подписал бумагу.
– Бориса вышлем в вотчину отца его, в село Ильинское. Михаила – в Галич! А ехать им – назавтра.
– Твоя воля, батюшка.
– Государя есть воля! – поправил Филарет. – Объявит Салтыкам наш приговор дьяк Грамотин.
– Воля твоя, батюшка… А как же с Марьей быть? – с опаской спросил Михаил.
Святейший сдвинул брови.
– Марья? – сказал он загадочно, скрестив руки. – Верно ли, что, не спросясь моего родительского слова, ты услал в Нижний Новгород Федора Шереметева за Марьей Хлоповой?
– Верно, батюшка. Жизни мне без Марьи нет!
– Черни бумагу по указаниям моим, коль ты свой разум потерял… Всякий земной человек найдет путь к истине. Мы найдем на Москве другую Марью. Покорись судьбе. Забудь ее! Бери перо.
Михаил взял перо. На бумагу упали слезы…
«Указ в Нижний Новгород Шереметеву, Глебову, дьяку Михайлову о немедленном возвращении в Москву и об отказе Ивану Хлопову. Государь дочь его Марью взять на себя не соизволяет… Ивану Хлопову ехать в свою вотчину на Коломну, и быть ему в вотчине по-прежнему, а теще его Федоре Григорьевне Желябужской, и детям ее быть в Нижнем у Марьи Хлоповой по-прежнему. А корм давать ей, бабке, и дядьям перед прежним вдвое…»
– Теперь, – с притворным смирением сказал Филарет, – руку клади к указу нашему.
Едва держа перо в руках, царь подписал и эту бумагу…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Из Москвы ссылали бояр Салтыковых. А солнышко играло яркое, веселое. Золотились церковные и монастырские купола. Птицы звонко пели.
Вышли из теремов на площади и улицы боярышни, празднично одетые, дородные боярыни, купцы рядов охотных, рыбных и зеленных.
Все на Москве с утра шумело деловито. Стрельцы спешили в Белый город. За ними туда же толпами валили люди всякие.
В это утро обидчики Димитрия Пожарского, донских казаков оговорщики, лютые злодеи Марьи Хлоповой – Бориска да Михайло Салтыковы, несогласные с указом царским, хотели предать пламени свои дворы. Но люди им не дали сотворить злое намерение: фитиль приметили у бочки с порохом под углом дома Салтыковых.
– Не нам, так и не вам, – сказал разгневанный Бориска, метнувшись к бочке. – Всё пропадай пропадом! – И сунул тлеющую кострицу в то самое место, где высыпал стежкой порох. Сам же боярин, волосатый, рассвирепевший, как лютый зверь, без шапки кинулся за терем.
– Стой, сатана! – крикнул сзади боярина мужик Прохор Косой. – Всю Москву, треклятый, запалишь!
Схватив боярина за кафтан, он со всей силой поднял и швырнул его в стоявшую подле двора подводу. Серые кони шарахнулись в сторону – доски на возу треснули.
– Стой, серые! – остановил их мужик. – Стой, кони!
К счастью Бориса Салтыкова, кони не понесли, а захрапев, остановились как вкопанные. Кострицу потушили.
А брат Бориса, Михайло Салтыков, смекнув, что дело это разбойное и может кончиться бедой, прыгнул в свою колымагу и по коням хотел было ударить.
– Стой, борода! – крикнул другой мужик, схватив коней его за уздцы.
Жена Бориса, дебелая Христя, заголосила на возу на всю Москву. Две девки ее взвыли как резаные.
Сбежались соседи.
– Аль на Москве подлых людишек мало? – сказал мужик Прохор Косой. – Подлых людишек пытали вы крепко: губы рвали, ноздри выдергивали, ухи резали. А пошто вам, изменникам, ноздри не вырвали? В Разбойном приказе Сашка-палач без дела сидит. Бояре знатные!
Не счесть народу, что набилось возле подворий Салтыковых. Шумят, галдят. Стрельцы толкают народ бердышами.
– Стравили, сатаны, женку государя! Народ убивали! – кричали мужики. – Набили свои хоромы добром краденым!
– Нечая Гришку, чтоб дел ваших боярских не распутал, в железо заковали, в тюрьму кинули.
– А ну-ка, честной народ, починай потрошить думных бояришек! Без них на Москве и государю будет вольготнее. Хватайте Салтыковых, бейте их до смерти!
Женка Михайла Салтыкова голосила на узлах:
– Ой, люди добрые, не дайте нас кинуть в тюрьму сырую! Помрем мы в чужом краю, и сгинем мы все на чужбине, за что – неведомо…
– Ай да царь Михайло Федорович! – ликовали многие горожане. – Усмотрел разбойников. Не пощадил и бояр ближних…
Борис Салтыков встал на возу, с кафтана грязь стряхнул, повел глазами мутными да как загорланит:
– Аль казна моя оскудеет, ежели я всех деньгой своей пожалую? Держи, людишки черные!
– Хитер больно, боярин! – крикнули в ответ людишки черные. – Деньгой, поди, не сманишь, коль не обманешь. Закинул петуха заместо селезня!
– Эй, баба! Веры нам нет! – заревел боярин. – Развяжь-ка, Христя, мошну: пускай гуляют. Гуляй, людишки, на Москве за наше дальнее житье во царствии Романовых.
Христя испуганно и торопливо раскрыла крайний мешок.
