А тут и затрубил на Москве медный горластый рог. Народ побежал к Белому городу, но стрельцы стали разгонять людей, нахлынувших у девяти ворот. Стрелецкие головы насторожились. Мимо них проскакал царский гонец на белом коне и подлетел к крыльцу терема. Казаки и атаман приникли к слюдяным окнам.
   – Уж не станут ли пытать нас судьи Разбойного приказа на Красной площади, казнить неведомо за что на Лобном месте? – сказал атаман и стал размашисто ходить по терему.
   Гонец с силой рванул на себя тяжелую дверь.
   – А которые здесь будут атаманы да казаки, послы Донского войска? – громко спросил гонец.
   – Мы здесь, атаманы и казаки донские, – спокойно ответил атаман гонцу и пронзил его испытующим острым взглядом.
   Гонец, боярский сын, возвысил голос:
   – Царь жалует вас, донских атаманов и казаков, своей милостью. Царь пожелал видеть вас всех своими очами…
   – Да ну?! – вырвалось из груди атамана. – То разве правда?
   Гонец сказал потише:
   – То правда! Зовет вас царь для ласки. И быть вам, казаки и атаманы, скоро-наскоро, в царской палате. Не мешкайте!
   Гонец велел казакам одеться понарядней, чтоб сраму за них боярам не было.
   – Да мы и так зело все прибраны. Всем Доном одевали нас, – сказал Старой. – А ну-ка, приободритесь, казаки.
   И пошли они нарядные к царю. Привлеченные яркой, богатой одеждой, люди глядели на них, словно на невидаль какую. Одни кидали шапки кверху, другие шептались, третьи смотрели с завистью. Толпы людей шли за казаками до тех пор, пока казаки не уперлись в расписанные золотом и серебром высокие двустворчатые двери Красного крыльца. Атаман стоял впереди других, без саб­ли: сабли не велели брать. Он гордо поглядывал на верхи золоченых крестов и купола церквей, на переливчатые гребешки дворцовых крыш. По правую руку его стоял, не менее гордо, Левка Карпов, по левую – Афонька Борода.
   В Москве пахло теплой осенью. Осенняя легкая мгла радовала душу Старого. Радовала его и вся эта суета людей, царская пышность, дворцовые громады, столпившиеся перед Красным крыльцом, высокие звонницы с крестами.
   Куда-то бешено мчались царские всадники, окутанные густым паром, в островерхих шапках, с колчанами для стрел – саадаками – у поясов. Степенно да чинно шагали бояре. Им уступали дорогу и стар, и млад, все сторонились, все били поклоны. И всюду стрельцы, что радуга, пестрели своим различного цвета одеянием.
   – Вот и пойми тут, – сказал Старой, поправив лихо шапку, – казнят в Москве аль щедро наградят?..
 
   В Кремле их встретили служилые люди всяких званий, одетые в богатые кафтаны. И все толпились на Соборной площади, у Красного крыльца, у Грановитой палаты с шатровыми башенками, толпились на крыльце ее и далее, у Золотой палаты. А еще далее видны были шатровые верхи Столовой палаты, ворота Колымажные, и там тоже стояли бояре в горлатных шапках.
   Двери Красного крыльца не сразу открылись. Атаман снял шапку, перекрестился и пошел по ступеням вверх. Перекрестились и все, шедшие за ним, торжественно притихшие донские казаки.
   Казаки вошли в Золотую палату и сняли шапки. Царь Михаил сидел против них на троне – царском кресле, блестевшим сверху донизу искрами серебра, жемчугом и драгоценными камнями. Одежда на царе сверкала ослепительными огнями. От царской шапки, словно от солнца в яркий день, бежали во все концы алмазные огни. В руке царя был скипетр – символ власти государевой. Царь приподнял скипетр, и на руке его блеснули золотые перстни со смарагдами.
   Печальный взгляд. Лицо худое, желтое…
   Отбив низкие поклоны, сели бояре.
