– Ну, у нас дела неплохи, – сказал Татаринов. – Привел я на Дон две тысячи полоненных татарами людей. Идите все дуван дуванить![40]
   – Ой, мамо! – закричала в толпе худощавая казачка. – Да вы еще живы?
   – Жива еще, моя деточка родная, жива! – отвечала старуха в жалком рубище, с опухшими ногами, с красными от слез глазами, рыдая от радости. Она была босая и простоволосая. Глубокие морщины прошли по ее почерневшему лицу вдоль и поперек и сделали ее едва узнаваемой. Семнадцать лет не была она на Дону! Сердце ее колотилось от радости, а глаза туманились от слез.
   Отцы и матери встречались с детьми, братья – с братьями и сестрами. Они плакали и радовались, как малые дети, улыбнувшемуся нежданно счастью.
   Беглые холопы, охочие люди, бежавшие из Московской Руси вольной дорогой, чтоб хлеб добывать, раскованные теперь Татариновым; покинувшие своих хозяев приказчики, неоплатные должники заимодавцев; стрельцы и солдаты, бежавшие со службы; люди церковные, оставившие церкви и монастыри, – стали равными. Храбрые донские казаки освободили их из татарского плена. Дон принял их, как родной отец. Дон их накормит, приютит. С Дона даже в Русь не выдают людей!
   В другой толпе сидели знатные татары – заложники. Глаза кровью налитые, злые, головы бритые. Шапки у ног лежат.
   В третьей толпе – невольницы, пожелавшие уйти из гарема и отправиться на Дон, к казакам.
   Коней арканили, делили. Пленниц делили. Ковши, братины, казаны, татарские штаны делили. Деньги не в счет: их не делили – в казну шли деньги.
   Татаринов, сойдя с коня, пошел с Варварой Чершенской в свою землянку.
   Ему воздавали заслуженные почести. Пили вино, стреляли из самопалов. Переодевались в шелка и бархаты. Делили ружья в золотой оправе, булатные ножи, багдад­ские клинки, седла и сабли турецкие.
   Фома Кантакузин порывался с чаушем выйти из землянки, но Наум Васильев удерживал их; угощая щедро, приговаривал:
   – На люди вам показываться не след, а то выйдет какая-нибудь заваруха, а я в ответе буду. Недоглядел, мол, скажут.
   Фома присел, но пить почти перестал.
   …А через день пушки еще жарче ударили. Наум Васильев догадался, что, стало быть, и с моря казаки вернулись.
   Четверо пашей прибежали в землянку. Глаза перепуганные. Фома у них спрашивает по-турецки. Они взволнованно ему отвечают. Фома злится, направляется к дверям.
   – Вам бы следовало отпустить нас свободно походить по городу. Не в заточение же мы приехали к вам? С послами нигде в других странах так не поступают.
   – А в других странах, – говорит Наум Васильев, – Дон-речка не течет. И мы в другой земле не годились бы. Мы для Руси родились. А ты, Фома, перехитрить нас вздумал? Уж лучше посиди, попей вина, греха поменьше будет!
   – Вино пьют после победы. Я с вами пить не буду. Пусти!
   – Ну что ж, пойдем, коль захотел проведать все. И мне тут, признаться, не сидится.
   Вышли – ахнули: плывут казаки – Дон зачернел!
   Белый бунчук да «бобылев хвост» развеваются на первом струге. Казаки поют:
   Как по мо-о-о-рю! Как по мо-о-о-рю!
   Как по мо-о-о-рю, морю синему!
   На середине первого струга стоит в новом лазоревом платье и в шапке-трухменке походный атаман Иван Каторжный. По правую руку – Алексей Старой, по левую – Михаил Черкашенин. За первым стругом челнов не счесть.
   Шумно на стругах. Песни поют. А Дон качает всех и тихо течет к Азову-крепости…
   Пушки палят. Самопалы трещат. На часовенке и на всех сторожевых башенках звонят колокола. А на берегу бабы песни поют, старики подтягивают. Радостью повеяло, как свежим ветром с моря.
