Страница:
Добрых молодцов,
По разным темным темницам…»
Служки Марфины двери приоткрыли, слушают и головами качают…
– А тут, казаки, и нескладно! Тут песня врет.
Кованная медью дверь Престольной палаты скрипнула, и оттуда медленно вышел царь Михаил и вслед за ним атаман Старой.
Опираясь на клюку, к царю подошла Марфа.
– Почто ж ты не весел, чадо мое Михайлушка? – глухо спросила Марфа.
– Не спрашивай меня! – ответил раздраженно царь, нахмурив брови.
– Не стану спрашивать, – покорно ответила Марфа и снова села на свое место.
Старой низко поклонился царю:
– Повели ж, государь, дать нам немедля свое милостивое царское жалованье, свинец да зелье, и мы, холопы твои верные, положим к твоим ногам ту самую сильную крепость Азов… И тогда Азовское море все будет наше! И Черное море, что царство Сибирское, станет нашим. Повели ж поскорее брать крепость Азов.
Марфа вспыхнула:
– С умом ли сказано?
Царь ответил атаману усталым голосом:
– Азов-крепость будет поруха делу. То нам сейчас не к выгоде. Я требую и повелеваю вам выбить из головы эту дурную затею. Требую отказа от походов и Азова! Войну с султаном накличете. А воевать нам ныне несподручно: окрепнуть прежде надобно…
– Царь Грозный взял Астрахань, – не унимался атаман, – и понаехали к нам купцы с Гишпании, с Венеции, с Хорезмы, Бухары; караваны повезли с Востока шелка да ткани, Астрахань слала им соль, рыбу да икру… Царь Грозный полон великий освободил в Казани. Хотел оп покончить с крымским ханством, да не успел. Сидит теперь в Крыму Джан-бек Гирей – и нет нам жизни… И от турок нет жизни.
Марфа поддержала царя:
– Нам ли сомневаться в том, атаман, что вы своей храбростью да лихой отвагой Азов возьмете? Но нам от того прибыли не будет. Не время. Еще поляки не угомонились… Свинец и порох вы получите. И награды получите. И царское жалованье пойдет вам впрок. А вы стойте на окраине нашей земли крепко-накрепко, но турка не задирайте. Слышите?
Атаман Старой упорствовал:
– Матушка царица, не мы турка задираем, а он нас. Беда земле русской идет с турецкой стороны, с Азова!
Но царь, отвернувшись, уже не хотел его слушать.
Тогда Алешка Старой и два казака его отбили царю поклоны, спросили у царской матушки дозволения выйти из царского терема, надели шапки и молча вышли.
Оставшись наедине с сыном, Марфа помолчала, потом спросила:
– Ну, почто ж ты молчишь? Почто так долго думаешь?
Царь нерешительно развел руками. И тогда Марфа, сверкнув глазами и злобно стукнув клюкой, сказала:
– Вижу – не договориться нам с ослушниками воли государской. Пусть тяжкая опала царская падет на казаков строптивых.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
По разным темным темницам…»
Служки Марфины двери приоткрыли, слушают и головами качают…
Марфа встала, клюку взяла в руку. Лицо ее сразу стало сердитым. И сказала Марфа резким старческим голосом:
Отлучился донской казак от Азова-города,
Загулял донской казак по Волге-матушке,
Не явился казак в каменну Москву…
– А тут, казаки, и нескладно! Тут песня врет.
Кованная медью дверь Престольной палаты скрипнула, и оттуда медленно вышел царь Михаил и вслед за ним атаман Старой.
Опираясь на клюку, к царю подошла Марфа.
– Почто ж ты не весел, чадо мое Михайлушка? – глухо спросила Марфа.
– Не спрашивай меня! – ответил раздраженно царь, нахмурив брови.
– Не стану спрашивать, – покорно ответила Марфа и снова села на свое место.
Старой низко поклонился царю:
– Повели ж, государь, дать нам немедля свое милостивое царское жалованье, свинец да зелье, и мы, холопы твои верные, положим к твоим ногам ту самую сильную крепость Азов… И тогда Азовское море все будет наше! И Черное море, что царство Сибирское, станет нашим. Повели ж поскорее брать крепость Азов.
Марфа вспыхнула:
– С умом ли сказано?
Царь ответил атаману усталым голосом:
– Азов-крепость будет поруха делу. То нам сейчас не к выгоде. Я требую и повелеваю вам выбить из головы эту дурную затею. Требую отказа от походов и Азова! Войну с султаном накличете. А воевать нам ныне несподручно: окрепнуть прежде надобно…
– Царь Грозный взял Астрахань, – не унимался атаман, – и понаехали к нам купцы с Гишпании, с Венеции, с Хорезмы, Бухары; караваны повезли с Востока шелка да ткани, Астрахань слала им соль, рыбу да икру… Царь Грозный полон великий освободил в Казани. Хотел оп покончить с крымским ханством, да не успел. Сидит теперь в Крыму Джан-бек Гирей – и нет нам жизни… И от турок нет жизни.
