– Эх, – с жаром проговорил Татаринов, – таких людей судить не станем. Не человек Петров, а богатырь! Я сам ведь видал его удаль и отвагу. Это он колом срубил коня, колом проткнул татарина.
   – Да он ли? – спросили казаки. – Тебе всегда поверим, Мишка.
   – Он!
   – Ну?!
   – Воистину! – сказал Наум Васильев. – Удалый че­ловек!
   – Верим тебе! – сказало войско.
   – Храбр человек превыше многой дерзости, – так войску заявил и Каторжный Иван, – пиши-ка его смело, Федор Иванович, в донские казаки.
   Но войско еще спросило:
   – А кого он, Осип, знает на Дону?
   Петров сказал:
   – Атамана Алешу Старого да казаков его станицы, в дороге встретились.
   – Писать? – неохотно спросил Радилов у войска.
   Войско Донское крикнуло:
   – Люб человек! Писать Петрова. Коня из табуна дать лучшего. Дать саблю острую! Скинуть сермягу рваную! Дать одежу, шапку меховую!
   Из войсковой казны Петрову дали все по приговору войска. А к верхним городкам – о том просил Петров – послали казаки единокровным братьям, беглым на Дон, будару с хлебом и две будары с рыбой.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   Джан-бек Гирей сидел во дворце своем в Бахчисарае. Лишив богатства Махмет-Гирея, а прежде еще лишив его престола, крымский хан требовал от своих приближенных мурз розыска Махмет-Гирея и отложившегося от Крыма царевича Шан-бек Гирея, смертельного своего врага. Знатнейшим мурзам хан велел: найти врагов к восходу солнца, снять головы и вздеть на кол.
   В пышном дворце, среди ковров и золота, сидя на дорогой подушке с расшитыми узорами, он требовал исполнить все в точности и без всяких промедлений.
   Мурзы стояли, покорно кивая головами. Их было четверо.
   За стенами дворца, в густом саду, шумела Чурук-Су. По берегам ее росли кипарисы и белый тополь. А дальше, за дворцом, как две стрелы, вонзенные в небо, стояли белые мечети. За ними, в голубизне неба и над синими горами, белели облака. Они клубились, сталкивались, ползли, как вата рыхлая. Внизу, в долине, нежась, лежал Бахчисарай.
   Плоскокрышие сакли громоздились на склонах гор, по узким тропкам над долинами, среди густых деревьев.
   На ханском дворе был большой бассейн Сары-Гузель, соединенный с фонтанами и родниками, бегущими с гор. Шумели ближние арыки и фонтаны, давным-давно построенные богатыми Сагиб-Гиреями.
   На белый мрамор за низкорослыми рощицами с высоких каменных гряд срывались струйки воды; стекали они с камней и скал в зеленый мох, на серый мелкий щебень, бежали в Чурук-Су.
   Джан-бек Гирей сидел, всем недовольный и злой на всех. Четыре мурзы в дорогих халатах ждали. Хан раздраженно сказал:
   – Если я признаю голову Махмет-Гирея – выдам столько золота, сколько будет весить голова его.
   Мурзы, по восточному обычаю, нагнувшись, приложили руки к груди.
   Хан продолжал:
   – Захватите царевича Шан-бек Гирея – не щадите! Он оскорбил мой род Чингизов, аллаха осквернил, жизни меня хотел лишить. Снесите ему голову!
   Постепенно сгущался полуденный зной. В это время солнце, облив своим светом деревья, ярко сверкнув на полумесяцах минаретов, огненным снопом упало под ноги Джан-бек Гирею. А за окном дворца, на главной бахчисарайской улице, оно обдало своим ярким светом татар, скакавших на быстрых конях.
   Мурзы, склонив головы, молчали.
   Нахмурившись и устремив глаза в землю, Джан-бек Гирей задумался. Крымское ханство, образовавшееся на развалинах Золотой Орды, раздираемое враждой, приходило в полное запустение и как бы тлело на костре между двумя огнями. Главенство в Восточной Европе перехо­дило к московскому царю. Турки-османы, пользуясь слабостью Крымского ханства, лишили его независимости и завладели всеми важными районами Черноморского побережья. И потому Джан-бек, склоняясь к османам, одновременно прикидывался братом царю русскому Михаилу Федоровичу.
   Джан-бек Гирей сидел мрачный под лазурными сводами. Золотистый халат был пышен и наряден, сапоги из красного сафьяна рдели маками, широкий пояс играл камнями, белейшая чалма сверкала серебром.
   Во дворец вошел старейший мурза. Тусклые, но проницательные глаза старика татарина раскрылись широко и вновь сузились. Сделав поклон и приложив руку к груди, он молчаливо просил у хана разрешения говорить. Хан не спеша позволил.
   Старик сообщил, что пещера «Тысячи голов» уже наполнена пленниками и пленницами. Гирей прислушался к тонкому и тихому голосу старика, и мурзы, стоявшие перед ним, также прислушались. Старик сказал еще, что Тепе-кермен, Черкес-кермен и вершина мертвого города Чуфут-кале полны богатств и людей и что чапун – набег – был удачный.