   Фома Кантакузин стоял с чаушем и четырьмя пашами – губы кусали, бороды щипали, зубами скрипели от злой досады.
   Турецкий посол стал просить стругов или коней, чтобы ехать в Москву. Васильев отказывал ему под всякими предлогами.
   На пристани набилось много всякого люда.
   Иван Каторжный махнул рукой – ружья грохнули на стругах… Два раза махнул рукой – ружья грохнули двумя залпами. Три раза махнул Иван, серьга закачалась – три залпа грохнуло, и эхо дружно понеслось по Дону, помчалось в горы и в степи донские. Это означало, что походный атаман Иван Каторжный возвратился с моря синего с полной удачей.
   С пристани тоже ответили выстрелами из самопалов.
   Челны остановились напротив часовенки, перегородив широкую реку и все ее затоны и протоки. Многие сотни освобожденных полоняников сошли на берег: с Синопа, Трапезонда, с Галаты, Перы. Они разлеглись на берегу и на всех черкасских улицах. Отдельно свели взятых в плен турецких пашей: Шайтан-Ибрагима, Муртаза-пашу, Селим-пашу, Каплан-пашу.
   В сермяжных мешках, в кожаных чувалах, в кадях из-под пресной воды понесли золото и серебро, братины, монеты разных стран, жемчуг и камни дорогие.
   – Ивану слава! – кричали все. – Алеше слава! Богдану слава!
   Сошлись походные атаманы. Направились они к тому месту, где стояли турецкий посол Фома Кантакузин и Наум Васильев.
   – Э-э, Фома! – воскликнул Татаринов. – Ты здесь? Живой еще? Куда гребешь?
   Фома смолчал.
   – Султану жалобу везешь?.. Вези! А провожать тебя не станем.
   Турецкий посол стоял ни жив ни мертв. Наум Васильев сказал:
   – Нам, казакам, ведомо стало, что султан казнил азовского пашу Асана. Верно ли это?
   Фома весь потемнел.
   – Пойдем, Фома, в землянку от зла людского.
   Фома поторопился в землянку. А в Черкасске-городе кричали:
   – Здравствуй, войско Донское, сверху донизу и снизу доверху!
   На круче до поздней ночи пели донские песни:
 
Эх, небо синее и море синее, —
Край света не видать,
В Царьграде очи свои вымоем, —
За морем синим есть Царьград!
Волна качает, челны ныряют,
На Дон ввернемся мы опять!
 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

   Фома стал просить, чтоб дали ему посольские струги до Воронежа. Но атаманы стругов не давали, хотя и не отказывали. Совет держали неделю целую, а после сообщили:
   – Челны у нас дырявые. Пойдем по Дону – челны потекут; посол утонет, а казакам ответ держать перед царем. Коней бери: коней не жалко.
   Но посол коней брать не хотел. Он говорил, что на конях, ему, послу, ездить не пристало. Да и ездить он верхом не так горазд, а конная дорога через Валуйки (это, видимо, была главная причина) стала очень опасной: разбойники по дорогам бродят, воры, люди лихие.
   – Разбойные люди, что гуляют по дорогам, – ответи­ли атаманы, – послов не трогают. А ежели трогают, то только лихие люди из татар, а приходят они на ту дорогу из Крыма.
   Фома Кантакузин долго упрямился, но делать было нечего, и он волей-неволей согласился взять коней и ехать на Валуйки. Но тут атаманы снова заспорили.
   Наум Васильев сказал на совете:
   – Посла везти бы Старому Алеше. Он до всех послов приставлен самим государем.
   Старой возразил:
   – Коли, Наум, ты хочешь, чтобы моей головы на плечах не было, то я повезу его. А коли ты желаешь мне здоровья, заслуженного мной спокоя, да еще видеть на моих плечах мою поседевшую голову, то надо везти посла другому.
   Наум тогда закричал:
   – Ивану Каторжному везти послов до Москвы: он и дороги все знает, и с послами ладить умеет, и с пашами выпить горазд.