Марфа поддержала царя:
– Нам ли сомневаться в том, атаман, что вы своей храбростью да лихой отвагой Азов возьмете? Но нам от того прибыли не будет. Не время. Еще поляки не угомонились… Свинец и порох вы получите. И награды получите. И царское жалованье пойдет вам впрок. А вы стойте на окраине нашей земли крепко-накрепко, но турка не задирайте. Слышите?
Атаман Старой упорствовал:
– Матушка царица, не мы турка задираем, а он нас. Беда земле русской идет с турецкой стороны, с Азова!
Но царь, отвернувшись, уже не хотел его слушать.
Тогда Алешка Старой и два казака его отбили царю поклоны, спросили у царской матушки дозволения выйти из царского терема, надели шапки и молча вышли.
Оставшись наедине с сыном, Марфа помолчала, потом спросила:
– Ну, почто ж ты молчишь? Почто так долго думаешь?
Царь нерешительно развел руками. И тогда Марфа, сверкнув глазами и злобно стукнув клюкой, сказала:
– Вижу – не договориться нам с ослушниками воли государской. Пусть тяжкая опала царская падет на казаков строптивых.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Не успел атаман Старой дойти с казаками до Белого города, как его догнал на рыжем разгоряченном коне царский стрелец. Стрелец остановился, не доезжая Горбатого моста, и крикнул:
– Эй, вы, казаки! Великий государь повелел вам быти седни ввечеру на Боярской думе! Там будете держать ответ перед боярами за непослушание войска Донского царю!
Стрелец махнул плетью и поскакал обратно к царскому терему.
Казаки стояли посреди улицы в тяжелом раздумье.
– Кнутами бить будут за мои грубости царю, – сказал Старой.
– А вот и не будут! – сказал Левка. – Давайте ноне, как стемнеет, на Дон уйдем.
Атаман Старой и сам уже подумывал о далеком Доне – о своем саманном курене, о Фатьме, о товарищах…
– Ай, лихо, казаки! – сказал атаман. – Сядем-ка на бревна, потолкуем.
Сели среди глухой Варваркиной улицы на свежих, пахучих бревнах. Стали судить да рядить, как им вечером толковать с думными боярами.
За Москвой-рекой все ниже и ниже садилось багряное солнце. Оно то пряталось за тучи, то выскальзывало из-за них. Черные густые облака сталкивались над Москвой, спешили куда-то на северо-запад. Пробивая острыми лучами черные тучи, солнце разливало мягкий свет по зеленым рощам. Могучие дубы гнулись и шумели от налетевшего свирепого ветра. Раскачиваясь из стороны в сторону, стонали старые березы. Посвистывая, ветер с треском обламывал почерневшие сучья.
Грозные зубья белой кремлевской стены торчали в небо.
Казаки сидели и думали думу свою. Что будет с ними дальше? С какими царскими вестями и указами вернутся они к себе на Дон? И долго ли они будут еще маяться на Москве? И что ныне будут говорить им большие думные бояре и царь Михайло?
– Ну, делать нечего, – встал Старой, – надо идти к боярам. Будь что будет!..
Они направились в Столовую палату. Туда сошлись, как тучи хмурые, бояре. Глядят на казаков, косятся строго, садятся молча – каждый на своем обычном месте. Шапок горлатных бояре не снимают. Посохи в руках. Большие бороды: белые, черные, как смола, рыжие и серые, как пепел. Чего-то ждут бояре. Царя, что ль? Тихо кашляют… Царское место пусто.
Казаки стоят посредине без шапок.
Из боковой двери вышел думный дьяк Иван Грамотин – статный, чернобородый. А заговорил дьяк тонким, бабьим голосом:
– Государь ныне хворает и на думу не пожалует. А повелел государь с шумом выговорить донскому атаману Алексею Старому с товарищи перед Боярской думой за его неправды всякие и за непослушанье царю всего войска Донского.
Бояре, переглянувшись, задвигались на скамьях, оживились. Зло глянули в сторону Старого… Дьяк Грамотин стал читать письмо. И по тому письму выходило, что в нынешнем году пошло войско Донское на Черное море. «…А из Крыма наши посланники Осип Прончищев да подьячий Рахманин Болдырев писали ко государю, что им в Крыме от царя крымского Джан-бек Гирея и от калги[13] были великие выговоры и чинилась многая неволя за то, что казаки донские ходят на море под турецкие города и нападают на крымские улусы, громят города, села, людей побивают… А еще казаки ходили в Синоп, Трапезонд не взяли, пожгли город малость, а после того к Азову-крепости приступали без повеленья… И ежели государь не уймет ныне казаков и атаманов и з Дону не сведет их, турецкий султан Амурат IV да царь крымский Джан-бек Гирей пойдут на нас войной…»
Бояре зашумели. Борис Салтыков – коротконогий, краснощекий, глаза горошинами поблескивают – первый встал, вышел вперед и, палкой по полу стукнув, глаза выкатил и закричал на всю избу:
– Разбойники! Непослушанием ссору чините нам с султаном. Корабли и галеры турские громите. Воры! Кнутами вас, казаков, надо бить до смерти! Султан турецкий да царь крымский писали к нам, беспрестанно жалуясь на вас…
Палка боярина Бориса Салтыкова так и плясала по полу.