   Думный дьяк Иван Грамотин поведал царю о донских казаках, которые-де, великий царь-государь, никому не сказывают, с какими вестями важными пришли к Москве. И сказывают те казаки, что, окромя царя-государя, того никому не поведают. А бояре-де, царь-государь великий, на Москве всё опасаются, как бы те вольные донские казаки ненароком войны не накликали Московскому государству с турецким султаном…
   Царь поглядел на атамана пристально, приказал подойти к нему поближе. Старой подошел к царю, отвесил земной поклон. А когда выпрямился, то только тогда заме­тил телохранителей царя: по обеим сторонам престола царского стояли, словно каменные, четыре рынды в белых одеяниях, поверх шапок крест-накрест висели золотые цепочки. Рынды держали на плечах серебряные топорики со сверкающими полумесяцами.
   Левка Карпов стоял на коленях и разглядывал ангелов, витающих на голубой лазури потолка, глядел на беса, загнанного в угол свода. Афонька Борода пялил острые глаза свои то на бояр, сидевших на лавках вдоль стен, то на золотистую дорогую роспись, с которой смотрели лики святых, обновленные Паисеиным. Казакам царская палата казалась раем небесным.
   – Какие вести, атаман Старой, доставил? – медленно спросил царь.
   Старой глянул на бояр, смолчал.
   Царь голос свой возвысил:
   – Мы по совету всей земли сидим на троне, а мы­слим заодно с боярами. И ты то знаешь. Ну, поведай, атаман!
   Бояре пристально и зло уставились на атамана.
   – Не можно, государь. Вели тебе, царь-государь, с глазу на глаз открыть то дело наше, – низко поклонился Старой в ноги царю и стал на колени.
   – Встань, гордый атаман! Встань! Велю тебе отписку дать при всех боярах. Да ежели что в ней дурно сказано, гляди!..
   «Великий государь бояр боится? – подумал атаман. – Не дело».
   Перед ним мелькнула тень Ивана Грозного. Не такой царь глядел сейчас на него… Тот подпирал плечами небо, руками вселенную держал – так говорили. Бояре без шапок перед ним недвижимы стояли…
   Наконец атаман, разодрав верх шапки своей, достал оттуда отписку и подал ее царю.
   – Войско Донское пишет… – начал он, но царь прервал Старого:
   – Живы ли, здоровы ли донские атаманы и казаки?
   – Все живы и здоровы. Здоровья тебе желают атаманы и казаки, царь-государь! Родителям твоим здоровье на многие, многие лета!
   Царь развернул послание, но читать не стал при всех собравшихся.
   – А здорово ль доехали? – спросил он.
   – Доехали, помилуй нас господь, не здорово: коней всех поморили, – ответил атаман.
   – А не чинили ли вам беды какой в дороге вое­воды?
   – Чинили, царь, чинили, – ответил атаман. – Особо крепко в Валуйках…
   – То ведомо мне, и я взыщу! Гонец Волконского вчера был, – ответил тихо царь.
   Старой не сводил глаз с худого лица царя, тонких бровей, черных усов и клинышком отпущенной бородки. Выражение бледного, без кровинки, лица было приветливое, доброжелательное. Так казалось атаману.
   Царь медленно поднялся с трона и вышел из палаты. Четыре рынды пошли за ним. Бояре, косясь на атамана, отвесили поклоны иконам в палате и тоже разошлись.
   – Ждите царева повеленья! – обратился думный дьяк к казакам и атаману. – Идите в Белый город!

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

   Царь, по совету матушки своей Марфы Ивановны, пожаловал донцов обедом.
   В Серебряной палате по стенам стояли длинные поставцы с тремя высокими ступенями; на них были уставлены большие серебряные и золотые кубки.
   Палата ломилась от золота и серебра, посуды на столах. А посреди Серебряной палаты толстый каменный столб подпирал свод.
   Царь восседал на широком вызолоченном кресле. Сняв золотой наряд, он надел кафтан из серебряной парчи; на голове – венец, унизанный каменьями и жемчугом; на шее – ожерелье.