– Налетайте! – дико сверкнув глазами, закричала Христя. – Потом своим копили!
– Хватайте! – крикнул Бориска и, зачерпнув из мешка широкою ладонью деньги, швырнул их под ноги столпившимся людям. – Знайте бояр Салтыковых! Пейте, гуляйте! Хватай, краснорожее быдло! Казна вернется к нам с богатой прибылью, а честь – с лихвой!
Еще три пригоршни Борис кинул мужикам в ноги. Еще три. Кидал да кричал, вспотевший:
– Блестит ли деньга в грязи? Блестит. А кто нас станет провожать в Ильинское, тот подберет все деньги! Хватайте, дьяволы! Не жалко мне!
Людишки черные толкались, падали, душили друг друга под колесами и возле ног коней. Многих покалечило. А Салтыков стоял, хохотал, деньги кидал в грязь. Народ, как пьяный, кричал:
– Здравствуй, наш великий царь-государь! Ссылай бояр поболе да почаще. Не милуй кровопийц! Гляди, казна какая приросла у них. То слезы наши.
– Трогай, боярин! – строго сказал в толпе пристав Юшков. – Кажись, все нахватались!
Шестнадцать колымаг, стоявших с добром возле Белого города, тронулись в путь. И черные людишки тронулись за колымагой Бориса Салтыкова. Оттуда сыпались деньги.
– В Ильинское! – кричал боярин. – В Ильинское дойдете! Ха-ха! Провожатые! В Ильинское!..
Бабы Салтыковых голосили.
Поезд с опальными боярами выбрался за Москву. Колымаги Михаила Салтыкова свернули на дорогу в Галич, а колымаги Бориса Салтыкова – в Ильинское. Мать Салтыковых Евникею проводили приставы на Суздаль.
Москва шумела; все только и говорили о боярах…
Вышли из теремов на площади и улицы боярышни, празднично одетые, дородные боярыни, купцы рядов охотных, рыбных и зеленных.
Все на Москве с утра шумело деловито. Стрельцы спешили в Белый город. За ними туда же толпами валили люди всякие.
В это утро обидчики Димитрия Пожарского, донских казаков оговорщики, лютые злодеи Марьи Хлоповой – Бориска да Михайло Салтыковы, несогласные с указом царским, хотели предать пламени свои дворы. Но люди им не дали сотворить злое намерение: фитиль приметили у бочки с порохом под углом дома Салтыковых.
– Не нам, так и не вам, – сказал разгневанный Бориска, метнувшись к бочке. – Всё пропадай пропадом! – И сунул тлеющую кострицу в то самое место, где высыпал стежкой порох. Сам же боярин, волосатый, рассвирепевший, как лютый зверь, без шапки кинулся за терем.
– Стой, сатана! – крикнул сзади боярина мужик Прохор Косой. – Всю Москву, треклятый, запалишь!
Схватив боярина за кафтан, он со всей силой поднял и швырнул его в стоявшую подле двора подводу. Серые кони шарахнулись в сторону – доски на возу треснули.
– Стой, серые! – остановил их мужик. – Стой, кони!
К счастью Бориса Салтыкова, кони не понесли, а захрапев, остановились как вкопанные. Кострицу потушили.
А брат Бориса, Михайло Салтыков, смекнув, что дело это разбойное и может кончиться бедой, прыгнул в свою колымагу и по коням хотел было ударить.
– Стой, борода! – крикнул другой мужик, схватив коней его за уздцы.
Жена Бориса, дебелая Христя, заголосила на возу на всю Москву. Две девки ее взвыли как резаные.
Сбежались соседи.
– Аль на Москве подлых людишек мало? – сказал мужик Прохор Косой. – Подлых людишек пытали вы крепко: губы рвали, ноздри выдергивали, ухи резали. А пошто вам, изменникам, ноздри не вырвали? В Разбойном приказе Сашка-палач без дела сидит. Бояре знатные!
Не счесть народу, что набилось возле подворий Салтыковых. Шумят, галдят. Стрельцы толкают народ бердышами.
– Стравили, сатаны, женку государя! Народ убивали! – кричали мужики. – Набили свои хоромы добром краденым!
– Нечая Гришку, чтоб дел ваших боярских не распутал, в железо заковали, в тюрьму кинули.
– А ну-ка, честной народ, починай потрошить думных бояришек! Без них на Москве и государю будет вольготнее. Хватайте Салтыковых, бейте их до смерти!
Женка Михайла Салтыкова голосила на узлах:
– Ой, люди добрые, не дайте нас кинуть в тюрьму сырую! Помрем мы в чужом краю, и сгинем мы все на чужбине, за что – неведомо…
– Ай да царь Михайло Федорович! – ликовали многие горожане. – Усмотрел разбойников. Не пощадил и бояр ближних…
Борис Салтыков встал на возу, с кафтана грязь стряхнул, повел глазами мутными да как загорланит:
– Аль казна моя оскудеет, ежели я всех деньгой своей пожалую? Держи, людишки черные!
– Хитер больно, боярин! – крикнули в ответ людишки черные. – Деньгой, поди, не сманишь, коль не обманешь. Закинул петуха заместо селезня!
– Эй, баба! Веры нам нет! – заревел боярин. – Развяжь-ка, Христя, мошну: пускай гуляют. Гуляй, людишки, на Москве за наше дальнее житье во царствии Романовых.
Христя испуганно и торопливо раскрыла крайний мешок.
