Царь, чувствуя себя бессильным повернуть судьбу по-своему, вышел из хором.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

   За слюдяными окнами хором заунывно гудели колокола. Два государя сидели друг против друга. Великий патриарх, пощипывая белую бороду, напряженно думал: Михаил потребовал вернуть в хоромы Марью Хлопову.
   – Без Марьи, – говорил он, – мне быть не можно.
   Филарет выслушал сына, погладил бороду и молча изложил на бумаге свое отцовское непреклонное решение:
   «Государь, царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси и отец его, великий государь, святейший патриарх Филарет Никитич Московский и всея Руси велели вам, Борису да Михайле Салтыковым, сказати неправды и измену вашу… Всем людям Московского государства ведомо, какая к вам была государская милость и жалованье, и учинены были по государевой милости в чести и в приближении не по вашему достоинству паче всей братьи своей. И поместьями и вотчинами пожалованы вы многими, чего ни за кем нет… В прошлых годах взята была ко государю на двор, для сочетанья государского законного брака, Марья Ивановна, дочь Хлопова, и жила она вверху не малое время. И нарекли ее царицею, и молитва наречена за ней была, и чины у ней были по государскому чину: дворовые люди крест целовали ей и на Москве, и во всех епископиях бога за нее молили, а отец ее и родство Хлоповы и Желябужские были уже при государе близко…»
 
   Перо остановилось. В пронзительно острых глазах Филарета сверкнули огоньки ненависти к Салтыковым, не оправдавшим доверия государя.
   Патриарх качнулся и снова заскрипел пером:
   «…И вы, побранясь с Гаврилой Хлоповым с товарищи, для своей недружбы любити их всех не почали, а для того, чтоб вам одним быти при государе, – вашей смутой начала быти Марья Хлопова больна…»
 
   Здесь Филарет, обмакнув перо, спросил у сына:
   – Так ли начернил?
   Царь, помедлив, ответил:
   – Так, батюшка.
   Перо Филарета писало дальше:
   «…И вы, Борис да Михайло Салтыковы, сказывали, что Марья больна великой болезнью и излечити ее не можно, и будто тою болезнью была больна на Угличе еще одна женка, жила она с год и померла… И вы то солгали для своей недружбы. А дохтур Фалентин и лекарь Балсырь перед государем сказали, что у Марьи болезнь была невеликая. Вы ж сказывали нам не то, что дохтуры нам говорили, и лечити Марью не велели. И с верху она была сослана не по правде, а по вашему, Борисову и Михайлову, доносу, без праведного сыску… Государевой радости и женитьбе вы учинили помешку…»
   Царю казалось, что его судьбой играют: «Легко ли быть царем?» – думал он.
   – Согласен ли со мной? – спросил Филарет и всмотрелся в Михаила.
   – Согласен, батюшка! Мои дела не выткут полотна. Да ум мой прослаб от всех мирских бурь.
   – Тебе ли говорить? Ты есть избранник, народ тебе крест целовал и присягал. Все, что мешает государству, уничтожай.
   Колокола гудели. Дождь лил, бил по слюде окон. В хоромах было тихо. Степенный Филарет писал не торопясь:
   «…И то вы делали изменою, забыв государево крестное целованье и государеву великую милость; а государева милость была к вам и к матери вашей не по мере, и пожалованья были вам честью и приближеньем, паче всей братьи своей, и вы то все поставили ни во что, и ходили не за государевым здоровьем, а токмо и делали, что себя богатили, и домы свои, и племя свое полнили, и земли крали, и во всяких делах делали неправды, и промышляли тем, чтоб вам при государевой милости, кроме себя, никого не видети, а доброхотства и службы ко го­сударю не показали…»
 
   Царь Михаил прочитал написанное и улыбнулся. Ему казалось, что дело клонится к его благополучию.