   Князья и бояре, одетые в белые одежды, отороченные бобровым мехом, сидели за другими столами. Все сияло белизной. Стольники в нарядных кафтанах подавали кушанья на золотых блюдах.
   Московские иереи также были в белых одеяниях, а казаки – в своих цветных кафтанах: голубых, красных, синих.
   На казачий стол, когда стемнело, поставили восковые свечи в подсвечниках из яшмы и хрусталя, в серебряной оправе. Перед царем мигали две свечи пудовые, на золотых треножниках. А на столах боярских горели свечи в простых подсвечниках.
   – Благослови, великий отче, трапезу с донскими казаками, – сказал царь Михаил.
   Святейший патриарх всея Руси, с окладистой, но короткой белой бородой, в белом патриаршем клобуке, – он сидел направо от царя, – встал, благословил трапезу и, шелестя белой одеждой, вышел.
   То был отец царя, Филарет Никитич, вернувшийся из плена польского. Тот самый Филарет, который привез из Углича на третий день венчанья Шуйского на царство мощи царевича Димитрия, убитого будто людьми Бориса Годунова. Филарет Никитич был у поляков заложником за Владислава, сына Сигизмунда III, более шести лет. Обменен он был на знатных поляков, задержанных в Москве со времен великой смуты. Вернувшись из польского плена, Филарет взял в свои руки власть с титулом «великого государя и святейшего патриарха». В первые годы царствования Михаила Федоровича именем царя правили его отец, мать – инокиня-старица Марфа Ивановна и ее родня – бояре Салтыковы.
   «Вот удостоились, – подумал атаман, – святейший нас благословил. Да он же и самозванцев признавал; он всем служил. Недаром говорят о Филарете, что нравом он сильно вспыльчив и жесток. Всякого звания людей томил в заключении безвинно и наказывал сильно… Святейший!»
   Тут стали обносить блюдами. Детина с кольцами кудрей, в плечах косая сажень, остановился возле атамана, поклон отбил.
   – Царь и великий князь Михайло Федорович жалует тебя, атамана, хлебом да солью.
   – Хлебом? То дорого! А соль всех царских милостей дороже нам, – ответил атаман и поклонился на все четыре стороны. Но прежде всех – царю. Жаловать хлебом-солью было в обычае всех царей московских.
   Детина с кудрями понесся дальше: к казакам, князьям, боярам да служителям церкви. Служители церкви сидели за особым столом.
   Другой детина подлетел, поклон старательно отбил.
   – Царь и великий князь всея Руси Михайло Федорович жалует тебя, атаман Алексей Старой, жареным лебедем, а всех казаков твоих – гусями да журавлями.
   – То, знать, царь милостиво пожаловал! – ответил атаман. Опять поклон отбил на все четыре стороны, царю – прежде всех.
   Подскочил третий детина, тучный.
   – Царь жалует… тебя, атаман… Алексей Старой… – и налил в серебряную чашу водки, в другую – мальвазии, вина из Греции, а в третью – меду янтарного, чистого как слеза.
   Атаман Старой усерднее других за мальвазию отбил царю поклон.
   Царь поднял свою чашу.
   – Во здравие земли и веры христианской! – возгласил он.
   – Во здравие царя! – всех громче крикнул атаман. – Земля стоит! И вера нерушима. Царю стоять найкрепче на земле! А казакам да атаманам сиять во славе на Дону!
   Бояре покосились. Царю понравилась такая складная речь-выдумка. Царь выпил чашу всю до дна. Еще поднял:
   – За атаманов! За славный Дон! За войско Великое Донское!
   Он дал ему название «Великое» и знамя дал.
   – Пьем, царь Михайло Федорович, за Дон! Дон наш велик, да крылья токмо малость нам обрезают! – сказал, хмелея, атаман.
   Царь задержал чашу в руке. Глаза его сверкнули. Хмель не отуманил еще его головы. Он слышал явственно: «Крылья обрезают на Дону». Слегка качнулся царь, но смолчал. Поднял чашу свою снова и, глядя в глаза ата­ману, выпил – без особой охоты.