– Налетайте! – дико сверкнув глазами, закричала Христя. – Потом своим копили!
– Хватайте! – крикнул Бориска и, зачерпнув из мешка широкою ладонью деньги, швырнул их под ноги столпившимся людям. – Знайте бояр Салтыковых! Пейте, гуляйте! Хватай, краснорожее быдло! Казна вернется к нам с богатой прибылью, а честь – с лихвой!
Еще три пригоршни Борис кинул мужикам в ноги. Еще три. Кидал да кричал, вспотевший:
– Блестит ли деньга в грязи? Блестит. А кто нас станет провожать в Ильинское, тот подберет все деньги! Хватайте, дьяволы! Не жалко мне!
Людишки черные толкались, падали, душили друг друга под колесами и возле ног коней. Многих покалечило. А Салтыков стоял, хохотал, деньги кидал в грязь. Народ, как пьяный, кричал:
– Здравствуй, наш великий царь-государь! Ссылай бояр поболе да почаще. Не милуй кровопийц! Гляди, казна какая приросла у них. То слезы наши.
– Трогай, боярин! – строго сказал в толпе пристав Юшков. – Кажись, все нахватались!
Шестнадцать колымаг, стоявших с добром возле Белого города, тронулись в путь. И черные людишки тронулись за колымагой Бориса Салтыкова. Оттуда сыпались деньги.
– В Ильинское! – кричал боярин. – В Ильинское дойдете! Ха-ха! Провожатые! В Ильинское!..
Бабы Салтыковых голосили.
Поезд с опальными боярами выбрался за Москву. Колымаги Михаила Салтыкова свернули на дорогу в Галич, а колымаги Бориса Салтыкова – в Ильинское. Мать Салтыковых Евникею проводили приставы на Суздаль.
Москва шумела; все только и говорили о боярах…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Царицынский воевода боярин Левка Волконский по первому снегу собрался на охоту. Весь серебром сияет. Коня подвели ему, стрельцы окружили, визжит и лает вокруг воеводы пестрая свора. Ногу сует в стремя боярин, а тут нежданно-негаданно гонец московский от патриарха Филарета – Резепа Булатов.
– Помедли-ка с охотой! – крикнул он издали. – Есть цело царское до тебя.
Рыжеватый конь Резепы споткнулся подле боярина.
Собаки завизжали и залаяли.
– Вот нелегкая Резепу принесла, – сказал стрелец Силка Бобырев, помогая сойти с коня тучному боярину, – спокою нет от гонцов.
Резепа хлопнул плетью по голенищу, стрельца обругал и вручил воеводе грамоты.
Тот почесал в затылке и сказал:
– Расседлывай! Собак сгоните в псарню. С охотой не вышло дело.
Резепа спрыгнул с коня и пошел с воеводой в съезжую…
Три дня писал Волконский государю все то, что ему было известно про Дон и про ногаев, писал и о крымцах…
– Скажи государю, – напутствовал воевода гонца Резепу, – что мы его милостью несем службу исправно, доглядываем за донскими казаками и разбойными людьми зорко. Езжай!
В Валуйках Резепа взял отписку государю от воеводы Гришки Волконского. Но, кроме Резепы, атаманишка Полунька помчал в Москву бумаги от воронежского воеводы Мирона Андреевича Вельяминова. А Ивашка Поленов, яицкий есаул, замышляя злодейство на Дону, переслал с вологодскими купцами свой тайный донос государю.
Того же дня на Дон из Москвы направился гонцом с большими и неотложными царскими делами Иван Порошин. В Москву же с Дона двумя дальними дорогами, валуйской и воронежской, по грязи и в начавшуюся стужу стрельцы и казаки гнали пешком и везли на подводах многих полоняников, сбежавших с Азова, Царьграда и Крыма, – для царского допроса.
К патриарху вошел думный дьяк.
– Худые вести? – спросил патриарх, развертывая бумагу валуйского воеводы.
– Худые. В письме две сказки сложены. Одна – про Гришку Нечаева, другая – про царские грамоты опальным казакам – на Валуйках.
– Ах, этот Гришка, ноздря рваная. В железах скован, в тюрьме сидит. Забыть бы надо.
– В том и дело, святейший, – сказал дьяк Грамотин, – неведомой силой Гришка Нечаев расковался, сбежал с Оскола на Дон.
– Зря смерти не предали. Заварит кашу. Кто ж упустил?
– Виновный не сыскан.
– Сыскать! А что же сделалось с бумагой царской, – спросил патриарх.
– Остатная станица повезла цареву грамоту на Дон.
– Ну, повезла. А дале?
– Волконский пишет: приехал на Валуйки, казаки все загуляли и грозились побить его, воеводу, хвалились тем, что пили заодно с царем. «И грамоты царя, – они сказали, – нам не указ».
– Сколь дерзкие бахвалы, – заметил зло патриарх.
– «Гляди-ко, воевода, – сказали ему те казаки, – как грамоты царя крутиться будут на огне». Печку стопили и кинули в нее все грамоты твои. «Едино казакам ходу не дают. Ссылают! Воруют! Царского жалованья не дают. А жили мы без царских грамот и проживем без них. Верни нам, воевода, тобою пограбленное: царь же тебе писал. Верни нам цепь золотую да дай вина».
– А дал воевода вина? – спросил святейший.
– Вина он дал, да как только перепились казаки, пересажал всех до единого. А ныне указа воевода спрашивает, как-де поступить ему с теми схваченными и посаженными в валуйскую тюрьму казаками.