   Иван покачал головой – дескать, в уме ли ты, Наум? Старой поддержал его:
   – Голова Ивана Каторжного нам всем дюже дорога. Турской посол с охотой поедет с ним, а там, на Москве, жалобу на него же царю учинит, и сидеть Ване тогда на Белоозере или еще где… Нельзя нам посылать Каторжного!
   Васильев тогда указал на Татаринова, но и Татаринов стал отказываться: охоты у него не было возиться с послами. Старой опять вмешался:
   – И Мишу нам посылать нельзя. Он и до Валуек не доберется, а жалоба Джан-бек Гирея на него уже будет в Москве у государя. Наум, ты поезжай!
   Все поддержали:
   – Мы в походах были, а ты, Наум, сидел на Дону. Ты не измаялся, как мы все. Тебе везти турецкого посла! И зла меньше будет, и ответ держать не будешь!
   Собрался неохотно Наум Васильев везти турецкого посла опасной дорогой и взял с собой станицу в шестьдесят шесть казаков с есаулом Силой Семеновым. Выбрал Наум Васильев добрых казаков для станицы.
   За Московскими воротами посол попрощался с казаками и атаманами, кланялся им низко и хвалил их отвагу. Больше всего он похвалил Ивана Каторжного, Михаила Татаринова, есаула Порошина, Михаила Черкашенина; хвалил он еще Алексея Старого и Волокиту Фролова, хвалил обед атаманский и прием казачий в Черкасске. Всех атаманов называл по имени и отчеству.
   – Езжайте с богом, – сказал напоследок Фролов, – да бойтесь татар за Калитвой-речкой за быстрой.
   Станица поскакала одвуконь[41]. И кони все были добрые. Белых коней было два: один – под Фомой, другой – под Наумом.
   Солнце палило в июне 1630 года сильнее прошлых лет. Трава, не успев зазеленеть, желтела. Несло песок ветром, пыль по дорогам кружилась, зной сизый стоял туманом.
   Еще и не ехали казаки, а кони уже замылились, взмокли, головами крутят. И казаки вспотели, почернели, распарились. Воротники расстегнули, едва дышат. А Наум молчит да гонит лошадей. И Фома молчит, и люди его молчат. Кинут друг дружке турецкое слово версты за четыре – раз, и снова затихнут. Седла поскрипывают, ремни на седлах в мыле…
   Фома осторожно глазами вокруг водит, чутко прислушивается. Остановится посол где-нибудь, Наум Васильев возле лесочка в тени или в крутом овраге поставит поодаль часовых; попьют пресной воды, пожуют сухой рыбы, мяса. Фоме дадут, – а он сразу не ест, сперва даст пробовать чаушу: не подмешали ли отравного зелья. Отдохнув, дальше скачут.
   Какие избы и попадались, так в них ночлег найти трудно было и поесть ничего не достанешь. Одна голь пе­рекатная – беднота да горькая сирота. Мужики худые, детвора у них голодная, золотушная… Чего там взять? И ехали донцы поскорее да пооглядистее…
   Двор государя встречал посла турецкого с особым почетом и блеском. Еще далеко было до Москвы, а пышные кафтаны, оружие стрельцов уже сверкали на солнце. Бояре, воеводы, большие люди столпились на проезжей дороге. Сам Федор Иванович Шереметев выехал навстречу послу в раззолоченном возке. Вышел из него, но шапки не снял. Слезая с коня, турецкий посол, как требовалось обычаем, объявил о своей свите, о своем чине и звании, каким он облечен доверием от султана, и все прочее. Боярин Шереметев выслушал турецкого посла и обо всем известил государя – гонцами в Москву. После того боярин Шереметев спрашивал посла о том, здорово ли они доехали и не было ли где им какой-нибудь помехи и нападений?
   И когда турецкий посол нижайше поклонился, тогда только боярин Шереметев снял шапку, поздоровался с ним. Надев шапку, боярин помолчал, чтобы не сказать чего лишнего, а Фома сел снова на коня. Посол выехал вперед, а Наум Васильев – с ним рядом.