   – Дон наш велик? Будто так ты молвил, атаман? – спросил царь, и неспроста.
   – Дон наш велик! – ответил атаман.
   – А крылья вам давно там обрезают?
   – Да, давно обрезают, великий государь, – смело отвечал Старой.
   – А кто?
   Тут атаман, не зная, куда царская речь может склониться, оробел. Правду сказать – бояре за столом. Кривду сказать царю – нельзя. Поразмыслив, отвечал:
   – Татары, государь, да турки обижают нас.
   – Аль седни вы татар не бьете? И сабли казачьи у вас ржавеют на Дону?
   – Татарам было. Но и казацких голов летит от них немало.
   – А турки? Аль крепость Азов у турок не сильна? Почто вы к ним в Азов на стены лезете?
   – Да то есть басурманы, царь! Дай пороху нам вдосталь, дай зелья царского, свинца, – и мы поизведем проклятых. Азов добудем мы своим умом, силой несокруши­мой!
   – А смелую ты речь ведешь, Старой! Кой-когда и по­молчать бы надо… О крепости азовской поговорю с тобой особо. Еще кто крылья обрезает?
   – Да… – замялся Алешка, – воеводы! Цепь золотую у Федьки Ханенева, донского атамана, снял воевода на Валуйках…
   Царь указал рукой на свою чашу. Чашу наполнили.
   Царь велел налить такую же чашу атаману. Налили мальвазии атаману.
   – Ты больно смел, Старой, – медленно вытирая усы, заметил царь, – да резок не в меру… Пью твое здоровье! Бояре пьют твое здоровье! Бояр больших вы не гневите!
   – Пью, государь, и я твое здоровье, – еще смелее от­ветил атаман. – Но коль захочет царь послушать правду, то послушает ее от казака, который в Костроме крест целовал тебе и царскую присягу принимал.
   – Добро! Послушаю. – И не спеша прибавил царь: – Послушать я успею. А воеводами не изводи меня. – Вдруг он выкрикнул:
   – Эй, думный дьяк, неси бумагу!
   Шмыгнул дьяк за дверь, вернулся вскоре и стал перед царем с листком бумаги.
   – На, атаман Старой, бумагу, да чти мне сам.
   Алеша стал читать бумагу.
   – Чти всем на слух! А нет – отдай дьяку: дьяк поскладнее прочтет.
   Дьяк взял бумагу у атамана и стал читать нараспев:
   – «Царская грамота на Валуйку воеводе Волконскому…
   …Писал еси к нам, что приехали на Валуйку з Дону атаман Алексей Старой с товарищи, одиннадцать человек; и ты их отпустил к нам к Москве. А наперед отпущен с Валуйки к нам к Москве донской же атаман Федор Ханенев да с ним казаков шесть человек. И атаман с казаками били нам челом, и атаман Алексей Старой бил челом, и сказали: как они приехали к Валуйке и, приехав к городским гумнам, стали близко гумен, и ты-де, выехав из города, учал их бить и грабить, а грабя же-де с них оборвал: саблю булатную, цена пять рублев, да семь золотых, да пять рублев денег, да цепь золотую, весу пять золотых. Сам жаловался и гонца посылал к нам к Москве, оговари­вая казаков. И как тебе сия наша грамота придет, и ты то все, что взял у донского атамана Федора Ханенева и у казаков, прислал бы еси к нам к Москве все сполна тот­час, велел отдати в Посольском приказе дьякам нашим, думному Ивану Грамотину да Максиму Матюшкину. А буде ты того грабежу, что взял у атамана и у казаков, к нам к Москве не пришлешь, и мы то все велим доправити на тебе вдвое, да тебе ж за то от нас быти в великой опале…»
   Дьяк поперхнулся. А бояре друг другу ядовито шепнуть успели:
   – Царь с казаками донскими тешится. Не поделом потеха. И надолго ли?
   – Ну, сказывай мне, атаман Старой, люба ли тебе моя царская грамота на Валуйку к Гришке Волконскому? – спросил царь строго, но не сердито.