– Держать в тюрьме до следствия, – сказал патриарх. – А ежели они пожгли все наши грамоты и не довезли, то казнить тех казаков. Эко ты, зло какое творят ослушники… Какие еще про Дон дела? – спросил он.
– Да тут Тимошка Сукин, – сказал дьяк. – Просит твоего разрешения повидаться после неволи с родными.
– Откуда пришел?
– Бежал из крепости.
– Ну, прочитай.
– «…Взят я в полон литовский, – читал дьяк, – двадцать шесть лет тому, и продан я, холоп твой, из Литвы в турки, и из турок я был взят крепить Азов. Азова я не стал крепить, а побежал на Дон к казакам. Теперь казаки пустили меня станицею к тебе, к Москве. В Москве я сведал про матерь свою родную и про братей родных, и мне, холопу твоему, хочетца с ними перед смертью свидетьца. Пусти меня, милосердный государь-царь, пожалуй меня, отпусти с Посольского приказу в Новогородчину, в Бежецкую пятину».
– Долгонько засиделся казак в Турции, – в раздумье сказал патриарх. – Пусти казака в Новогородчину да вели ему быти в Москве на масленое заговенье.
Дьяк кивнул головой.
– Еще какие вести есть?
– А тут казаки доносят, что Салтанаш-мурза царю изменил, – сказал Грамотин.
Святейший поднял голову.
– А клятву держал, ирод, – сказал он тревожно. – Поймать бы… А не ведомо ли тебе, Иван, чего на Москве Смирка Метлев шатается?
– В легкой станице донской объявился.
– Да он же, скверный, во прошлом году бежал на Дон с верхнего города Ломова, Шенгурского прибору городовой казак, и снес с собою государеву казенную пищаль да государево жалованье двадцать алтын, и свинец взял. Спроси Смирку.
– Смирку уже спрашивали.
– Какова ж его сказка?
– От напрасного насильства бежал-де он, по бедности забрал казенную пищаль, да фунт зелья, да фунт свинцу…
– И сколь давно он, Смирка, на Дону шатается, какой он ныне человек? Писался ли он на государеву службу и целовал ли он нам крест?
– На службу государеву писался, крест целовал. Сшел на Дон, и теперь он хочет служить на Дону, в донских казаках по-прежнему. А что на него в книгах написано, то все напрасно, – пояснял Грамотин, – написал то все без него и за очи Степка Смоковин. Пищаль он снес, и в том-де будет волен государь, что сам укажет.
– Господи! – прошептал Филарет. – Помоги мне придумать казаку наказанье, – и закрыл глаза. – Придумал. Жалованье на отъезде не велю давать Смирке Метлеву, но на Дон пустить, а в грамоте отписать, чтоб впредь таких новоприходцев в легких станицах в Москву не присылали… Еще дела у тебя какие?
– Иван Порошин оставил челобитную.
– Что надобно?
– Порошин выехал на Дон по большим государевым делам. Да ему, холопу царскому, подняться с места было нечем. И как, будучи на службе, ранее ехал с послами с Дону, и у него в те поры пали кони: гнед, цена восемь рублев, да мерин рыж, цена шесть рублев. А чтоб до конца не погибнуть ему, просит пожаловать…
– А сын его Федька куда с Москвы девался? – пытливо спросил Филарет.
– На Дон сбежал.
– Не жалуем! Пускай Порошины вконец погибнут. Им милости от нас не будет. Федька у них озорной больно. Поместье бросил да в степь гулять пошел.
– Тут еще атаманишка Полунька, с тем же делом… Съехали они станицей со степи, и на дороге, в Гундоровском юрту, навалились на них азовские татаровья. Казаки сели от них в осаду и сидели два дня. Татаровья убили у них семеро коней, троих ранили, и от ран те кони померли; да с голоду у трех холопей померли два коня; и всех, государь, коней у них, холопей, пропало двенадцать. Кони их, каждый, куплены были ценой рублев в шестнадцать и в тринадцать, а один конь, последний, в десять рублев цены. А брели они до Валуек пеши трое суток, денно и нощно, не пивали и не едали ничего, опричь снегу, помирали голодной смертью.
Филарет сказал подумав:
– Татары?! Так они дружбу свою к царю показывают? Дать атаману Полуньке пива, вина, меду. Дать сукон, лундышу[17]. Дать жалованье. Коней купить вели для казаков: они от татар же терпели всякую нужду и бедность.
Филарет стал рассматривать дела полоняников.
Арап Алейко Абдулов жаловался, что, родившись в Магребе, он полонен был в Царьград, где служил в перевозчиках. Турецкий надсмотрщик, увидя его пьяного, поймал, посадил в тюрьму, а из тюрьмы продал бею на каторгу. Семнадцать лет служил на каторге арап Алейко. А ныне он бежал от бея и хочет принять православную веру… «Надо бы», – сказал про себя Филарет и стал листать бумаги дальше. Из бумаг видно было, что донские казаки «опростали от турок» перекованных людей всяких стран сто сорок человек, взяли турецких людей семьдесят человек, три пушки, галеру-каторгу.