   Хан приподнялся – высокий, стройный, сильный. А мурза-старик, повысив голос, продолжал радовать хана. Все ближние и дальние аулы вышли встречать невольников, которых привезли из Черкасска-города, Раздоров и с нижних донских казачьих юрт.
   – Все наши люди, – добавил старец, – хотят иметь рабов бесплатно от ханской милости. Баба-каи, Качи-кален, Ак-Мечеть, где витает твоя гордая воля, не смогут вместить добычи, которую взял в набеге твой любимый военачальник Чохом-ага-бек.
   Все мурзы приободрились, а хан, смежив веки, не проронил ни слова. Потом спросил сурово:
   – Какой ценой достался моим военачальникам такой чапун?
   Мурза сказал:
   – Великий властелин земли и двух морей! Всего только двести убитых. Но…
   Скосив узкие, раскосые глаза, Джан-бек Гирей прервал его:
   – Двести убитых? Так ли?.. Неверно ты сказал. Мне известно, что к стенам Адзака дурная вода прибила убитых втрое больше. И разве не знает мой любимый военачальник Чохом-ага-бек, что многие татары по непростительной вине оставили санджаки?[26] – И он резко сдвинул брови. – Четыре ханских санджака утонули в воде Тана…[27]
   Он имел в виду отбитые казаками прославленные знамена, с которыми сам Гирей ходил в чужие земли. Вспомнив об этом, хан звонко ударил себя ладонью по лицу: это означало, что, по закону Магомета, вошедшего надо убить.
   Старого мурзу, который не ждал этого, схватили четыре других мурзы и вытолкнули за широкие двери ханских покоев. Скривив лицо, он остановился в дверях и разодрал на себе стеганый халат. Хан проводил его ненавидящим взглядом: такого унижения и позора не знали до него Гирей.
   Когда вернулись мурзы, он велел им идти в Чуфут-кале. Сам первый вышел.
   Безмолвные дворцы и стены утопали в зелени садов и кипарисов. Он шел среди виноградников, ярко-красных и белоснежных роз, благоухавших на солнце. Зелень трав виднелась за решетками, за белым мрамором журчащих, играющих фонтанов. Нежные тюльпаны пестрели среди подстриженных кустарников. Волнистая, вьющаяся повитель тянулась от нижних окон и дверей дворца к верхним решеткам. Она бежала к крыше и там пропадала. Яркая высокая зелень заволокла скрытый за ней гарем, в котором томились крымские татарки, персиянки, царь­градские турчанки, черноволосые гречанки, калмычки, девушки с Руси, Польши, Украины…
   Джан-бек Гирей шел медленно. Пестрея халатами, сзади, понурив головы, шагали мурзы. Гирей вышел за ворота и вдохнул бодрящий горный воздух. К нему подскакал татарин со словами:
   – Великий властелин земли и двух морей! Встречай свое войско и слушай звуки бубна. – И умчался татарин, махнув длинной плеткой.
   Раздались громкие удары в бубны.
   Хан встрепенулся. Удары в бубны, напоминавшие удары в гонг, стали слышны отчетливее и ближе. Звуки бубнов неслись к дворцу, приближались крики наездников, ржанье коней, щелканье татарских плеток и свист арканов.
   Густая пыль повисла над дорогой, которая вели к мечетям и дворцам, к Чуфут-кале. Пыль поднялась высоко и расползлась медленно над всем Бахчисараем.
   Джан-бек Гирею подвели горячего арабского коня. Он отказался сесть на него. Поддержанный мурзами, он взошел на серый камень и стал неподвижно, как монумент. Камень обступили мурзы, купцы, чувячники, богатые владельцы кофейных и других торговых заведений.
   Простые люди Хан-Сарая стояли подальше, в петляющих и узких, как змеи, улицах.
   Джан-бек Гирей повернулся лицом к мечетям.
   Вдруг бубны смолкли, и затих великий Хан-Сарай. Белый конь, весь в мыле, выбежал на площадь. Сидев­ший на нем военачальник Чохом-Ага-бек явился сюда, переплыв через Тан.
   Бубны опять ударили громко. Из-за угла вылетели с диким гиком лохматые наездники-джигиты с плетками в руках.
   В широкой белой шубе, вывернутой мехом кверху, в белой бараньей шапке проехал на вороном коне татарин-великан Джан-Батырь-Чабан, скуластый, неповоротливый. Под тяжестью его огромного тела сгибалась спина коня. Ноги всадника в стременах почти земли касались. Сидел он на коне, как каменная глыба. Хан, увидев богатыря, улыбнулся. Зурна вдали запела тонко. Прошла конница хана на белых лошадях. Каждый татарин вел за собой по семь коней. Потом пошли татары с пищалями в руках и с луками. За ними заскрипели телеги, набитые добром. Вслед пропиликали арбы. За ними прошел большой верблюжий полк. Затем промчались кобылицы табуном – кумыс для войска ханского.
 