   – Люба, царь! Люба! – загорланили казаки на всю Серебряную палату; напившись мальвазии, они стали вести себя вольнее, некоторые полезли целоваться с дья­ками.
   – Любо! – закричал Афонька Борода и, выскочив из-за стола, стал пристукивать высокими каблуками по полу. Казаки быстро усадили его на место.
   Царь повелительно и грозно повел очами, заставив всех сесть на свои места.
   – Воров да разбойников вроде Гришки Волконского, – сказал государь, – царской волей буду карать и впредь! Нам без порядка жить не мочно… Бояре, слышите? – неожиданно сильный и гневный голос царя прозвучал под сводами Серебряной палаты. – По всей Руси ведомо, что стали мы царем по вашему же прошению, а не своим хотеньем. Выбрали вы нас, государя, всем государством, крест целовали своей волей, обещались все служить и прямить нам, а теперь везде грабежи творят да убийства, разные непорядки, о которых нам докучают; так вы эти докуки от нас отведите и все приведите в порядок.
   – Любо! – снова крикнули казаки. Бояре растерянно молчали.
   Высоко подняв голову, атаман сел напротив Левки.
   Детина с мелкими кудрями торжественно поднес вино заморское, пенистое и сладкое. Наливали то вино в особые чаши. Царь надпил чашу и переслал ее Старому. Атаман жадно глотнул из царской чаши и передал ее Левке, Левка, хлебнув малость, передал царскую чашу Афоньке, тот – Ивашке, Ивашка – Федору… И так пошло по кругу.
   Но Старой, нарушив обычай пить царскую чашу по­следней, поднялся с другой чашей – в честь царя. Он справил нижайший поклон и поднял высоко донскую чашу, которую привез с собой. Царю поднесли ее, он выпил. А после того царь слегка поклонился боярам и медленно пошел к выходу.
   Казаки давно уж смекнули, что на царском званом обеде не было почему-то князей Курбских, Холмских, Никулиных и Пеньковых, Голицыных и Салтыковых.
   В палате остались с казаками бояре и князья Милославские, Воротынские, Стрешневы, Нарышкины, Боборыкины, Лыковы и Языковы. Они расспрашивали о делах на Дону, допивали вино, прислушивались и доедали оставшиеся на широких царских столах богатые яства. Не скоро веселые князья и бояре вышли из палаты покачиваясь, пошатываясь, обнимаясь друг с другом.
   Последними ушли в Белый город казаки со своим атаманом. Те были совсем веселые. Шли по Москве и пели песни, словно в своем Черкасске-городе.
   На улицах путь их освещали плошки, бочки со смолой, горевшие дымно и чадно.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

   Царь Михаил встал вместе с зарей. К нему сейчас же явился духовник, а за духовником внесли икону святого, который праздновался в тот день. Перед внесенной иконой и перед другими иконами в Крестовой палате затеплились яркие свечи.
   Царь молился в этот день долго и усердно.
   Горбатый и молчаливый свечник Амбросий следовал за царем всегда как тень. Духовник окропил царя святой водой. Святую воду принесли в Крестовую палату сегодня, а привезли ее из далекого и знатного Соловецкого монастыря.
   Потом пошел к своей матушке и отправился с нею в теремную церковь к заутрене.
   После заутрени Марфа Ивановна молвила царю:
   – Ты бы, Михайло, принял в Престольном тереме, без лишних очей боярских, донского атамана и казаков. Выслушай-ка атамана. Повыведай у него о всяких делах и помоги казакам на Дону. Не пожалей пороху, свинцу, жалованья. Все к делу пойдет. Приласкай. Пообещай награды атаманам за службу нам верную. Смелее действуй! Сила растет на Дону великая и опасная. Помни, Михайло, куда постоянно бегут холопы со всех российских городов, – на Дон! Эту силу к рукам прибрать надо. И там же, на Дону, – помни, – даровое войско. Ты же, царь, власть свою из рук не выпускай.