И грек Аврамка Иванов сказывал, что он и его отец, братья и сестры жили в полоняниках у турецкого царя в деревне Стражка. А взяли их насильно и продали на каторгу бею…
Варка Бутвин, арап, сказывал: отец его, черный, тяглый человек был в Гишпании. Забрал всех в полон Али-стафа-ага на Белом море…
Арап Мержон Хаирлов, из Хабежских арапов – то особое государство за Египтом, ходу до него пять месяцев – взят в полон еще малым в Царьград. В Царьграде жил у Сулеймана-аги. Сулейман-ага продал его на каторгу бею. И был он на каторге пятнадцать лет.
Казак Степан Горбеев: «Как-де посланы были в Крым государевы посланники, и я в те поры ехал с ними с Валуйки. Там на дороге, промеж Оскола и Воронежа, вТуровых Липах, взяли меня в полон ногайские и азовские – турецкие ж люди, привели в Азов. В Азове жил с зиму у татарина у лимана; и тот татарин сильно избил меня и продал в Кафу, а с Кафы привели нас на рынок в Чуфут-кале. Продать не продали меня, вернули в Кафу. Из Кафы продали во Царьград, а с Царьграда продан я на каторгу бею, и был закован в железо на каторге в полону тринадцать лет…»
– Ох, господи, – переводя дух, промолвил Филарет, – грешная земля!
А бумаг лежала перед ним еще большая стопка.
«…Божьей милостью, – писали казаки, – и государевым счастьем мы опростали всех полоняников из желез, людей турских на той каторге побили и пометали».
– Господи! – шептал владыка. – Пустить в монастыри полоняников, которые хотят креститься в русскую веру.
Другие бумаги, весьма важные и неотложные, Филарет не стал читать – он слишком утомился. Непрочитанными остались отписки, которые привезли в Москву Резепа Булатов, атаманишка Полунька, кизилбашский гонец и многие другие.
Между тем в них говорилось, что с Царицына посылались на Дон в казачьи городки стрельцы для проведывания всяких вестей, что казаки на Дону живут мирно, а азовские, крымские и турецкие люди ходили на них войной, громили городки, людей побили на переходах; что казаки верхних и нижних юртов, если не будет по весне прислано царское жалованье, вина да хлеба, – «помрут с голоду, а нет – на море пойдут промышлять. Богдан Хмельниченко вскоре придет на выручку к ним…»
«С Яика, – сообщал царицынскому воеводе Васька Угримов, – перешло на Дон в верхний городок, в Кремянные, полторы тысячи человек. И будут они громить на Волге все корабли, которые плывут в Хвалынское море, и корабли султана во Черном море. С Дону много казаков пробираетца, и хотят они великое разбойство учинить, хвалятца побить царицынских служилых людей за то, что от них всюду чинитца теснота».
«А Царицын, – прибавлял от себя царицынский воевода Левка Волконский, – воровским казакам стал пуще Азова. Нигде им, казакам, от царицынских служилых людей с Дону на Волгу и с Волги на Дон нет переходов».
Воронежский воевода Мирон Андреевич Вельяминов сообщал, что два царевича крымских собирают людей и хотят идти войной под государевы окраины по последнему зимнему пути в великий пост.
Отяжелевшая голова Филарета не знала покоя, а дьяк Грамотин говорил, что есть еще весьма худые вести.
– Ох, боже! Спокой мне нужен. Тревожно у меня на душе, а Михайло все болен…
– Султан прислал на Дон своих лазутчиков. Они хотят смануть казаков в Царьград, – сообщил Грамотин.
– Дознаться! Не выйдет, султан. Казаки нам верны! – со злостью сказал патриарх.
– Да литовский король приглашает казаков к себе на службу.
– Дознаться!
– И персидский шах, – продолжал Грамотин, тоже уже уставший, – прислал к казакам свою грамоту…
– Чти грамоту! – насторожившись, прервал его патриарх.
– И писано в той шаховой грамоте: «…За то я вас, атаманов и казаков, похваляю, что вы голов своих не щадите и без повеленья государя своего, моего брата, городы турские берете и моих недругов, турского царя людей, под меч клоните. А я еще о том у бога милости прошу, чтоб вам турские городы брать, а моих недругов доставать. Пришлите, казаки, ко мне, с моим послом Маратканом, своих посланцев. А как пришлете своих казаков, я вас пожалую за вашу службу…»
Патриарх вскипел, крикнул:
– Кормильцы нашлись! Эко куда закинул. Мы землю шахову стережем, людей его спасаем. А он! Ну, кизилбашский шах, гляди, чтоб твое мясо не съели. Держать на Москве гонца кизилбашского, доколе все подлинно не сыщется!.. А что ж атаманы донские шаху ответили?
– Да они сказывали, что, мол, без государевой воли и его указа своих казаков к кизилбашскому шаху послать не смеют.
– Ну, слава тебе господи! – облегченно вздохнул Филарет. – Тоже люди русские, люди православные. Вижу я, что со всех сторон Московское государство норовят рвать. Ох, тяжко! Иди-ка, Иван, к себе в приказ. Дай роздых мне.
Думный дьяк Грамотин ушел, а патриарх погрузился в тяжелые мысли.
– Помедли-ка с охотой! – крикнул он издали. – Есть цело царское до тебя.
Рыжеватый конь Резепы споткнулся подле боярина.
Собаки завизжали и залаяли.
– Вот нелегкая Резепу принесла, – сказал стрелец Силка Бобырев, помогая сойти с коня тучному боярину, – спокою нет от гонцов.
Резепа хлопнул плетью по голенищу, стрельца обругал и вручил воеводе грамоты.