– Аль вы, сатаны, – кричал вспотевший Салтыков, – запамятовали, какая вам неволя была при прежних государях? Аль позабыли вы, что при царе Борисе не вольно было вам не только к Москве приехать – к родимцам своим прийти, и купить и продать везде заказано. А сверх того, – потрясая палкой, кричал боярин, – во всех городах вас имали, воров, и в тюрьмы сажали, а иных многих казнили, вешали и в воду сажали! А мы к вам многое наше милосердие и жалование показали и прежних ваших грубостей не попамятовали…
Боярин Борис замолчал, отдышался и снова стал кричать на всю Столовую палату.
– Да вы ж, воры и разбойники, во прошлом годе взяли Старый Крым и людей посекли!.. А государь? К столу всегда призывает, а на приезде и на отпуске жалует всех вас не в меру жалованьем, камками, тафтами, сукнами добрыми. И челобитья ваши царь никогда не оставляет, а вы царю-государю эвон сколь печалей и забот доставляете… Бить вас батогами!
Умолк и сел на место, тяжело дыша.
Атаман стоял молча и расправлял зеленый кушак.
А думный дьяк Грамотин читал дальше:
– «…И по государеву указу, атаманы и казаки, которые приехали ныне к Москве, Алексей Старой с товарищи, поставлены в Белом городе на дворе, и велено быти у них приставу, а корму им давать не велено… А государь, как бывало при прежних государях, с турецким султаном и с крымским ханом учал быть в дружбе и в любви. Посланники меж их ходили на обе стороны…»
Тут поднялся, словно грозная туча, другой боярин, князь и воевода Нижнего Новгорода Борис Михайлович Лыков. Отяжелевший, заплывший салом, свирепый. Борода легла у него на груди черной лопатой. Горлатная шапка на боярской голове закачалась.
– Бояре! – начал Борис Лыков среди тишины. – Атаманы и казаки донские имели царское жалованье от Игнатки Бедрищева, обрадовались они в ту пору, и многолетие царю спели, и из мелкого ружья стреляли, государю служить и прямить были рады. А ныне что делают они?.. Пятнадцать пудов селитры мы дали вам? – кричал Лыков, оборотясь к Старому. – Пятнадцать пудов серы и свинцу дали вам? А на жалованье атаманам и казакам шесть тысяч рублев, опричь запасу, дали вам? А знамя царское, с чем против ваших недругов ходите, разве не дали? И войско Великим прозвали. В Посольский приказ записали вас, с послами иноземными сравняли… Запрещенье царское было вам набеги делать на турецкие городы. Не чли указа царского?.. Неслухи вы и самовольцы! Бить батогами! – закончил Борис Лыков и палкой по полу три раза стукнул.
Дьяк Грамотин снова стал читать:
– «…Да вы, при посланниках наших, при Иване Кондыреве да при Тихоне Бормосове и при турском посланнике, в то время, как они шли от нас в Царьград и стояли дожидаючись моря у вас на Дону, вы на море ходили, и каторги[14] турецкие погромили, и добычу меж себя поделили при турском же посланнике Фоме Кантакузине. И то ему, турскому посланнику, все было ведомо… С Азовом размирились, под Трапезонд с Богданом Хмельниченкой ходили в тридцати стругах, посады выжгли и гостей[15] турского царя поймали и живота лишили. Да турский султан Дон запустошит, казаков з Дону собьет…»
Боярин Сицкий встал, взором всех окинул, важный.
– То они, – сказал он глухо, – атаманы и казаки, делают всё воровством и государеву повеленью во всем противники. И ежели война зачнется да кровь христианская прольется, то из-за них все будет. Султан ныне сила большая… Ныне не об Азове думать надобно, а о польской шляхте, что у нас Смоленск, старинные земли русские оттягала и над единоверными братьями нашими на Украине злодейства творит…
Бояре, словно по уговору, все разом встали и кинулись к атаману – кричат, палками стучат, бородами трясут. Милославские, Трубецкие, Шереметевы, Салтыковы Борис да Михаил, Лыковы, Морозовы, Ромодановские, Сицкие… А в стороне стояли, задумавшись, Иван Васильевич Голицын да Петр Петрович Головин. Князя Пожарского в палате не было. Не было и умнейшего думского дворянина Тимофея Желябужского… Они бы слово свое держали против турского султана.
Не было и не могло быть здесь многих дворян и детей боярских с разных городов – тех, что «стояли и стоят за то, чтобы Азов-крепость забрать у турка, принять его в царскую вотчину и с турским султаном и с крымским ханом царю разорвать за их многую неправду». Один только князь Голицын, выйдя вперед, сказал:
– Не худо бы нам, бояре, забрать Азов, угомонить султана. Тут за донцами правда!
Его окружили бояре и стали кричать.
Шум в Столовой палате стоял великий. Атаман Алексей Старой с казаками Карповым и Бородой, выслушав все боярские речи, отвечали твердо одно – что они государю Михайле Федоровичу служат верно.