   – Но, матушка, – с опаскою ответил ей царь, – бояре нам шум учинят… Царь-де заодно с казаками идет…
   – Какие-такие бояре? – нетерпеливо возразила Марфа. – Родство – бояре Салтыковы аль Лыковы? Им-то что надобно? Пожалованной земли мало Салтыковым? Ну, если загалдят, ты на них и прикрикни. Мало ли они нам пакостей учинили? Иные бояре всякий вздор и напраслину на казаков несут, оговаривают их… Слушай меня. Донские дела важнее многих дел.
   – Матушка, помилуй! – встревожился Михаил. – Бояре нас поедом съедят. Аль ты не помнишь, матушка, бумагу, что дал я им?
   – Бумагу ту помню, – мягко сказала Марфа Иванов­на. – Но ты поменьше о бумагах мысли, а делай дело и знай всегда свое. Бояре все на перечете, а черни сколько на Руси? Чернь кормит нас! Не забывай об этом.
   Царь поглядел смущенно на Марфу.
   – Матушка, – напомнил он слезно, – бумага та клятвенная. И ты сама клятву внушила мне. Они от нас письмо взяли, когда я шел на царство… «чтоб нам быть нежестоким и неопальчивым, без суда и без вины никого не казнить и мыслить о всяких делах с боярами и думными людьми сообща, а без их ведома и тайно и явно никаких дел не делати». Мы крест целовали боярам на том, чтобы никого из них, вельможных и боярских родов, не казнить ни за какое преступление, а только ссылать в заточение, коль провинятся.
   Марфа Ивановна скрестила руки на груди и зло сказала сыну:
   – Крест тот, прости меня господи, мы зря целовали! А чернь-то ныне говорит: в русской земле хозяйствуют бояре; бояре ни во что царя ставят; царя не боятся; Марью Хлопову-де Романовы сгубили… и Долгорукую сгубили.
   – Матушка, – еще тревожнее сказал царь, – не вспо­минай мне Марью! Я рад уже покою. Бояре всем у нас вершат. И в тереме от них не сладко жить. Ну, коль охота им вершить дела, пусть так.
   – Не дело молвишь! – заявила Марфа властным голосом. – Боярам дай боярское, а черни – царское! А бог сравняет всех до единого. Не думай долго. Шли-ка, Михайло, наскоро за атаманом; поговори да приласкай, щедрым будь. Не ошибешься… Да вот еще: чтоб самозванства больше не было и в помине, ты повели соорудить серебряную раку, следует переложить туда мощи убиенного царевича Димитрия, а раку перенести в Архангельский собор.
   Царь перестал возражать.
   …Приказано было позвать донцов: атамана Старого, Левку Карпова, Афоньку Бороду.
   Пришли казаки к царскому терему не мешкая, но их там не пустили. У ворот стрельцы стояли.
   – Аль оглашенные? – сказал один стрелец, усатый подворотник. – Куда вы прете? Вам невдомек, что царь в сей час почивает? Подождите на дворе.
   – Гонец позвал нас, – буркнул Левка, – сказывал: не мешкать. Нам и отдохнуть после обеда не дали… Аль гонец ваш все попутал?
   – Гонцы у нас не путают – службу справляют, – сердито отвечал подворотник. – А мы тоже службу правим царскую. Нам не указывай, пришелец! – И подворотник, зажав в руках пищаль покрепче, стукнул прикладом по земле. За спиной у подворотника висел еще бердыш на ремне.
   – Царь нынче, – вскоре заговорил стрелец по-иному, – ел студень, жаркое, молочное, кисель. Семьдесят блюд. Аль не уморишься? Вон самозванец был: тот, пожрамши досыта, не почивал после обеда. То, знать, было не по русскому обычаю.
   – Н-ну? И крепко самозванца попрекали в том? – с усмешкой спросил Алешка.