   «Государь, царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси, – прочитал царь, – и великий государь, святейший патриарх Филарет Никитич Московский и всея Руси большого наказания над вами не велели, а велели вас послать по деревням с приставы и женами вашими; а Евникею велели мы послать в Суздаль, в Покровский монастырь. При государе вам быти и государевых очей видети ныне непригоже; поместья ваши и вотчины велел государь взять на себя, государя…»
 
   Филарет встал, походил спокойно и сказал:
   – Ты руку приложи.
   Царь подписал бумагу.
   – Бориса вышлем в вотчину отца его, в село Ильинское. Михаила – в Галич! А ехать им – назавтра.
   – Твоя воля, батюшка.
   – Государя есть воля! – поправил Филарет. – Объявит Салтыкам наш приговор дьяк Грамотин.
   – Воля твоя, батюшка… А как же с Марьей быть? – с опаской спросил Михаил.
 
 
   Святейший сдвинул брови.
   – Марья? – сказал он загадочно, скрестив руки. – Верно ли, что, не спросясь моего родительского слова, ты услал в Нижний Новгород Федора Шереметева за Марьей Хлоповой?
   – Верно, батюшка. Жизни мне без Марьи нет!
   – Черни бумагу по указаниям моим, коль ты свой разум потерял… Всякий земной человек найдет путь к истине. Мы найдем на Москве другую Марью. Поко­рись судьбе. Забудь ее! Бери перо.
   Михаил взял перо. На бумагу упали слезы…
 
   «Указ в Нижний Новгород Шереметеву, Глебову, дьяку Михайлову о немедленном возвращении в Москву и об отказе Ивану Хлопову. Государь дочь его Марью взять на себя не соизволяет… Ивану Хлопову ехать в свою вотчину на Коломну, и быть ему в вотчине по-прежнему, а теще его Федоре Григорьевне Желябужской, и детям ее быть в Нижнем у Марьи Хлоповой по-прежнему. А корм давать ей, бабке, и дядьям перед прежним вдвое…»
 
   – Теперь, – с притворным смирением сказал Фила­рет, – руку клади к указу нашему.
   Едва держа перо в руках, царь подписал и эту бу­магу…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

   Из Москвы ссылали бояр Салтыковых. А солнышко играло яркое, веселое. Золотились церковные и монастырские купола. Птицы звонко пели.
   Вышли из теремов на площади и улицы боярышни, празднично одетые, дородные боярыни, купцы рядов охотных, рыбных и зеленных.
   Все на Москве с утра шумело деловито. Стрельцы спешили в Белый город. За ними туда же толпами валили люди всякие.
   В это утро обидчики Димитрия Пожарского, донских казаков оговорщики, лютые злодеи Марьи Хлоповой – Бориска да Михайло Салтыковы, несогласные с указом царским, хотели предать пламени свои дворы. Но люди им не дали сотворить злое намерение: фитиль приметили у бочки с порохом под углом дома Салтыковых.
   – Не нам, так и не вам, – сказал разгневанный Бориска, метнувшись к бочке. – Всё пропадай пропадом! – И сунул тлеющую кострицу в то самое место, где высыпал стежкой порох. Сам же боярин, волосатый, рассвирепевший, как лютый зверь, без шапки кинулся за терем.
   – Стой, сатана! – крикнул сзади боярина мужик Прохор Косой. – Всю Москву, треклятый, запалишь!
   Схватив боярина за кафтан, он со всей силой поднял и швырнул его в стоявшую подле двора подводу. Серые кони шарахнулись в сторону – доски на возу треснули.
   – Стой, серые! – остановил их мужик. – Стой, кони!
   К счастью Бориса Салтыкова, кони не понесли, а захрапев, остановились как вкопанные. Кострицу потушили.
   А брат Бориса, Михайло Салтыков, смекнув, что дело это разбойное и может кончиться бедой, прыгнул в свою колымагу и по коням хотел было ударить.
   – Стой, борода! – крикнул другой мужик, схватив коней его за уздцы.
   Жена Бориса, дебелая Христя, заголосила на возу на всю Москву. Две девки ее взвыли как резаные.