– Мы, казаки, турок не боимся! – сказал атаман. – А на море мы ходим, турские города воюем лишь по задору турецкого султана, его людей разбойных и крымских татар – султанских друзей. Корабли его громим мы потому, что они к нам сами лезут; на юрты наши учиняют злые набеги и нас бьют ни за что, и лошадей у нас отгоняют, как то им вздумается. Царю мы не воры и не разбойники. А как были во Царьграде государевы посланники Петр Мансуров да дьяк Семейка Самсонов и пришли они из Царьграда в Азов, и их держали в Азове многое время на запоре, – то у нас и в помыслах не было того, чтоб с азовцами чинить размирье. Азовцы же в ту пору, по наущению султанскому, так задирали нас, что бог един знает! И мы терпели все их многие обиды. Глядим: они башню ставят. Терпим! Дон загородили – опять терпим! А все из-за них, посланников царских, чтобы их не побили, чтоб из Азова-крепости их отпустили. Ежели б не государевы посланники, мы б азовцам того не стерпели и башню б поставить не дали им. А ныне мы приступили к Азову, башню разрушили, на каланче наряд их поймали, людей побили, – побили за их же беспрестанный задор. И за то ж самое и на море ходили, гостей турецких переловили, в воду покидали! Почто ж они, басурманы, городки наши донские пожгли? В полон почто женок наших казачьих взяли? Малолеток в Кафу свели на продажу, в Царьград – султану же отдали. Башню казаки поразметали за то, что башня каменная стояла на речном устье – государевой земле, из-за той башни с Дона на море казакам ходить было не мочно… Пока, бояре, та крепость Азов стоит на земле нашей у синя моря, задоры всякие терпеть от турецкого султана да от крымского хана мы будем! А заберем крепость Азов – море опростается и война николи не учинится. А не заберем Азов-крепость, уйдем в другую землю – султан заберет Астрахань и по Хвалынскому[16] морю пройдет к Ширвану в Кизилбаши и воевать их будет. И не такой силы султан, чтобы страх от него иметь. Пожалуйте нас, бояре, свинцом да селитрой, и мы отобьем ворогам охоту всякую задирать нас!
Бояре зашумели пуще прежнего. Но атаман отмолчался, а потом еще сказал:
– Бояре великие! Помогите нам – и тогда султан не запустошит Дона и с Дону казаков не собьет! Царю Азов не помешка.
Боярам не приходилось еще слушать такие смелые речи в Москве на боярской думе. Салтыковы оживленно перешептывались с Милославекими. Ромодановский, размахивая руками и пожимая плечами, что-то говорил Борису Лыкову. Морозов о чем-то шептал на ухо Ивану Никитичу Одоевскому.
– Вспомните, бояре московские, – слышен был сильный голос Старого, – еще великий князь Владимир Мономах, первый из российских государей, своим умом и силой Азов взял и поделил земли завоеванные чадам своим.
– Замолчи! Вишь какие супротивники объявились! – крикнул Борис Салтыков, постукивая палкой. – Железо на руки повесить ему! А нет – железо на язык!
Но атаман Старой продолжал говорить, заглушая крики бояр:
– И помните еще, бояре, что первый атаман войска Донского – Сары-Азман – построил четыре городка на Дону и велел турецким людям в Азове платить себе дань. А атаман Михайло Черкашенин, еще при царе Иване Васильевиче Грозном, ворвался, что буря, в Азов-город и грамотой за то царя Грозного наделен был…
Лыков со злости палку свою бросил на пол и закричал:
– Неразумные речи, атаман, плетешь!
Но Старой продолжал:
– И помните, бояре московские: воевода Серебряный да казаки донские, когда султан Селим велел соединить каналом Волгу с Доном, чтоб корабли свои пустить в Хвалынское море, порушили то дело турецкое, поморили людей султана голодом, побили великое множество его войска. Бежали турки и татары день и ночь по безводной степи назад к Азову. А казаки подорвали много тысяч пудов пороху в Азове – Азов с землей сравняли… На том и кончились Селимовы замыслы. Убоялся султан Селим царя Ивана Васильевича, что ключи от моря заберет у него, и приказал ставить Азов заново да укрепить его поболее… Недавно ж то было, бояре! А ныне они, враги наши, сбираются идти той же дорогой под Астрахань. И потому хотят свести нас с Дона. Мы туркам есть помешка важная…
– Царя учить почал, холоп! – закричали бояре. Они не стали больше слушать атамана. Покидая Столовую палату с большим шумом, бояре грозно стучали палками.
– Эй, вы, казаки! Великий государь повелел вам быти седни ввечеру на Боярской думе! Там будете держать ответ перед боярами за непослушание войска Донского царю!
Стрелец махнул плетью и поскакал обратно к царскому терему.
Казаки стояли посреди улицы в тяжелом раздумье.
– Кнутами бить будут за мои грубости царю, – сказал Старой.
– А вот и не будут! – сказал Левка. – Давайте ноне, как стемнеет, на Дон уйдем.
Атаман Старой и сам уже подумывал о далеком Доне – о своем саманном курене, о Фатьме, о товарищах…
– Ай, лихо, казаки! – сказал атаман. – Сядем-ка на бревна, потолкуем.
Сели среди глухой Варваркиной улицы на свежих, пахучих бревнах. Стали судить да рядить, как им вечером толковать с думными боярами.