 
   В хвосте вели невольников. Понурые, голодные, босые и обтрепанные, они едва тащили ноги. Шли, спотыкаясь, толкая головами друг друга в спины. Иные падали, но их тянули волоком. Потом вели красавиц, связанных веревками, арканами. То был «товар» редчайший и самый дорогой. «Товар» тот славился за морем, в Испании, в далекой Индии, в знойной Персии, в Царьграде, в Азии. Им торговали всюду.
   Джан-бек Гирей вглядывался в красавиц. В этот момент к нему подскакал полководец Чохом-ага-бек. Он снял островерхую шапку, поклонился низко и указал рукой на кибитку, которую несли татары.
   Оскалив зубы, льстиво сказал:
   – Великий обладатель земли и двух морей! Возьми алмаз! Возьми себе жену в гарем. Она дороже кобылиц, дороже золота, теплее солнца. Таких красавиц ты не видал еще…
   Кибитку поднесли. Чохом открыл ковер.
   – По дороге досталась! – сказал он. – Взяли мы ее под Черкасском на Тане. Бери подарок мой. Ах, якши!
   Хан глянул в ковровую кибитку и отскочил, словно ожегся.
   Когда ковер закрылся, хан погладил рукой кибитку и снова отвернул ковер.
   – Аллах! – взвизгнул он. – Моя Фатьма! Калым давал богатый за нее. Где взял ее? Фатьма!
   – Я взял ее у казаков за Таном. Она лежала у ко­стра. Но как ее пророки занесли туда, не знаю. А есть еще одна красавица. Той нет цены! Подарок сделаешь султану Амурату.
   Джан-бек Гирей и мурзы насторожились. Махнув рукой, хан приказал снести кибитку в сад, к гарему.
   Тут поднесли кибитку, шелком шитую, китайками крытую, серебром и золотом увешанную.
   Хан сам открыл кибитку и просиял. То была русская красавица, казачка Варвара Чершенская, дочь атамана Смаги-Чершенского, невеста атамана Мишки Татаринова.
   – Ах, ах! Якши! – чмокали все мурзы.
   Жестом хан показал на тень деревьев. И понесли кибитку в глубь сада, к гарему.
   Эта невольница, по желанию хана, должна была стать его женой – четыреста второй!
   Всех пленников погнали в крепость Чуфут-кале. Хан сел верхом и тоже помчался к крепости. За ним – мурзы. Татары Хан-Сарая стали расходиться по своим жилищам.
   Перед дверьми ханского судилища, на серых камнях и на дороге валялись пленники и пленницы.
   Джан-бек Гирей вошел в судилище. Там уже воссе­дали судьи. Всем казакам сбривали бороды, усы, чубы, а на руках и на груди накладывали каленым железом тавра, как выжигают на крупах лошадей.
   Вошел Джан-бек Гирей, сел на каменную тахту и спросил судей:
   – Что делать с мурзой, который осквернил нас недостойными известиями – честь посрамил мою? Сказал неправду об убитых. Скрыл о санджаках. Он всегда был склонен говорить хану неправду.