   Сбежались соседи.
   – Аль на Москве подлых людишек мало? – сказал мужик Прохор Косой. – Подлых людишек пытали вы крепко: губы рвали, ноздри выдергивали, ухи резали. А пошто вам, изменникам, ноздри не вырвали? В Разбойном приказе Сашка-палач без дела сидит. Бояре знатные!
   Не счесть народу, что набилось возле подворий Салтыковых. Шумят, галдят. Стрельцы толкают народ бердышами.
   – Стравили, сатаны, женку государя! Народ убива­ли! – кричали мужики. – Набили свои хоромы добром краденым!
   – Нечая Гришку, чтоб дел ваших боярских не распутал, в железо заковали, в тюрьму кинули.
   – А ну-ка, честной народ, починай потрошить думных бояришек! Без них на Москве и государю будет вольготнее. Хватайте Салтыковых, бейте их до смерти!
   Женка Михайла Салтыкова голосила на узлах:
   – Ой, люди добрые, не дайте нас кинуть в тюрьму сырую! Помрем мы в чужом краю, и сгинем мы все на чужбине, за что – неведомо…
   – Ай да царь Михайло Федорович! – ликовали многие горожане. – Усмотрел разбойников. Не пощадил и бояр ближних…
   Борис Салтыков встал на возу, с кафтана грязь стрях­нул, повел глазами мутными да как загорланит:
   – Аль казна моя оскудеет, ежели я всех деньгой своей пожалую? Держи, людишки черные!
   – Хитер больно, боярин! – крикнули в ответ людишки черные. – Деньгой, поди, не сманишь, коль не обманешь. Закинул петуха заместо селезня!
   – Эй, баба! Веры нам нет! – заревел боярин. – Развяжь-ка, Христя, мошну: пускай гуляют. Гуляй, людишки, на Москве за наше дальнее житье во царствии Романовых.
   Христя испуганно и торопливо раскрыла крайний ме­шок.
   – Налетайте! – дико сверкнув глазами, закричала Христя. – Потом своим копили!
   – Хватайте! – крикнул Бориска и, зачерпнув из мешка широкою ладонью деньги, швырнул их под ноги столпившимся людям. – Знайте бояр Салтыковых! Пейте, гуляйте! Хватай, краснорожее быдло! Казна вернется к нам с богатой прибылью, а честь – с лихвой!
   Еще три пригоршни Борис кинул мужикам в ноги. Еще три. Кидал да кричал, вспотевший:
   – Блестит ли деньга в грязи? Блестит. А кто нас станет провожать в Ильинское, тот подберет все деньги! Хватайте, дьяволы! Не жалко мне!
   Людишки черные толкались, падали, душили друг друга под колесами и возле ног коней. Многих покале­чило. А Салтыков стоял, хохотал, деньги кидал в грязь. Народ, как пьяный, кричал:
   – Здравствуй, наш великий царь-государь! Ссылай бояр поболе да почаще. Не милуй кровопийц! Гляди, каз­на какая приросла у них. То слезы наши.
   – Трогай, боярин! – строго сказал в толпе пристав Юшков. – Кажись, все нахватались!
   Шестнадцать колымаг, стоявших с добром возле Белого города, тронулись в путь. И черные людишки тронулись за колымагой Бориса Салтыкова. Оттуда сыпались деньги.
   – В Ильинское! – кричал боярин. – В Ильинское дойдете! Ха-ха! Провожатые! В Ильинское!..
   Бабы Салтыковых голосили.
   Поезд с опальными боярами выбрался за Москву. Колымаги Михаила Салтыкова свернули на дорогу в Галич, а колымаги Бориса Салтыкова – в Ильинское. Мать Салтыковых Евникею проводили приставы на Суздаль.
   Москва шумела; все только и говорили о боярах…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

   Царицынский воевода боярин Левка Волконский по первому снегу собрался на охоту. Весь серебром сияет. Коня подвели ему, стрельцы окружили, визжит и лает вокруг воеводы пестрая свора. Ногу сует в стремя боярин, а тут нежданно-негаданно гонец московский от патриарха Филарета – Резепа Булатов.