   Ехали они к Москве тихо, ожидая распоряжений. За казаками двигались возки Шереметева и других ближних бояр.
   В дороге пришло известие из Москвы, что царь ждет у себя Фому Кантакузина и пашей турецких.
   Кантакузин въехал в Москву торжественно. По обеим сторонам дороги построились всадники в богатых одеждах, а у въезда в город – три тысячи воинов, с длинными копьями, на белых лошадях, в красных кафтанах, в отороченных мехом шапках. Здесь же стояли именитые бояре.
   Проехав с полверсты, турецкий посол пересел в раззолоченную колымагу, присланную из царского двора. В парадных кафтанах длинными рядами стояли московские стрельцы. И повсюду на московских улицах, кривых и путаных, толпился всякий люд.
   Все торговые лавки, питейные заведения и рынки были закрыты.
   Пышное шествие направилось в Китай-город, к Посольскому подворью. Там у дверей стояли караульщики, чтоб никто не подходил, с послом не говорил, письма никакого не передавал и злого умысла никакого послам не учинил.
   Атаман Наум Васильев и есаул Сила Семенов с казаками, после того как они проводили на Посольский двор посла, стали приискивать себе дворы, кому где можно было. Нашла их Ульяна Гнатьевна и взяла к себе на постой, в свой дом, атамана, есаула и пятерых казаков.
   Ульяна в лице изменилась, немного постарела, но голос ее звучал по-прежнему молодо.
   – Седла кидайте в сени, а сумы – в клетушку, – указала Ульяна. – Хватайте ведерочки, бежите за плетень к журавлику, обмойтесь. Ах, сизые голубочки, слетелись снова!
   Забегала Ульяна по дому, захлопотала. И ожерелье, подаренное Старым, сверкало каплями ключевой воды на ее все еще нежной белой шее. Бордовый полушалок с мохрастыми концами свисал с ее круглых плеч. Глаза все те же – то плачут, то смеются лукаво.
   – Как пришел Алешенька с Белоозера, так больше я его не видала, как в воду канул… Здоров ли? Не разлюбила ли его Фатьма?
   Наум ответил ей не скоро:
   – Был он на море, ты только не болтай!.. Фатьму его угнали в Крым и там убили.
   – Ах он несчастный! Кручинится, знать. Ой, плохо ему! – жалостливо проговорила Ульяна и вытерла платком крупные слезы. – Когда ж господь сведет меня с Алешенькой?
   – Да ты не плачь, Ульянушка, – утешал ее ласково Наум. – Сведет еще господь. Дорог на Дон немало. Поедем назад – хоть я заберу тебя… Со всей Руси бегут к нам.
   Ульяна вся зажглась:
   – Соколик мой Наумушка! – стала причитать. – Да я не только что на Дон, на край бы света полетела за ним, ненаглядным. Да примет ли?
   – Слетаешь, коль захочешь. А примет ли – то дело ваше…

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

   Турецкий посол Фома Кантакузин был принят в Золотой палате государем Михаилом Федоровичем и патриархом Филаретом. При них бояр не было. Фома поклоны отбил государю, а тот спросил его о здоровье своего «брата», султана Амурата. Царь спрашивал, здорово ли доехал Фома до Москвы и не было ли ему на Дону и в других местах помешек каких.
   Фома сидел насупротив государя, отвечал уклончиво:
   – Да, ехали мы – и всяко было.
   – А все-таки?
   – Доехали не здорово!
   Царь вспылил, резко спросил:
   – Где учинилось худо?
   Фома сказал сквозь зубы:
   – Казаки на море ходили. Стамбул громили. В Кер­чи одни развалины остались. Галату всю сожгли. Галеры на море топили. Джан-бек Гирея пограбили. (Про арсенал он умолчал.)
   Царь изумился. А Филарет закрыл лицо руками.
   – А все то делают они будто по царской воле.
   Царь побледнел.
   – А кто ж ходил? – спросил патриарх.