   – Аллах! – сказал верховный судья с рыжей боро­дой. – Избавься ты от такого мурзы… – И показал рукой на окно, выдолбленное в каменной стене, за которым зи­яла чернота. За окном внизу, на дне глубокой ямы, бродили звери.
   – Спасет тебя твое неизменное счастье, – промолвил Джан-бек Гирей снисходительно. – Ты умно сказал. Голодные шакалы будут тебя благодарить. Но что ж мне сделать с полководцем Чохом-ага-беком, который вернулся с богатой добычей, а на поле оставил санджаки хана?
   – Аллах! – улыбнулся тот же судья, поглаживая бо­роду. – Мы избавим тебя от позора, а войско – от пьяницы и развратника. Ты не по заслугам наградил его своим большим доверием… – И он указал грозно и не в меру властно на то же черное зловещее окно.
   – Спасет тебя святое небо! – сказал Джан-бек Ги­рей. – Умно придумал. Голодные шакалы растерзают внизу моего любимого начальника и полководца? О, как велика твоя мудрость. Где и под каким камнем родилась она? К сожалению, аллах повелевает мне поступить со­всем иначе. Чохом-ага-бек виновен, но он вознаградил меня двумя красавицами – и тем уже смыл позор… – Хан встал. И судьи встали, предчувствуя недоброе: так бывало много раз. Хан всем кивнул головой, и судьи снова сели.
   – Введите мурзу, старого обманщика!
   Ввели старого мурзу.
   – Рвите ему язык!
   Татарин, стоявший у стены, вырвал клещами язык у старика.
   – Окно ему открыто! Бросьте его шакалам.
   Мурзу швырнули в открытое окно.
   Судьи, полные печальных раздумий, молчали.
   – Введите полководца!
   Вошел гордый, но немного смущенный Чохом-ага-бек. Джан-бек Гирей сказал:
   – Рыжая борода верховного судьи требует твоей казни…
   – Великий повелитель волен в этом, – ответил пол­ководец.
   – Аллах другого требует, – сказал Джан-бен Ги­рей. – Ты наградил меня двумя алмазами – я милую тебя.
   – Напрасно милуешь, – гордо ответил Чохом-бек, зная, что хан не шутит. – Если меня помилуешь, ты должен наказать другого.
   – Кого? Скажи! – спросил Джан-бек.
   – Верховного судью! – решительно ответил Чохом-Ага. – Не пожалеешь. Он недостоин должности верховного судьи. Царевича Шан-бек Гирея он грел на своей груди. Махмет-Гирея обласкал. Тебя осквернил, как хо­тел и мог, перед Махмет-Гиреями. Они – твои враги!
   – Какой же смертью ты пожелал бы казнить верхов­ного судью? – спросил хан строго.
   – Окно открыто! – ответил гордый полководец.
   Джан-бек Гирей резко махнул рукой. В окне мелькнула рыжая борода верховного судьи…
   – Теперь ты будешь полководец и судья, – сказал довольный хан, покидая судилище.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