Тот почесал в затылке и сказал:
– Расседлывай! Собак сгоните в псарню. С охотой не вышло дело.
Резепа спрыгнул с коня и пошел с воеводой в съезжую…
Три дня писал Волконский государю все то, что ему было известно про Дон и про ногаев, писал и о крымцах…
– Скажи государю, – напутствовал воевода гонца Резепу, – что мы его милостью несем службу исправно, доглядываем за донскими казаками и разбойными людьми зорко. Езжай!
В Валуйках Резепа взял отписку государю от воеводы Гришки Волконского. Но, кроме Резепы, атаманишка Полунька помчал в Москву бумаги от воронежского воеводы Мирона Андреевича Вельяминова. А Ивашка Поленов, яицкий есаул, замышляя злодейство на Дону, переслал с вологодскими купцами свой тайный донос государю.
Того же дня на Дон из Москвы направился гонцом с большими и неотложными царскими делами Иван Порошин. В Москву же с Дона двумя дальними дорогами, валуйской и воронежской, по грязи и в начавшуюся стужу стрельцы и казаки гнали пешком и везли на подводах многих полоняников, сбежавших с Азова, Царьграда и Крыма, – для царского допроса.
К патриарху вошел думный дьяк.
– Худые вести? – спросил патриарх, развертывая бумагу валуйского воеводы.
– Худые. В письме две сказки сложены. Одна – про Гришку Нечаева, другая – про царские грамоты опальным казакам – на Валуйках.
– Ах, этот Гришка, ноздря рваная. В железах скован, в тюрьме сидит. Забыть бы надо.
– В том и дело, святейший, – сказал дьяк Грамотин, – неведомой силой Гришка Нечаев расковался, сбежал с Оскола на Дон.
– Зря смерти не предали. Заварит кашу. Кто ж упустил?
– Виновный не сыскан.
– Сыскать! А что же сделалось с бумагой царской, – спросил патриарх.
– Остатная станица повезла цареву грамоту на Дон.
– Ну, повезла. А дале?
– Волконский пишет: приехал на Валуйки, казаки все загуляли и грозились побить его, воеводу, хвалились тем, что пили заодно с царем. «И грамоты царя, – они сказали, – нам не указ».
– Сколь дерзкие бахвалы, – заметил зло патриарх.
– «Гляди-ко, воевода, – сказали ему те казаки, – как грамоты царя крутиться будут на огне». Печку стопили и кинули в нее все грамоты твои. «Едино казакам ходу не дают. Ссылают! Воруют! Царского жалованья не дают. А жили мы без царских грамот и проживем без них. Верни нам, воевода, тобою пограбленное: царь же тебе писал. Верни нам цепь золотую да дай вина».
– А дал воевода вина? – спросил святейший.
– Вина он дал, да как только перепились казаки, пересажал всех до единого. А ныне указа воевода спрашивает, как-де поступить ему с теми схваченными и посаженными в валуйскую тюрьму казаками.
– Держать в тюрьме до следствия, – сказал патриарх. – А ежели они пожгли все наши грамоты и не довезли, то казнить тех казаков. Эко ты, зло какое творят ослушники… Какие еще про Дон дела? – спросил он.
– Да тут Тимошка Сукин, – сказал дьяк. – Просит твоего разрешения повидаться после неволи с родными.
– Откуда пришел?
– Бежал из крепости.
– Ну, прочитай.
– «…Взят я в полон литовский, – читал дьяк, – двадцать шесть лет тому, и продан я, холоп твой, из Литвы в турки, и из турок я был взят крепить Азов. Азова я не стал крепить, а побежал на Дон к казакам. Теперь казаки пустили меня станицею к тебе, к Москве. В Москве я сведал про матерь свою родную и про братей родных, и мне, холопу твоему, хочетца с ними перед смертью свидетьца. Пусти меня, милосердный государь-царь, пожалуй меня, отпусти с Посольского приказу в Новогородчину, в Бежецкую пятину».
– Долгонько засиделся казак в Турции, – в раздумье сказал патриарх. – Пусти казака в Новогородчину да вели ему быти в Москве на масленое заговенье.
Дьяк кивнул головой.
– Еще какие вести есть?
– А тут казаки доносят, что Салтанаш-мурза царю изменил, – сказал Грамотин.
Святейший поднял голову.
– А клятву держал, ирод, – сказал он тревожно. – Поймать бы… А не ведомо ли тебе, Иван, чего на Москве Смирка Метлев шатается?
– В легкой станице донской объявился.
– Да он же, скверный, во прошлом году бежал на Дон с верхнего города Ломова, Шенгурского прибору городовой казак, и снес с собою государеву казенную пищаль да государево жалованье двадцать алтын, и свинец взял. Спроси Смирку.
– Смирку уже спрашивали.
– Какова ж его сказка?
– От напрасного насильства бежал-де он, по бедности забрал казенную пищаль, да фунт зелья, да фунт свинцу…
– И сколь давно он, Смирка, на Дону шатается, какой он ныне человек? Писался ли он на государеву службу и целовал ли он нам крест?
– На службу государеву писался, крест целовал. Сшел на Дон, и теперь он хочет служить на Дону, в донских казаках по-прежнему. А что на него в книгах написано, то все напрасно, – пояснял Грамотин, – написал то все без него и за очи Степка Смоковин. Пищаль он снес, и в том-де будет волен государь, что сам укажет.