   – Походный атаман Иван Каторжный, атаманы Старой, Татаринов!.. Еще – Богдан Хмельниченко с Чигирина…
   – Старой? – Царь губу прикусил. «Вот отплатил так отплатил», – подумал он.
   – Прошли Азов, прошли Казикермень, соединились в море.
   – О свят, свят!.. Опять Старой! Опять Богдан! Что делать будем? – спросил сокрушенно Михаил Федорович.
   Посол от имени капудана-паши и Асан-паши, с которыми он якобы говорил при выезде из Азова, передал их слова: «Чтобы между султаном и царем впредь ссоры и нелюбви не было, надобно казаков всех перебить или с Дону прогнать…» – Я же, – продолжал грек, – возражал Асан-паше: вытеснить казаков с Дону – дело весьма трудное. Тогда Асан-паша предложил: «Если так, то в предупреждение вражды не лучше ли обоим государям давать казакам жалованье? А если царь жаловать казаков не из­волит, то султан положит им свое жалованье и, переселив их с Дона в Анатолию, разрешит им там, по их обычаю, промышлять над врагами султана».
   Филарет посмотрел на посла строго и недоумевающе. Царь встревожился. А осторожный и хитрый грек продолжал:
   – Между Азовом и Черкасском, где множество казаков войска Донского, – сказал он, – хотелось бы султану построить на очень к тому удобном урочище турецкую крепость Чилу.
   Царь пропустил было это мимо ушей, а Филарет не на шутку забеспокоился. Тревожно забегали его сузившиеся глаза.
   – Нет, – сказал он резко. – Тут что-то не так! Неладно будет дело!
   Но грек продолжал мягко и тихо:
   – А не угодно то государям, пусть сами поставят крепость. Крепость та даст государю не меньшую выгоду, чем Архангельск… Султан сам бы давно поставил ее, да она будет на государевой земле. То дело очень выгодно: поставить крепость – и казакам проехать Доном на море никак будет нельзя…
   Филарет не стерпел и в гневе прервал:
   – Царь сам уймет казаков своей волей и без построения сей крепости! А которые из них виновные в разбое и грубости, накажем их великой опалою и смертной казнью…
   – Верно! – подтвердил царь.
   Фома тогда еще мягче и со всякими хитростями начал с другого конца.
   – Дабы, – сказал он, – между султаном и царем бе­лым и крымским ханом была крепкая дружба и любовь, надлежало бы немедля вернуть Чигирин туркам. Запорожские черкасы ходят по Днепру на море, минуют Казикермень, Арслан-Ордек… Согнать бы с Чигирина казаков – и этим малым делом можно отвратить опасности многие.
   Государь поднялся и в сильнейшем гневе ответил по­слу:
   – Куда сие годится? Совсем загородить нам море? С Дона согнать казаков! С Чигирина согнать черкасов! Нам то негоже! Мы то не примем!
   А Фома настойчиво гнул свое:
   – Чтобы начать и кончить войну против поляков в союзе с султаном, с крымским ханом, надо бы и усту­пить вам.
   – То все больно заманчиво, – ответили ему. – Скви­тать бы обиды надобно; но без совета всей земли и бояр решить сие не можем. Войну начинать – многое справить надобно: войско подготовить, запасы завезти, деньги собрать. А может, еще у нас с поляками дружба выйдет крепкая…
   Посол, видя неудачу своего предприятия, все же продолжал улыбаться и со всякими любезностями заверять в своей и султанской дружбе к Руси – «выше прежнего».