   Посланный на Дон из Москвы лазутчиком яицкий[28] есаул Ванька Поленов, не дождавшись царского повеления и отписок на свои тайные доносы про войско Донское, прискакал самой короткой, но опасной дорогой – через Валуйки – в Москву; явился в Посольский приказ и стал добиваться свидания с царем. Государь не пожелал видеть есаула, «дабы государскому делу в том не стало какой помешки и не стало бы еще то дело явным», и приказал через своих ближних бояр изложить новое тайное дело в письме и передать ему поскорее.
   Яицкий есаул, сидя в чулане одной из московских харчевен, менял свечи одну за другой и, попивая водку из штофа, строчил неотложный донос. Донос не клеился, а время не ждало.
   «…Выехал я спешно с Дону в Москву из казачьего городка Голубых по делу весьма важному. Крымский хан Джан-бек Гирей недавно, по большой грозе, послал под Черкасск-город своего знатнейшего полководца Чохом-агу-бека. На Дону он сильно пограбил Черкасск-город, Монастырский, Раздоры, полонил немало. И татар при том деле было перебито множество, казаки отбили у них знамена татарские и большое ханское знамя с конским хвостом и золотым яблоком…
   Казаки на Дону остались ныне без хлеба. Все запасы в Черкасске извели. Атамана Радилова за его нерадение к войску Михаил Татаринов и Иван Каторжный едва не зарубили.
   Голутвенные казаки и казачки с верхних городков не раз приходили в Черкасск за хлебом. Но Радилов отказывал им. Сказал, что беглый с Калуги Осип Петров якобы похвалялся вспомнить былое дело Ивашки Болотникова. «Мы-де, – говорил Петров, – бывали в Туле, бояр побивали, добро их делили поровну, а с такими атаманами, как ваш Радилов, расправиться недолго. Закукарекает петух во всех верхних городках – и пойдет рвать и метать огонь по всему тихому Дону. А не ровен час – буйный огонь перекинется с Дона под самую боярскую Москву!»
   Разузнали еще голутвенные казаки, что Епифан Радилов припрятал в завалах за Танькиным ериком много хлеба и сбывал тот хлебец тихонько по тройной цене. Нашли атаманский хлеб, свезли на майдан, раздали бедным…
   А Тимофей Разя[29] дознался, что Епишка три ночи во­зил присланные будары с Москвы с отборным зерном за Плоскодонный ерик. И то зерно забрали. Свезли на май­дан. Голодным раздали.
   Радилова казаки на войсковом кругу скинули, а на его место поставили другого атамана войска Донского – Фролова Волокиту…
   Татарский хан Джан-бек Гирей, поговаривают каза­ки, давал тебе, царь-государь, шертную грамоту[30] и клял­ся быть тебе всегда в вечной дружбе и любви, а сам попрал ногами свою клятву и больше склоняется к султану. И казаки за то хотят вскоре отомстить ему. Они собираются учинить ему и городам его: Бахчисараю, Карасубазару, Чуфут-кале – полное разорение и вызволить с по­лону многие тысячи людей.
   А я, яицкий есаул Ванька Поленов, по гроб жизни твой холоп, был на Яике и пошел в поход в судах легких Хвалынским морем громить кизилбашского шаха, на город Фарабас, со многими яицкими казаками. Во прошлых годах мы погромили тот город и погребли назад в реку Яик. На Яик же съехали и вольские[31] казаки, семьдесят человек с атаманом Иваном Самарой. Иван Самара сказывал нам, что в Кизилбашскую землю рекою Волгою идет иноземный корабль с товарами. И почали казаки домышляться в кругу, как погромить им тот корабль. Я говорил – не громить, опала за то царская будет. Из-за корабля того царю смута будет. А на меня в кругу всем войском зашумели: на то-де и государь у нас, чтоб не жалеть казаков и вешать их где попало по царским же указам! И надумали казаки всем войском яицким дождать­ся того корабля на Хвалынском море и взять его на ходу, как только он парусом побежит по ранней весне. И по той же весне надумали еще громить твои государевы бусы[32]…»
 