– Господи! – прошептал Филарет. – Помоги мне придумать казаку наказанье, – и закрыл глаза. – Придумал. Жалованье на отъезде не велю давать Смирке Метлеву, но на Дон пустить, а в грамоте отписать, чтоб впредь таких новоприходцев в легких станицах в Москву не присылали… Еще дела у тебя какие?
– Иван Порошин оставил челобитную.
– Что надобно?
– Порошин выехал на Дон по большим государевым делам. Да ему, холопу царскому, подняться с места было нечем. И как, будучи на службе, ранее ехал с послами с Дону, и у него в те поры пали кони: гнед, цена восемь рублев, да мерин рыж, цена шесть рублев. А чтоб до конца не погибнуть ему, просит пожаловать…
– А сын его Федька куда с Москвы девался? – пытливо спросил Филарет.
– На Дон сбежал.
– Не жалуем! Пускай Порошины вконец погибнут. Им милости от нас не будет. Федька у них озорной больно. Поместье бросил да в степь гулять пошел.
– Тут еще атаманишка Полунька, с тем же делом… Съехали они станицей со степи, и на дороге, в Гундоровском юрту, навалились на них азовские татаровья. Казаки сели от них в осаду и сидели два дня. Татаровья убили у них семеро коней, троих ранили, и от ран те кони померли; да с голоду у трех холопей померли два коня; и всех, государь, коней у них, холопей, пропало двенадцать. Кони их, каждый, куплены были ценой рублев в шестнадцать и в тринадцать, а один конь, последний, в десять рублев цены. А брели они до Валуек пеши трое суток, денно и нощно, не пивали и не едали ничего, опричь снегу, помирали голодной смертью.
Филарет сказал подумав:
– Татары?! Так они дружбу свою к царю показывают? Дать атаману Полуньке пива, вина, меду. Дать сукон, лундышу[17]. Дать жалованье. Коней купить вели для казаков: они от татар же терпели всякую нужду и бедность.
Филарет стал рассматривать дела полоняников.
Арап Алейко Абдулов жаловался, что, родившись в Магребе, он полонен был в Царьград, где служил в перевозчиках. Турецкий надсмотрщик, увидя его пьяного, поймал, посадил в тюрьму, а из тюрьмы продал бею на каторгу. Семнадцать лет служил на каторге арап Алейко. А ныне он бежал от бея и хочет принять православную веру… «Надо бы», – сказал про себя Филарет и стал листать бумаги дальше. Из бумаг видно было, что донские казаки «опростали от турок» перекованных людей всяких стран сто сорок человек, взяли турецких людей семьдесят человек, три пушки, галеру-каторгу.
И грек Аврамка Иванов сказывал, что он и его отец, братья и сестры жили в полоняниках у турецкого царя в деревне Стражка. А взяли их насильно и продали на каторгу бею…
Варка Бутвин, арап, сказывал: отец его, черный, тяглый человек был в Гишпании. Забрал всех в полон Али-стафа-ага на Белом море…
Арап Мержон Хаирлов, из Хабежских арапов – то особое государство за Египтом, ходу до него пять месяцев – взят в полон еще малым в Царьград. В Царьграде жил у Сулеймана-аги. Сулейман-ага продал его на каторгу бею. И был он на каторге пятнадцать лет.
Казак Степан Горбеев: «Как-де посланы были в Крым государевы посланники, и я в те поры ехал с ними с Валуйки. Там на дороге, промеж Оскола и Воронежа, вТуровых Липах, взяли меня в полон ногайские и азовские – турецкие ж люди, привели в Азов. В Азове жил с зиму у татарина у лимана; и тот татарин сильно избил меня и продал в Кафу, а с Кафы привели нас на рынок в Чуфут-кале. Продать не продали меня, вернули в Кафу. Из Кафы продали во Царьград, а с Царьграда продан я на каторгу бею, и был закован в железо на каторге в полону тринадцать лет…»
– Ох, господи, – переводя дух, промолвил Филарет, – грешная земля!
А бумаг лежала перед ним еще большая стопка.
«…Божьей милостью, – писали казаки, – и государевым счастьем мы опростали всех полоняников из желез, людей турских на той каторге побили и пометали».
– Господи! – шептал владыка. – Пустить в монастыри полоняников, которые хотят креститься в русскую веру.
Другие бумаги, весьма важные и неотложные, Филарет не стал читать – он слишком утомился. Непрочитанными остались отписки, которые привезли в Москву Резепа Булатов, атаманишка Полунька, кизилбашский гонец и многие другие.
Между тем в них говорилось, что с Царицына посылались на Дон в казачьи городки стрельцы для проведывания всяких вестей, что казаки на Дону живут мирно, а азовские, крымские и турецкие люди ходили на них войной, громили городки, людей побили на переходах; что казаки верхних и нижних юртов, если не будет по весне прислано царское жалованье, вина да хлеба, – «помрут с голоду, а нет – на море пойдут промышлять. Богдан Хмельниченко вскоре придет на выручку к ним…»
«С Яика, – сообщал царицынскому воеводе Васька Угримов, – перешло на Дон в верхний городок, в Кремянные, полторы тысячи человек. И будут они громить на Волге все корабли, которые плывут в Хвалынское море, и корабли султана во Черном море. С Дону много казаков пробираетца, и хотят они великое разбойство учинить, хвалятца побить царицынских служилых людей за то, что от них всюду чинитца теснота».