   Закончив свои дела, Фома Кантакузин шутил и смеялся, а под конец положил перед царем донос с «великой тайной». Вот что сообщалось в доносе Поленова:
 
   «Едучи с моря и с низу по Дону, слышал я от казаков, что-де ты, царь-государь и великий князь всея Руси, Михаил Федорович, изволил на казаков за их вину опалу положить и лишил своего жалованья. Которые казаки выехали к тебе с турским послом и будут тобой посажены по тюрьмам, – то быть на Дону большой беде. Донские казаки говорили, что по новой весне покинут землю и пойдут в запороги к Богдану Хмельниченку… И слух пошел на Дону, что ты, государь, направляешь сюда стрелецкое войско, чтоб всех холопей сбить з Дону, а по Дону-де будешь, государь, свои городы ставить. Как-де подлинно про то весть учнетца, то казаки тотчас з Дону отпишут к запорожским черкасам, и они к ним придут на помощь многими людьми – тысяч десять и больше. А у донских казаков с запорожскими черкасами приговор учинен та­ков: «Коль будет беда нам – помогать нам, коль будет беда запорогам – помогать запорогам, но Дону нашего без крови не покидывать». Они ж, казаки, сказывали еще, что пошли на Черное море под турские городы войною, тысяч двадцать, – за поруганье казачества и разоренье донской земли убавить силы туркам и татарам и землю от них избавить свою. Турские люди не пустили их назад под крепость Азов, и они пошли тогда Миусом. Волоком перелезли в Донец. А из Донца пришли на Дон. Добра достали, великого… А те запорожские черкасы, которые шли с Чигиринским сотником Богданом, пожгли свои струги в лиманах, иные водой затопили, переволочили добро дорогами другими. А по весне струги свои из воды достанут и в море опять пойдут.
   …Великий государь! На Дону в большом войске про турских послов говорили, что впредь им, послам-де, пропуска к тебе, государю, не будет, потому что послы турские Доном ходят и их казачьи городки-крепи высматривают. Казаки ныне крепко каются, что того турского посла Фому Кантакузина к тебе, государь, пропустили и его не убили… И ежели на Дону государева жалованья ныне не будет, а посол турский от тебя с Москвы к ним в нижние городки приедет, – они, государь, турского посла хотят убити…»

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

   Великая опала постигла казаков за непослушание царю.
   Приставы-московские, люди из Разбойного приказа, стрелецкие головы, по повелению государя, девятого июля во главе с приставом Саввой Языковым явились на подворья, где постоем стояли донские казаки, сопровождавшие турецкого посла.
   Тьма в Москве была кромешная. Нигде ни звездочки. Все улицы пустынны. В домах все спали, и тихо было, безмятежно. Лишь слышно было, как перекликались сто­рожа на башнях и возле решеток на улицах.
   – А кто бредет? – кричал стрелец с Кузнецкого. – Постой!
   – Бредут свои! – отвечали люди из Разбойного приказа, гремя железом.
   – Куда ж вы прете? – кричал другой стрелец. – Для какого дела?
   – Вон пристава у нас за все в ответе. Пойди да разузнай у них.
   Конь пристава Саввы Языкова ударил копытами в темноте, едва не налетел на двух стрельцов.
   – Чего вам надобно?
   – Бумагу надобно, – схвативши за узду, сказал один из них. – Куда бредете? Кто велел в такую темень водить людей, греметь оружьем?
   – Я – пристав Савва Языков. Бумаги у меня – бумаги царские!
   Стрелец поднял фонарь, удостоверился, что перед ним действительно пристав.
   Пристава и их помощники направились в Ордижцы, в Боришки и за Москву-реку хватать опальных казаков. Проскрипели в темноте несмазанные колымаги. Добрались они и до Ульянина двора.
   – Кажись, сюда! – пробубнил Савва Языков. – Зай­дите с журавля, под окна станьте, двери подоприте колом. Иван, стучи неторопко! За ставенку становься, а то еще пальнет какой из пистоля в лоб.
   Здоровенный стрелец стал за ставенку и тихо постучал. Долго стучали стрельцы, пока добудились.
   Из избы послышался встревоженный голос Ульяны:
   – Кого там бог принес?
   Савва прокричал:
   – Не допытывай! С Разбойного!
   Зажглась лучина. Открыла дверь сама Ульяна.
   – Ну, что вам надобно? – спросила хрипло. – Кому нужна?
   – Не ты нужна нам, баба, не ты! – входя осторожно, сказал пристав. – Нам нужны другие… Которые тут у тебя на постое казаки?
   – Вы казаков не трогайте! – сказала Ульяна, закрыв грудь полушалком. – Изморили уж всех беспутными тревогами.