   – Крепко! Беду в том чуяли… А на обедах царских садился самозванец лицом к панам, спиной к боярам. А Мнишка, шлюха, без православия повенчана была в соборе Успенском. И не одевайся он, самозванец, в польские кафтаны, да ходи он в баню русскую, не ешь он телятины в постны дни, – может, сидел бы спокойно на том троне, что сделал для себя из чиста золота со львами и орлом, с кистями жемчуга… Ноне на Москве совсем не так, – болтал стрелец. – Царь после обеда идет в опочивальню, спят в ту пору думцы царские, торговые людишки. Лавки свои с товарами припрут крюками и спят. Дьяки после обеда не строчат бумаг, нет скрипу перьев… Русь отдыхает!
   Казаки с усмешкой слушали стрельца.
   Но вот с крыльца царского терема кто-то властно крикнул:
   – Эй, служилый, пропусти!
   – Идите, коль велят! – обернулся удивленный стрелец, толкнув рукой решетчатые дверцы.
   Три молодца – атаман Старой, Афонька Борода и Левка Карпов – быстро взошли на крыльцо.
   Перед вошедшими в горницу казаками появилась старушка в черном иноческом одеянии. То была матушка государя Марфа Ивановна. На ней была черная бархатная накидка с собольей оторочкой, черный старушечий чепец на голове, нагрудница белая в складках, платье черного атласа. В руке Марфы Ивановны – клюка, на пальце – перстень с глаз величиной, а на запястье – белый мельчайший жемчуг. Глубокие морщины избороздили Марфино лицо вдоль и поперек, лоб высокий и восковые ввалившиеся щеки. Нос у Марфы длинный, глаза большие и строгие.
   – Донские казаки, пожалуйте, родные. Ах, молодцы вы наши удалые! Ждем дорогих гостей. Пожалуйте, пожалуйте в терем царский. – Марфа говорила твердо, неторопливо, будто задушевно.
   Казаки несчетно раз отбили ей поклоны низкие. С поклонами вошли в Крестовую палату, очутившись вновь, как в раю, среди золотой росписи чудеснейшей работы Паисеина.
   Дверь скрипнула; яркий свет лег перед ней длинной стежкой. Вошел царь. Глаза от дум усталые, недобрые. Увидя атамана, царь улыбнулся.
   – Ну, матушка, мы с глазу на глаз поговорим, – сказал он, взял атамана за руку и медленно повел его в Престольную палату.
   Дверь снова скрипнула и закрылась. А Марфа повела казаков, ступая твердо, хоть и опиралась на клюку, из двери в дверь по терему в свою палату. Оборачиваясь, она говорила:
   – Михайло мой из Костромы еще писал боярам, чтоб они по прежнему и по новому его указу устроили нам Золотую палату царицы Ирины, а мне, значит, хоромы царицы Марии, а если лесу нет, писал же Михайло, то велите строить палаты нам из брусяных хором царя Василия. А бояре писали нам, в Кострому же, что для меня, инокини, они изготовили хоромы в Вознесенском мона­стыре, – обрадовали, пожаловали! А в тех хоромах жить мне и не годилось. А теперь вот, радением Михайлы, устроились мои палаты, – проговорила Марфа, после чего приказала своим служкам «добрейше потчевать дорогих гостюшек» дворцовыми кушаньями, соленьями и сладостями.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

   Марфа Ивановна, хотя и приласкала как будто от всей души казаков (ей, видно, это надобно было), все-таки слукавила. И лукавство заметно было казакам в ее хитрых глазах. Марфа спрашивала:
   – А как там, у вас на Дону, казаки женятся? Как свадьбы у вас справляются? По христианской ли вере?
   – По христианской, матушка, – живо отвечал ей Афонька Борода. – Мы бога не гневим: берем ясырку за руку – турчанку, альбо персиянку, аль крымскую татарку, – чаще всего то после походов да охоты на синем море бывает; ежели она люба нам, на круг приведем, богу помолимся перед честным народом и молвим так: «Будь моей женой!» Ну и все тут дело со свадьбой. А ежели женка не люба станет нашему брату – опять на круг ее ведем, другим сбываем бабу, что не по нраву пришлась. Церковушек у нас нет, матушка царица. Жениться нам по законам да обычаям негде. А бобылей на Дону хоть отбавляй. Церковушку б нам, матушка, вашей царской милостью, поставить на Дону…