   – Помедли-ка с охотой! – крикнул он издали. – Есть цело царское до тебя.
   Рыжеватый конь Резепы споткнулся подле боярина.
   Собаки завизжали и залаяли.
   – Вот нелегкая Резепу принесла, – сказал стрелец Силка Бобырев, помогая сойти с коня тучному боярину, – спокою нет от гонцов.
   Резепа хлопнул плетью по голенищу, стрельца обругал и вручил воеводе грамоты.
   Тот почесал в затылке и сказал:
   – Расседлывай! Собак сгоните в псарню. С охотой не вышло дело.
   Резепа спрыгнул с коня и пошел с воеводой в съезжую…
   Три дня писал Волконский государю все то, что ему было известно про Дон и про ногаев, писал и о крымцах…
   – Скажи государю, – напутствовал воевода гонца Резепу, – что мы его милостью несем службу исправно, доглядываем за донскими казаками и разбойными людьми зорко. Езжай!
   В Валуйках Резепа взял отписку государю от воево­ды Гришки Волконского. Но, кроме Резепы, атаманишка Полунька помчал в Москву бумаги от воронежского воеводы Мирона Андреевича Вельяминова. А Ивашка Поленов, яицкий есаул, замышляя злодейство на Дону, переслал с вологодскими купцами свой тайный донос государю.
   Того же дня на Дон из Москвы направился гонцом с большими и неотложными царскими делами Иван Порошин. В Москву же с Дона двумя дальними дорогами, валуйской и воронежской, по грязи и в начавшуюся стужу стрельцы и казаки гнали пешком и везли на подводах многих полоняников, сбежавших с Азова, Царьграда и Крыма, – для царского допроса.
 
   К патриарху вошел думный дьяк.
   – Худые вести? – спросил патриарх, развертывая бу­магу валуйского воеводы.
   – Худые. В письме две сказки сложены. Одна – про Гришку Нечаева, другая – про царские грамоты опальным казакам – на Валуйках.
   – Ах, этот Гришка, ноздря рваная. В железах скован, в тюрьме сидит. Забыть бы надо.
   – В том и дело, святейший, – сказал дьяк Грамотин, – неведомой силой Гришка Нечаев расковался, сбежал с Оскола на Дон.
   – Зря смерти не предали. Заварит кашу. Кто ж упустил?
   – Виновный не сыскан.
   – Сыскать! А что же сделалось с бумагой царской, – спросил патриарх.
   – Остатная станица повезла цареву грамоту на Дон.
   – Ну, повезла. А дале?
   – Волконский пишет: приехал на Валуйки, казаки все загуляли и грозились побить его, воеводу, хвалились тем, что пили заодно с царем. «И грамоты царя, – они сказали, – нам не указ».
   – Сколь дерзкие бахвалы, – заметил зло патриарх.
   – «Гляди-ко, воевода, – сказали ему те казаки, – как грамоты царя крутиться будут на огне». Печку стопили и кинули в нее все грамоты твои. «Едино казакам ходу не дают. Ссылают! Воруют! Царского жалованья не дают. А жили мы без царских грамот и проживем без них. Верни нам, воевода, тобою пограбленное: царь же тебе писал. Верни нам цепь золотую да дай вина».
   – А дал воевода вина? – спросил святейший.
   – Вина он дал, да как только перепились казаки, пересажал всех до единого. А ныне указа воевода спрашивает, как-де поступить ему с теми схваченными и по­саженными в валуйскую тюрьму казаками.
   – Держать в тюрьме до следствия, – сказал патриарх. – А ежели они пожгли все наши грамоты и не довезли, то казнить тех казаков. Эко ты, зло какое творят ослушники… Какие еще про Дон дела? – спросил он.
   – Да тут Тимошка Сукин, – сказал дьяк. – Просит твоего разрешения повидаться после неволи с родными.