За Москвой-рекой все ниже и ниже садилось багряное солнце. Оно то пряталось за тучи, то выскальзывало из-за них. Черные густые облака сталкивались над Москвой, спешили куда-то на северо-запад. Пробивая острыми лучами черные тучи, солнце разливало мягкий свет по зеленым рощам. Могучие дубы гнулись и шумели от налетевшего свирепого ветра. Раскачиваясь из стороны в сторону, стонали старые березы. Посвистывая, ветер с треском обламывал почерневшие сучья.
Грозные зубья белой кремлевской стены торчали в небо.
Казаки сидели и думали думу свою. Что будет с ними дальше? С какими царскими вестями и указами вернутся они к себе на Дон? И долго ли они будут еще маяться на Москве? И что ныне будут говорить им большие думные бояре и царь Михайло?
– Ну, делать нечего, – встал Старой, – надо идти к боярам. Будь что будет!..
Они направились в Столовую палату. Туда сошлись, как тучи хмурые, бояре. Глядят на казаков, косятся строго, садятся молча – каждый на своем обычном месте. Шапок горлатных бояре не снимают. Посохи в руках. Большие бороды: белые, черные, как смола, рыжие и серые, как пепел. Чего-то ждут бояре. Царя, что ль? Тихо кашляют… Царское место пусто.
Казаки стоят посредине без шапок.
Из боковой двери вышел думный дьяк Иван Грамотин – статный, чернобородый. А заговорил дьяк тонким, бабьим голосом:
– Государь ныне хворает и на думу не пожалует. А повелел государь с шумом выговорить донскому атаману Алексею Старому с товарищи перед Боярской думой за его неправды всякие и за непослушанье царю всего войска Донского.
Бояре, переглянувшись, задвигались на скамьях, оживились. Зло глянули в сторону Старого… Дьяк Грамотин стал читать письмо. И по тому письму выходило, что в нынешнем году пошло войско Донское на Черное море. «…А из Крыма наши посланники Осип Прончищев да подьячий Рахманин Болдырев писали ко государю, что им в Крыме от царя крымского Джан-бек Гирея и от калги[13] были великие выговоры и чинилась многая неволя за то, что казаки донские ходят на море под турецкие города и нападают на крымские улусы, громят города, села, людей побивают… А еще казаки ходили в Синоп, Трапезонд не взяли, пожгли город малость, а после того к Азову-крепости приступали без повеленья… И ежели государь не уймет ныне казаков и атаманов и з Дону не сведет их, турецкий султан Амурат IV да царь крымский Джан-бек Гирей пойдут на нас войной…»
Бояре зашумели. Борис Салтыков – коротконогий, краснощекий, глаза горошинами поблескивают – первый встал, вышел вперед и, палкой по полу стукнув, глаза выкатил и закричал на всю избу:
– Разбойники! Непослушанием ссору чините нам с султаном. Корабли и галеры турские громите. Воры! Кнутами вас, казаков, надо бить до смерти! Султан турецкий да царь крымский писали к нам, беспрестанно жалуясь на вас…
Палка боярина Бориса Салтыкова так и плясала по полу.
– Аль вы, сатаны, – кричал вспотевший Салтыков, – запамятовали, какая вам неволя была при прежних государях? Аль позабыли вы, что при царе Борисе не вольно было вам не только к Москве приехать – к родимцам своим прийти, и купить и продать везде заказано. А сверх того, – потрясая палкой, кричал боярин, – во всех городах вас имали, воров, и в тюрьмы сажали, а иных многих казнили, вешали и в воду сажали! А мы к вам многое наше милосердие и жалование показали и прежних ваших грубостей не попамятовали…
Боярин Борис замолчал, отдышался и снова стал кричать на всю Столовую палату.
– Да вы ж, воры и разбойники, во прошлом годе взяли Старый Крым и людей посекли!.. А государь? К столу всегда призывает, а на приезде и на отпуске жалует всех вас не в меру жалованьем, камками, тафтами, сукнами добрыми. И челобитья ваши царь никогда не оставляет, а вы царю-государю эвон сколь печалей и забот доставляете… Бить вас батогами!
Умолк и сел на место, тяжело дыша.
Атаман стоял молча и расправлял зеленый кушак.
А думный дьяк Грамотин читал дальше:
– «…И по государеву указу, атаманы и казаки, которые приехали ныне к Москве, Алексей Старой с товарищи, поставлены в Белом городе на дворе, и велено быти у них приставу, а корму им давать не велено… А государь, как бывало при прежних государях, с турецким султаном и с крымским ханом учал быть в дружбе и в любви. Посланники меж их ходили на обе стороны…»
Тут поднялся, словно грозная туча, другой боярин, князь и воевода Нижнего Новгорода Борис Михайлович Лыков. Отяжелевший, заплывший салом, свирепый. Борода легла у него на груди черной лопатой. Горлатная шапка на боярской голове закачалась.