   В чулан харчевни вошел прислужник; есаул заказал для себя пива и побольше водки крепкой. Чуб есаула стал мокрый, а голова его от письма долгого горела. Че­ловек в переднике поставил еду и водку, взял деньги и вышел, а есаул выпил и стал строчить дальше:
 
   «…Всем войском хотели меня, по донскому обычаю, посадить в куль да кинуть в воду. А за что? За то, что тебя, государь, защищал да грабить не хотел. Но меня не кинули в воду, а в отместку послали громить тот самый корабль и дали мне сорок человек. Пошел я смечать корабль тот выше Самары и ниже Тетюш. Недели три шли степью; погромили татар, побили четырех ярыжек…
   …А далее, как пристали к нам на Хвалынском море донские казаки, – послали меня тайно на Дон звать с городков на море донских казаков и запорожских черкас, чтоб вместе погромить все иноземные корабли, что будут идти на море в чужие земли…»
 
   Поленов выпил крепкой водки, закачался на лавке и выронил из рук перо. Снова вошел человек в фартуке, поглядел на опьяневшего есаула, на его волосатую голову, свесившуюся на стол, воровато глянул на бумагу: человек тот учен был грамоте.
   Есаул поднял голову и отяжелевшими глазами посмотрел на человека.
   – Эй, ты, сатана, чего бельма-то свои непутевые та­ращишь?!
   – Э-э! – сказал тоненьким голоском служка. – Ты, вижу, учен грамоте. С царями знаешься. Царям бумаги пишешь. А чей ты человек?
   – Не твое дело. Проваливай, а не то я тебе кишки вымотаю да на заборе повешаю их – пускай вороны склюют!
   – Э-э! – не унимался человек. – Доносы на казаков пишешь! А сам, поди, казак?
   – Уйди-ка вон! – сгреб служку есаул и притянул к себе. – Болтнешь кому – прибью! Уйди!
   Прислужник, почти задохнувшись, сказал хрипя:
   – Да ну тебя, пусти! Возьми перо. Строчи что хочешь. Цари доносы любят. Пусти – уйду.
   – Иди, – выпустил его есаул, – принеси полкварты водки. Да не мешкай!
   Ушел человек, потом вернулся с водкой. Опять сунул нос в бумагу, будто невзначай.
   – У-у! Рожа! – пригрозил есаул и продолжал писать:
 
   «…И казаки из верхних городков и запорожцы собрались к Пяти Избам, к Чиру и Голубым, чтобы идти на море, а я, помня твое государево крестное целование, идти с ними не похотел. И донские казаки, озлясь на меня, пригрозили повесить на якоре…»
 
   Человечишка в фартуке, беспокойный как мышь, сно­ва нырнул в чулан и, увидя, что есаул все чернит бумагу, повернул обратно.
   – Гей, служка! Поди сюда, я покормлю тебя яицкой кашей.
   Человек вошел. Схватив его за голову, есаул плеснул ему чернила в нос. Тот захлебнулся, размазал чернила по рябому лицу и выскочил из чулана.
   – Не суйся наперед, квашня!
 
   «…А как у тебя, великий государь, недавно на Москве была царская свадьба, то твоего тестя, а царицы твоей Евдокиюшки родимого отца, Лукьяна Степановича Стрешнева, и обокрали. Те воры бежали на Дон от боя­рина. Их я видел в Черкасске – Янку Федорова, Федьку Шиблева и Миньку Литвина. Они хвалились, что снесли от тестя твоего ожерелий жемчужных десять да деньгами пятьсот рублей.
   …А грамоты твои, государь, на Дону поставили ни во что: атаман Ханенев, что приезжал с легкой донской станицей, повез на Дон твои две грамоты. Прискакав на Валуйки, запил сильно. И пил Ханенев у одной бабы, вдовицы Жилихи. Чтобы грамоты спьяну не потерять и чтоб про то никто не проведал, положил их к той бабе в печку. А Жилиха пошла варить щи, стопила печку – и грамоты твои погорели в печи».
 