   – А не твое тут дело. Сама, поди, беспутная. Нашлась защитница – святая богородица!
   – Скажи еще «беспутная» – как размахнусь да в нос шибану, так и узнаешь, какая я беспутная!.. Юшкой красной умоешься!.. Вон казаки!
   На дальней кровати сидел в белой нижней рубахе и в белых портках станичный атаман Наум Васильев. Продирая глаза ладонями, смотрел он на пристава, как на какое-то привидение.
   – Который атаман у вас?
   – Я – атаман Наум Васильев!
   – А есаул который?
   – Я – есаул Сила Семенов! – отозвался есаул из другого угла.
   – А те, которые вон там, кудлатые?
   – Мы не кудлатые! – сказал один из казаков. – Куд­латы псы, кудлата шерсть бывает, кудлаты – пристава! Зачем пришел, про то и сказывай!
   – А сколько тут вас, постоялых казаков?
   – Все те, кого видишь, – ответила Ульяна. – Не шарь фонарем. Все налицо.
   – А где другие? Здесь семеро. А нам-то надо шестьдесят… шесть человек. Недостает… – пристав тянул, – недо­стает… Сколько же недостает? Шестьдесят… шестьдесят… Степан, а ну-ка высчитай! В мозгах моих туман… Шестьдесят… Тьфу, черт те дери! Перепил!
   Здоровенный угрюмый стрелец, вошедший следом за приставом, стал считать на пальцах:
   – Один, который атаман, – один! Другой, который есаул, – два! А тех сколько?
   – Да раздери-ка буркалы, да разуй гляделки, – проговорил казак. – Я есть Епиха Игнатьев – крайний, а это вот… Андрюшка Левонтьев, левый, там вон – Потапка Нефедов, правый, Алешка Алексеев – за правым крайний, а там – Афонька, Захарка, Еремка!
   – Ну, тот – крайний, и тот, который не крайний, – бубнил тупоголовый стрелец Степан. – Андрей да Еремка – два!
   – А он не Андрей и не Еремка. Андрей – там лежит, а Еремка – здесь, – смеялся казак, обуваясь. – Потап там, Алексей – вон он!.. Эх, голова, два уха! Считай получше…
   Наум Васильев, хоть и строг и взволнован был, но тоже улыбнулся.
   – Вот голова, а еще приставная! Считать не может. Ну, нас тут семеро! – сказал он.
   – А ты не брешешь?
   – Чего брехать нам? Семеро!
   – А скольких же нету?
   – А нету пятидесяти девяти.
   Пересчитал пристав недоверчиво еще раз всех казаков и насчитал восемь. Еще пересчитал – восемь.
   – Да где ж семеро?
   – Всех семеро! – уже хохотал Наум. – Восьмая-то баба, Ульяна!..
   – Закуй в железо атамана! – приказал обидевшийся пристав, а сам на лавку сел.
   – Почто ж в железо?
   – Дознаешь после. Перед царем в ответе ты.
   – А не за что! – сказал Наум и выпрямился гордо, – В Москве берут, а не за что!.. Сказывал мне Старой, как ты возил его на Белоозеро – собачья честь!.. И нас туда погонишь?..
   – Клепай, Семен, ноги!
   – Я ж не клепальщик.
   – Зови-ка Ваську-кандалыцика!
   Вошел Васька. Бурый, нос горбылем. Глаза – горошины мелкие, вздутые щеки; шапка серая набекрень, подвыпивший. Он бросил кандалы…
   – Ой, ироды! Иуды! Да они ж ни в чем не виноваты! – заголосила Ульяна.
   – Кого клепать? – спросил Васька.
   – Вот этого!
   – Кто ж вам велел? – спросил Наум.
   – Велел нам государь.
   – Клепай, – сказал Наум, – раз нас такой милостью сам царь изволит награждать. Опять на Белоозеро?
   – Другие есть места, куда подалее, – сказал кузнец-кандальник Васька. – Перековал я брата вашего – и в год не пересчитаешь!