– Бояре! – начал Борис Лыков среди тишины. – Атаманы и казаки донские имели царское жалованье от Игнатки Бедрищева, обрадовались они в ту пору, и многолетие царю спели, и из мелкого ружья стреляли, государю служить и прямить были рады. А ныне что делают они?.. Пятнадцать пудов селитры мы дали вам? – кричал Лыков, оборотясь к Старому. – Пятнадцать пудов серы и свинцу дали вам? А на жалованье атаманам и казакам шесть тысяч рублев, опричь запасу, дали вам? А знамя царское, с чем против ваших недругов ходите, разве не дали? И войско Великим прозвали. В Посольский приказ записали вас, с послами иноземными сравняли… Запрещенье царское было вам набеги делать на турецкие городы. Не чли указа царского?.. Неслухи вы и самовольцы! Бить батогами! – закончил Борис Лыков и палкой по полу три раза стукнул.
Дьяк Грамотин снова стал читать:
– «…Да вы, при посланниках наших, при Иване Кондыреве да при Тихоне Бормосове и при турском посланнике, в то время, как они шли от нас в Царьград и стояли дожидаючись моря у вас на Дону, вы на море ходили, и каторги[14] турецкие погромили, и добычу меж себя поделили при турском же посланнике Фоме Кантакузине. И то ему, турскому посланнику, все было ведомо… С Азовом размирились, под Трапезонд с Богданом Хмельниченкой ходили в тридцати стругах, посады выжгли и гостей[15] турского царя поймали и живота лишили. Да турский султан Дон запустошит, казаков з Дону собьет…»
Боярин Сицкий встал, взором всех окинул, важный.
– То они, – сказал он глухо, – атаманы и казаки, делают всё воровством и государеву повеленью во всем противники. И ежели война зачнется да кровь христианская прольется, то из-за них все будет. Султан ныне сила большая… Ныне не об Азове думать надобно, а о польской шляхте, что у нас Смоленск, старинные земли русские оттягала и над единоверными братьями нашими на Украине злодейства творит…
Бояре, словно по уговору, все разом встали и кинулись к атаману – кричат, палками стучат, бородами трясут. Милославские, Трубецкие, Шереметевы, Салтыковы Борис да Михаил, Лыковы, Морозовы, Ромодановские, Сицкие… А в стороне стояли, задумавшись, Иван Васильевич Голицын да Петр Петрович Головин. Князя Пожарского в палате не было. Не было и умнейшего думского дворянина Тимофея Желябужского… Они бы слово свое держали против турского султана.
Не было и не могло быть здесь многих дворян и детей боярских с разных городов – тех, что «стояли и стоят за то, чтобы Азов-крепость забрать у турка, принять его в царскую вотчину и с турским султаном и с крымским ханом царю разорвать за их многую неправду». Один только князь Голицын, выйдя вперед, сказал:
– Не худо бы нам, бояре, забрать Азов, угомонить султана. Тут за донцами правда!
Его окружили бояре и стали кричать.
Шум в Столовой палате стоял великий. Атаман Алексей Старой с казаками Карповым и Бородой, выслушав все боярские речи, отвечали твердо одно – что они государю Михайле Федоровичу служат верно.
– Мы, казаки, турок не боимся! – сказал атаман. – А на море мы ходим, турские города воюем лишь по задору турецкого султана, его людей разбойных и крымских татар – султанских друзей. Корабли его громим мы потому, что они к нам сами лезут; на юрты наши учиняют злые набеги и нас бьют ни за что, и лошадей у нас отгоняют, как то им вздумается. Царю мы не воры и не разбойники. А как были во Царьграде государевы посланники Петр Мансуров да дьяк Семейка Самсонов и пришли они из Царьграда в Азов, и их держали в Азове многое время на запоре, – то у нас и в помыслах не было того, чтоб с азовцами чинить размирье. Азовцы же в ту пору, по наущению султанскому, так задирали нас, что бог един знает! И мы терпели все их многие обиды. Глядим: они башню ставят. Терпим! Дон загородили – опять терпим! А все из-за них, посланников царских, чтобы их не побили, чтоб из Азова-крепости их отпустили. Ежели б не государевы посланники, мы б азовцам того не стерпели и башню б поставить не дали им. А ныне мы приступили к Азову, башню разрушили, на каланче наряд их поймали, людей побили, – побили за их же беспрестанный задор. И за то ж самое и на море ходили, гостей турецких переловили, в воду покидали! Почто ж они, басурманы, городки наши донские пожгли? В полон почто женок наших казачьих взяли? Малолеток в Кафу свели на продажу, в Царьград – султану же отдали. Башню казаки поразметали за то, что башня каменная стояла на речном устье – государевой земле, из-за той башни с Дона на море казакам ходить было не мочно… Пока, бояре, та крепость Азов стоит на земле нашей у синя моря, задоры всякие терпеть от турецкого султана да от крымского хана мы будем! А заберем крепость Азов – море опростается и война николи не учинится. А не заберем Азов-крепость, уйдем в другую землю – султан заберет Астрахань и по Хвалынскому[16] морю пройдет к Ширвану в Кизилбаши и воевать их будет. И не такой силы султан, чтобы страх от него иметь. Пожалуйте нас, бояре, свинцом да селитрой, и мы отобьем ворогам охоту всякую задирать нас!
Бояре зашумели пуще прежнего. Но атаман отмолчался, а потом еще сказал:
– Бояре великие! Помогите нам – и тогда султан не запустошит Дона и с Дону казаков не собьет! Царю Азов не помешка.