   – Откуда пришел?
   – Бежал из крепости.
   – Ну, прочитай.
   – «…Взят я в полон литовский, – читал дьяк, – два­дцать шесть лет тому, и продан я, холоп твой, из Литвы в турки, и из турок я был взят крепить Азов. Азова я не стал крепить, а побежал на Дон к казакам. Теперь казаки пустили меня станицею к тебе, к Москве. В Москве я сведал про матерь свою родную и про братей родных, и мне, холопу твоему, хочетца с ними перед смертью свидетьца. Пусти меня, милосердный государь-царь, пожалуй меня, отпусти с Посольского приказу в Новогородчину, в Бежецкую пятину».
   – Долгонько засиделся казак в Турции, – в раздумье сказал патриарх. – Пусти казака в Новогородчину да вели ему быти в Москве на масленое заговенье.
   Дьяк кивнул головой.
   – Еще какие вести есть?
   – А тут казаки доносят, что Салтанаш-мурза царю изменил, – сказал Грамотин.
   Святейший поднял голову.
   – А клятву держал, ирод, – сказал он тревожно. – Поймать бы… А не ведомо ли тебе, Иван, чего на Москве Смирка Метлев шатается?
   – В легкой станице донской объявился.
   – Да он же, скверный, во прошлом году бежал на Дон с верхнего города Ломова, Шенгурского прибору городовой казак, и снес с собою государеву казенную пищаль да государево жалованье двадцать алтын, и сви­нец взял. Спроси Смирку.
   – Смирку уже спрашивали.
   – Какова ж его сказка?
   – От напрасного насильства бежал-де он, по бедности забрал казенную пищаль, да фунт зелья, да фунт свинцу…
   – И сколь давно он, Смирка, на Дону шатается, какой он ныне человек? Писался ли он на государеву службу и целовал ли он нам крест?
   – На службу государеву писался, крест целовал. Сшел на Дон, и теперь он хочет служить на Дону, в донских казаках по-прежнему. А что на него в книгах написано, то все напрасно, – пояснял Грамотин, – написал то все без него и за очи Степка Смоковин. Пищаль он снес, и в том-де будет волен государь, что сам укажет.
   – Господи! – прошептал Филарет. – Помоги мне придумать казаку наказанье, – и закрыл глаза. – Приду­мал. Жалованье на отъезде не велю давать Смирке Метлеву, но на Дон пустить, а в грамоте отписать, чтоб впредь таких новоприходцев в легких станицах в Москву не присылали… Еще дела у тебя какие?
   – Иван Порошин оставил челобитную.
   – Что надобно?
   – Порошин выехал на Дон по большим государевым делам. Да ему, холопу царскому, подняться с места было нечем. И как, будучи на службе, ранее ехал с послами с Дону, и у него в те поры пали кони: гнед, цена восемь рублев, да мерин рыж, цена шесть рублев. А чтоб до конца не погибнуть ему, просит пожаловать…
   – А сын его Федька куда с Москвы девался? – пытливо спросил Филарет.
   – На Дон сбежал.
   – Не жалуем! Пускай Порошины вконец погибнут. Им милости от нас не будет. Федька у них озорной больно. Поместье бросил да в степь гулять пошел.
   – Тут еще атаманишка Полунька, с тем же делом… Съехали они станицей со степи, и на дороге, в Гундоровском юрту, навалились на них азовские татаровья. Казаки сели от них в осаду и сидели два дня. Татаровья убили у них семеро коней, троих ранили, и от ран те кони померли; да с голоду у трех холопей померли два коня; и всех, государь, коней у них, холопей, пропало двенадцать. Кони их, каждый, куплены были ценой рублев в шестнадцать и в тринадцать, а один конь, последний, в десять рублев цены. А брели они до Валуек пеши трое суток, денно и нощно, не пивали и не едали ничего, опричь снегу, помирали голодной смертью.