«А Царицын, – прибавлял от себя царицынский воевода Левка Волконский, – воровским казакам стал пуще Азова. Нигде им, казакам, от царицынских служилых людей с Дону на Волгу и с Волги на Дон нет переходов».
Воронежский воевода Мирон Андреевич Вельяминов сообщал, что два царевича крымских собирают людей и хотят идти войной под государевы окраины по последнему зимнему пути в великий пост.
Отяжелевшая голова Филарета не знала покоя, а дьяк Грамотин говорил, что есть еще весьма худые вести.
– Ох, боже! Спокой мне нужен. Тревожно у меня на душе, а Михайло все болен…
– Султан прислал на Дон своих лазутчиков. Они хотят смануть казаков в Царьград, – сообщил Грамотин.
– Дознаться! Не выйдет, султан. Казаки нам верны! – со злостью сказал патриарх.
– Да литовский король приглашает казаков к себе на службу.
– Дознаться!
– И персидский шах, – продолжал Грамотин, тоже уже уставший, – прислал к казакам свою грамоту…
– Чти грамоту! – насторожившись, прервал его патриарх.
– И писано в той шаховой грамоте: «…За то я вас, атаманов и казаков, похваляю, что вы голов своих не щадите и без повеленья государя своего, моего брата, городы турские берете и моих недругов, турского царя людей, под меч клоните. А я еще о том у бога милости прошу, чтоб вам турские городы брать, а моих недругов доставать. Пришлите, казаки, ко мне, с моим послом Маратканом, своих посланцев. А как пришлете своих казаков, я вас пожалую за вашу службу…»
Патриарх вскипел, крикнул:
– Кормильцы нашлись! Эко куда закинул. Мы землю шахову стережем, людей его спасаем. А он! Ну, кизилбашский шах, гляди, чтоб твое мясо не съели. Держать на Москве гонца кизилбашского, доколе все подлинно не сыщется!.. А что ж атаманы донские шаху ответили?
– Да они сказывали, что, мол, без государевой воли и его указа своих казаков к кизилбашскому шаху послать не смеют.
– Ну, слава тебе господи! – облегченно вздохнул Филарет. – Тоже люди русские, люди православные. Вижу я, что со всех сторон Московское государство норовят рвать. Ох, тяжко! Иди-ка, Иван, к себе в приказ. Дай роздых мне.
Думный дьяк Грамотин ушел, а патриарх погрузился в тяжелые мысли.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
Гордый турецкий султан лелеял замысел: стать владыкой над всеми странами Европы и Азии. С восходом солнца он призвал к себе лукавого верховного визиря Магомет-пашу и умнейшего грека Фому Кантакузина. В беседах с ними султан ублажал свое горячее сердце мечтами о больших завоеваниях.
– Аллах вознесет дела храбрейшего Амурата, защитника Мекки, и Медины, и других святых мест! – явившись к султану, сказал верховный визирь и сотворил молитву. – Он вознесет султана, доблестного наследника Византийской империи, царя обоих морей, владетеля Египта, Эфиопии, счастливой Аравии – родины пророка, земли Аден, Африканской цезарии, Триполи, Туниса, Кипрского острова, Родоса, Крита и других островов; императора Вавилонского и Бактрийского, Лаксы, Ревана, Карса, Эрзерума, Шехерезула, Моссула, Диарбекира, Дамаска, Алеппо, властелина Крымского ханства. Вознесет великий аллах сильного и храброго, как лев, султана Амурата царем персидским и эриванским…
Верховный визирь Магомет-паша, зная нрав султана, добавлял к его титулу многое на всякий случай – загодя.
Большая чалма султана сверкала ослепительной белизной. Одежда его блестела золотом. Пояс искрился множеством алмазов и жемчугов. Он легко ходил по коврам. Проницательные глаза султана, неуловимые и быстрые, беспокойно метались. Выслушав восхваления визиря, Амурат сел, развалясь, на большой, вышитой золотом подушке. Подавшись вперед, султан положил свою крепкую руку на колено, остановил взгляд на Магомет-паше, как будто ожидал от верховного визиря еще каких-то слов.
– Аллах вознесет дела храбрейшего Амурата, защитника Мекки, и Медины, и других святых мест! – явившись к султану, сказал верховный визирь и сотворил молитву. – Он вознесет султана, доблестного наследника Византийской империи, царя обоих морей, владетеля Египта, Эфиопии, счастливой Аравии – родины пророка, земли Аден, Африканской цезарии, Триполи, Туниса, Кипрского острова, Родоса, Крита и других островов; императора Вавилонского и Бактрийского, Лаксы, Ревана, Карса, Эрзерума, Шехерезула, Моссула, Диарбекира, Дамаска, Алеппо, властелина Крымского ханства. Вознесет великий аллах сильного и храброго, как лев, султана Амурата царем персидским и эриванским…
Верховный визирь Магомет-паша, зная нрав султана, добавлял к его титулу многое на всякий случай – загодя.
Большая чалма султана сверкала ослепительной белизной. Одежда его блестела золотом. Пояс искрился множеством алмазов и жемчугов. Он легко ходил по коврам. Проницательные глаза султана, неуловимые и быстрые, беспокойно метались. Выслушав восхваления визиря, Амурат сел, развалясь, на большой, вышитой золотом подушке. Подавшись вперед, султан положил свою крепкую руку на колено, остановил взгляд на Магомет-паше, как будто ожидал от верховного визиря еще каких-то слов.