Боярам не приходилось еще слушать такие смелые речи в Москве на боярской думе. Салтыковы оживленно перешептывались с Милославекими. Ромодановский, размахивая руками и пожимая плечами, что-то говорил Борису Лыкову. Морозов о чем-то шептал на ухо Ивану Никитичу Одоевскому.
– Вспомните, бояре московские, – слышен был сильный голос Старого, – еще великий князь Владимир Мономах, первый из российских государей, своим умом и силой Азов взял и поделил земли завоеванные чадам своим.
– Замолчи! Вишь какие супротивники объявились! – крикнул Борис Салтыков, постукивая палкой. – Железо на руки повесить ему! А нет – железо на язык!
Но атаман Старой продолжал говорить, заглушая крики бояр:
– И помните еще, бояре, что первый атаман войска Донского – Сары-Азман – построил четыре городка на Дону и велел турецким людям в Азове платить себе дань. А атаман Михайло Черкашенин, еще при царе Иване Васильевиче Грозном, ворвался, что буря, в Азов-город и грамотой за то царя Грозного наделен был…
Лыков со злости палку свою бросил на пол и закричал:
– Неразумные речи, атаман, плетешь!
Но Старой продолжал:
– И помните, бояре московские: воевода Серебряный да казаки донские, когда султан Селим велел соединить каналом Волгу с Доном, чтоб корабли свои пустить в Хвалынское море, порушили то дело турецкое, поморили людей султана голодом, побили великое множество его войска. Бежали турки и татары день и ночь по безводной степи назад к Азову. А казаки подорвали много тысяч пудов пороху в Азове – Азов с землей сравняли… На том и кончились Селимовы замыслы. Убоялся султан Селим царя Ивана Васильевича, что ключи от моря заберет у него, и приказал ставить Азов заново да укрепить его поболее… Недавно ж то было, бояре! А ныне они, враги наши, сбираются идти той же дорогой под Астрахань. И потому хотят свести нас с Дона. Мы туркам есть помешка важная…
– Царя учить почал, холоп! – закричали бояре. Они не стали больше слушать атамана. Покидая Столовую палату с большим шумом, бояре грозно стучали палками.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Боярин Борис Михайлович Лыков покинул Столовую палату последним; глаза навыкате, злые, толстые губы сжаты, лицо красное, свирепое. Покачиваясь на пороге палаты, боярин погрозил казакам дубовой палкой, нахлобучил горлатную шапку и торопливо пошагал к Красной площади. Перед Василием Блаженным он снял шапку, размашисто перекрестился, и его осенила мысль: «Не забежать ли по такому важному делу, хотя то и в унижение пойдет, к князю Пожарскому? «Да слыхивал я, князь Димитрий Михайлович, что ты занемог, обиды старые позабыл, пришел навестить тебя и пожелать тебе здоровья…» А заодно мыслишки князевы изведаю: «Как же нам быть, князь, боярам и царю, с донскими казаками да атаманами? Дело у нас не легкое. Не навести бы нам войны с турками». В таких делах князь Димитрий крепок умом».
Озираясь вокруг, боярин Лыков воровато перебежал Красную площадь, свернул в переулок, отдышался, остановившись за углом улицы – боярин был невмоготу тучен, – вытер цветастым платком жирную шею и важно пошагал дальше, петляя между старыми оградами и домами. «Пройти бы безбоязно и безлюдно, – думал боярин, – всяк народ всюду шляется. Подметит кто – ладу не будет. Пошел-де боярин не по званию в худой двор стряпчих». Боярин обошел прогнивший мосток и полез прямо через грязную протоку, приподнимая полы широкой шубы. Но два мужика в лаптях приметили его:
– Не пьян ли сатана в павлиньих перьях? – спросил рыжебородый.
– Да какой там сатана? То есть боярин Лыков, – сказал другой погромче.
– Э-э, батюшка! Большой боярин, мил человек, – сказал рыжебородый. – Ты, видно, поблудил? Все мужики мосточком ходят, а ты во гниль полез.
– Да он, Козьма, осатанел, бредет с похмелья, – с усмешкой проговорил другой.
Боярин Лыков строго оглядел хитроватых мужиков, гордо и злобно качнул горлатной шапкой, пошел дальше.
«Вот идолы, – подумал боярин, – уже приметили».
Подойдя к небогатому дому, боярин дробно постучался палкой в ворота. И перед ним тотчас предстала, щелкнув калитной задвижкой, крепкая, широкогрудая, не молодая, но красивая женщина: черноволосая, нежная, ясноглазая. Она была в белой накидке, в дорогом голубоватом платье.
Всплеснув руками, она удивленно произнесла:
– Батюшки! Боярин Борис Михайлович! Каким ветерком занесло тебя к нам в такой нежданный час? Уж не беда ли какая стряслась в Московском государстве?
Боярин, оглядывая женщину, крякнул, отвернул полу шубы, достал платок, утерся и только тогда, здороваясь, сказал:
– Прослышал я, милая княгинюшка, что князь Димитрий Михайлович Пожарский занемог.
– О господи, – вздыхая, вымолвила княгиня, – князь лихо болен уж третий день.
– Хотел бы видеть его.