   Филарет сказал подумав:
   – Татары?! Так они дружбу свою к царю показывают? Дать атаману Полуньке пива, вина, меду. Дать сукон, лундышу[17]. Дать жалованье. Коней купить вели для казаков: они от татар же терпели всякую нужду и бедность.
   Филарет стал рассматривать дела полоняников.
   Арап Алейко Абдулов жаловался, что, родившись в Магребе, он полонен был в Царьград, где служил в перевозчиках. Турецкий надсмотрщик, увидя его пьяного, поймал, посадил в тюрьму, а из тюрьмы продал бею на каторгу. Семнадцать лет служил на каторге арап Алейко. А ныне он бежал от бея и хочет принять православную веру… «Надо бы», – сказал про себя Филарет и стал листать бумаги дальше. Из бумаг видно было, что донские казаки «опростали от турок» перекованных людей всяких стран сто сорок человек, взяли турецких людей семьдесят человек, три пушки, галеру-каторгу.
   И грек Аврамка Иванов сказывал, что он и его отец, братья и сестры жили в полоняниках у турецкого царя в деревне Стражка. А взяли их насильно и продали на каторгу бею…
   Варка Бутвин, арап, сказывал: отец его, черный, тяглый человек был в Гишпании. Забрал всех в полон Али-стафа-ага на Белом море…
   Арап Мержон Хаирлов, из Хабежских арапов – то особое государство за Египтом, ходу до него пять месяцев – взят в полон еще малым в Царьград. В Царьграде жил у Сулеймана-аги. Сулейман-ага продал его на каторгу бею. И был он на каторге пятнадцать лет.
   Казак Степан Горбеев: «Как-де посланы были в Крым государевы посланники, и я в те поры ехал с ними с Валуйки. Там на дороге, промеж Оскола и Воронежа, вТуровых Липах, взяли меня в полон ногайские и азовские – турецкие ж люди, привели в Азов. В Азове жил с зиму у татарина у лимана; и тот татарин сильно избил меня и продал в Кафу, а с Кафы привели нас на рынок в Чуфут-кале. Продать не продали меня, вернули в Кафу. Из Кафы продали во Царьград, а с Царьграда продан я на каторгу бею, и был закован в железо на каторге в полону тринадцать лет…»
   – Ох, господи, – переводя дух, промолвил Филарет, – грешная земля!
   А бумаг лежала перед ним еще большая стопка.
   «…Божьей милостью, – писали казаки, – и государевым счастьем мы опростали всех полоняников из желез, людей турских на той каторге побили и пометали».
   – Господи! – шептал владыка. – Пустить в монастыри полоняников, которые хотят креститься в русскую веру.
   Другие бумаги, весьма важные и неотложные, Филарет не стал читать – он слишком утомился. Непрочитанными остались отписки, которые привезли в Москву Резепа Булатов, атаманишка Полунька, кизилбашский гонец и многие другие.
   Между тем в них говорилось, что с Царицына посылались на Дон в казачьи городки стрельцы для проведывания всяких вестей, что казаки на Дону живут мирно, а азовские, крымские и турецкие люди ходили на них войной, громили городки, людей побили на переходах; что казаки верхних и нижних юртов, если не будет по весне прислано царское жалованье, вина да хлеба, – «помрут с голоду, а нет – на море пойдут промышлять. Богдан Хмельниченко вскоре придет на выручку к ним…»
   «С Яика, – сообщал царицынскому воеводе Васька Угримов, – перешло на Дон в верхний городок, в Кремянные, полторы тысячи человек. И будут они громить на Волге все корабли, которые плывут в Хвалынское море, и корабли султана во Черном море. С Дону много казаков пробираетца, и хотят они великое разбойство учинить, хвалятца побить царицынских служилых людей за то, что от них всюду чинитца теснота».
   «А Царицын, – прибавлял от себя царицынский воевода Левка Волконский, – воровским казакам стал пуще Азова. Нигде им, казакам, от царицынских служилых людей с Дону на Волгу и с Волги на Дон нет переходов».