   Беспокойный человечек из харчевни снова скрипнул дверью. Есаул, хотя и пьян был крепко, заметил его фар­тук, вскочил. Человек сразу исчез.
   Сел есаул, снова выпил водки и продолжал писать донос:
 
   «…Валуйский воевода взял да всех казаков и пересажал по тюрьмам. И держит он их на Валуйках три года без малого. А Ханенев писал тебе из тюрьмы, что, не доезжая до Коломны за двадцать верст, на дороге в логу подмокли грамоты, и учал-де он их сушить возле огня. Они там и сгорели. Лоскутье от тех грамот, огарки, положил в шелк и просил тебя, государь, дать на Дон другие грамоты…»
 
   Москва давно спала. А есаул все писал и писал: дел тайных на Дону много накопилось.
   Ночь на Москве была теплая, звездная. Чтоб прохладиться, Поленов вышел к колодцу и принялся окатывать воспаленную голову холодной водой. Отфыркиваясь, есаул спьяну бурчал про себя:
   – Вот поди ж ты, Москва вся спит-храпит, а ты, Ванька, спасай отечество, один за всех думай: за казаков яицких, за казаков донских, за самого царя думай, за всех атаманов… думай за тестя царского – за всех, за всех. И государь, поди, храпит в опочивальне, и госуда­рыня почивает на пуховых перинах, а ты бегай знай: с Яика на Хвалынское, с Хвалынского на Дон, с Дона в Москву, а в Москве скитайся по харчевням! Куда поведут тебя, Ванька, дальше дороги неизвестные? Эх, слава казачья, да жизнь собачья!
   А сзади к есаулу подкрадывался неведомый человек.
   – Ну, голова мокрая, – сказал он, – приметил я тебя давно. Ты беглый! – набросился здоровенный человек на есаула и скрутил ему руки назад. – Ты Ванька Поленов! Ты беглый человек боярина Василия Морозова… Ну, так и есть: отметина на лбу.
   И потащил есаула Поленова этот тайный соглядатай ко двору боярина Морозова. Дюжий Поленов, однако, вырвался и крепко прибил того человека, после чего побежал обратно к харчевне.
   Выпил вина и, как ни в чем не бывало, заторопился дописывать донос.
 
   «…А с Дона приехал я снова к тебе с великим тайным делом. То дело я положил на бумагу… Но боярский сын Иван Васильевич Морозов сведал и хочет похолопить меня пуще прежнего. Царь-государь, смилуйся! Дай мне волю служить тебе честно, освободи от холопства Морозову, иначе сгину я совсем…»
 
   Донос Поленова читал сам Филарет. И донос возымел действие. Филарет дал Поленову свободу от холопства и велел снова послать на Дон «с тайным делом». За вести вознаградил Поленова семью рублями денег, сукном и вином. Беглых людей боярина Стрешнева, воров лютых, велено было поймать на Дону и вернуть в Москву. Атамана Ханенева Филарет велел освободить из тюрьмы и написать новые грамоты вместо сгоревших.
   Грамоты, вновь писанные на Дон, заказано было передать с атаманом Алешей Старым, который в тот день по царскому наказу вернулся с казаками с Белоозера в Москву.
   Яицкого есаула Ваньку Поленова велено было «подставить тайно» в станицу атамана Старого, которому поручено было в скором времени ехать от Посольского приказа на Дон… Но атаман Старой, прибыв в Москву, в Посольский приказ пока не торопился явиться.

ГЛАВА ПЯТАЯ

   Атаман Старой возвратился с казаками из далекой ссылки в Москву в воскресный день. В Москве трезвонили к заутрене. Празднично одетый народ шел в ближние церкви и дальние монастыри.
   Перемен на Москве за три года произошло немало: прибавилось дворцовых домов, палат каменных, церквей и церквушек, монастырей. Подправились дома старые, повыросли на пустырях дома новые. Куда ни глянет атаман, идут мужики с топорами – плотники, бояр клянут, о свадьбе царской вспоминают и еще о каких-то переменах, которые всеми ожидались вскоре.