   Воронежский воевода Мирон Андреевич Вельяминов сообщал, что два царевича крымских собирают людей и хотят идти войной под государевы окраины по последне­му зимнему пути в великий пост.
   Отяжелевшая голова Филарета не знала покоя, а дьяк Грамотин говорил, что есть еще весьма худые вести.
   – Ох, боже! Спокой мне нужен. Тревожно у меня на душе, а Михайло все болен…
   – Султан прислал на Дон своих лазутчиков. Они хотят смануть казаков в Царьград, – сообщил Грамотин.
   – Дознаться! Не выйдет, султан. Казаки нам верны! – со злостью сказал патриарх.
   – Да литовский король приглашает казаков к себе на службу.
   – Дознаться!
   – И персидский шах, – продолжал Грамотин, тоже уже уставший, – прислал к казакам свою грамоту…
   – Чти грамоту! – насторожившись, прервал его патриарх.
   – И писано в той шаховой грамоте: «…За то я вас, атаманов и казаков, похваляю, что вы голов своих не щадите и без повеленья государя своего, моего брата, городы турские берете и моих недругов, турского царя людей, под меч клоните. А я еще о том у бога милости прошу, чтоб вам турские городы брать, а моих недругов доставать. Пришлите, казаки, ко мне, с моим послом Маратканом, своих посланцев. А как пришлете своих казаков, я вас пожалую за вашу службу…»
   Патриарх вскипел, крикнул:
   – Кормильцы нашлись! Эко куда закинул. Мы землю шахову стережем, людей его спасаем. А он! Ну, кизилбашский шах, гляди, чтоб твое мясо не съели. Держать на Москве гонца кизилбашского, доколе все подлинно не сыщется!.. А что ж атаманы донские шаху ответили?
   – Да они сказывали, что, мол, без государевой воли и его указа своих казаков к кизилбашскому шаху по­слать не смеют.
   – Ну, слава тебе господи! – облегченно вздохнул Филарет. – Тоже люди русские, люди православные. Вижу я, что со всех сторон Московское государство норовят рвать. Ох, тяжко! Иди-ка, Иван, к себе в приказ. Дай роздых мне.
   Думный дьяк Грамотин ушел, а патриарх погрузился в тяжелые мысли.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

   Гордый турецкий султан лелеял замысел: стать владыкой над всеми странами Европы и Азии. С восходом солнца он призвал к себе лукавого верховного визиря Магомет-пашу и умнейшего грека Фому Кантакузина. В беседах с ними султан ублажал свое горячее сердце мечтами о больших завоеваниях.
   – Аллах вознесет дела храбрейшего Амурата, защитника Мекки, и Медины, и других святых мест! – явившись к султану, сказал верховный визирь и сотворил молитву. – Он вознесет султана, доблестного наследника Византийской империи, царя обоих морей, владетеля Египта, Эфиопии, счастливой Аравии – родины пророка, земли Аден, Африканской цезарии, Триполи, Туниса, Кипрского острова, Родоса, Крита и других островов; императора Вавилонского и Бактрийского, Лаксы, Ревана, Карса, Эрзерума, Шехерезула, Моссула, Диарбекира, Да­маска, Алеппо, властелина Крымского ханства. Вознесет великий аллах сильного и храброго, как лев, султана Амурата царем персидским и эриванским…
   Верховный визирь Магомет-паша, зная нрав султана, добавлял к его титулу многое на всякий случай – загодя.
   Большая чалма султана сверкала ослепительной белизной. Одежда его блестела золотом. Пояс искрился множеством алмазов и жемчугов. Он легко ходил по коврам. Проницательные глаза султана, неуловимые и быстрые, беспокойно метались. Выслушав восхваления визиря, Амурат сел, развалясь, на большой, вышитой золотом подушке. Подавшись вперед, султан положил свою крепкую руку на колено, остановил взгляд на Магомет-паше, как будто ожидал от верховного визиря еще каких-то слов.