– Зайди, Борис Михайлович! – И почуя что-то недоброе, Прасковья Варфоломеевна молча повела за собой боярина Лыкова в хоромы.
Князь Димитрий Михайлович Пожарский лежал в светлой горнице, укрытый тремя атласными одеялами, обложенный со всех сторон высокими подушками. Бледное, исхудалое лицо князя, желтый, словно восковой, лоб и помутневшие от сильного жара карие глаза говорили о том, что князь тяжко болен. Крупная голова его с курчавыми посеребренными волосами была крепко перетянута мокрым полотенцем. Короткие черноватые усы и небольшая бородка, высокий, без морщинок лоб придавали черты мужественности и силы выдающемуся полководцу Руси, не раз спасавшему от гибели Русское государство.
Малиновый кафтан князя Пожарского, военные доспехи висели на стене напротив кровати больного. В голубой и просторной горнице все было просто, небогато, но уютно. Возле одежды князя на стене висело пять самопалов, или, как их называли тогда в войске, ручниц, новая модель щита из «гуляй-города», острая и длинная жагра-пальник, кремневые карабины – новейшее вооружение московских войск, личное знамя Пожарского 1612 года, на котором был изображен архангел Михаил с мечом. На маленьких и на больших столах доброй работы стояла разная деревянная утварь: складенцы, черпаки и ковши. В углах – старинные высокие подсвечники, поставец. У изголовья больного в трех креслах сидели молодые княжичи в бархатных кафтанах: Иван, да Петр, да старший, Федор, – сыновья князя Пожарского.
Боярин Лыков осторожно переступил порог.
Прасковья Варфоломеевна поманила рукой сыновей, и те, молча поднявшись, вышли из горницы, скрипнув тяжелой дверью.
Пожарский, едва приподняв голову, прислушался, всмотрелся.
Боярин в лживом волнении елейно произнес:
– Князь Димитрий Михайлович, прослышал я, ты тяжко занемог?
Пожарский медленно ответил:
– Лежу который день – и сам не упомню. Кого судьба прислала? Я плохо вижу.
– Да это я, боярин Лыков.
Князь опустил на подушку отяжелевшую голову.
– Видно, по делу важному? Иначе не пришел бы…
– Навестить тебя хотел. Все под богом ходим… Все смертные.
– Коль так, – сказал Пожарский, – я буду рад. Коль иначе, то… сказывай… Редко бывал… Спасибо, боярин Борис Михайлович, не позабыл меня. Сказывай, какими ныне думами живет Москва? Здоров ли царь? Какое дело творят бояре? Не жгут ли наши села татары крымские? Есть ли иные вести? Поведай мне, боярин, истину без всякой хитрости.
– Да полно, князь Димитрий Михайлович, ты разве ловил меня когда на хитрости?
Князь усмехнулся:
– Бывало и ловил, не в укор то сказано.
Склонившись к Пожарскому и оглядываясь на дверь, боярин сказал тихо:
– Весть первая: князь Димитрий Трубецкой, недавно сосланный в Тобол, скончался там же.
Глаза Пожарского зажглись, но, быстро потускнев, закрылись.
– Ну, бог ему судья! – Бледная рука князя дрожа приподнялась над головой, и он перекрестился. – И вор Заруцкий, и Трубецкой – две ягоды гнилые с чужого поля. Злодею Трубецкому пожаловали Вагу – сию богатейшую область, принадлежавшую царю Борису Годунову, а он вот взял да помер. Родство с царем не помогло. И только нам, видно, быть всегда в болезни лютой после спасения отечества. Нрав Трубецкого был худой, одною думою он жил: землею властвовать, а не служить земле…
Лыков подумал: «Сейчас язык развяжет».
Пожарский говорил медленно и неохотно:
– Их избирали воры да все бесстыжие разбойники, меня же – люди честные, служилые и неслужилые. А вот спроси, почто такая честь была? За правду и за храбрость, что не бывал кривым я ни в ратных, ни в земских делах.
Боярин подтвердил:
– Да, не бывал.
– Почто же теперь перед царем бояре величают меня Митькой-холопом?.. – сказал Пожарский. – Поизолгались… А келарь Авраамий Палицын немало потрудился, чтобы возвеличить себя, возвысить дело Трубецкого, унизить дело ополчения и Минина. Лжец и обманщик, опричь того – изменник! Сослали Авраамия в Соловки, а он, как пес, все лает. А человек, не знающий смысла слова, которое он произносит, похож на собаку, лающую на ветер, а умная собака не лает напрасно, а подает весть хозяину. Только безумный пес, слыша издалека шум ветра, лает всю ночь… А как он там, на Соловках? – спросил князь, опираясь локтями в подушку и приподнимаясь повыше.
– Живет! – ответил боярин. – Пять лет уже сидит в монастыре. Пером чернит бумагу. Известно, не Козьму Минина и не стольника Пожарского на радостях венчания на царство пожаловал царь, а двоюродного брата – Ивана Борисовича Черкасского, службы которого не было… Пожаловали Шереметева, женатого на Ирине Борисовне Черкасской, двоюродной сестре царя. Но то уже, – добавил осторожный Лыков, – была воля царская и боярская.
– Пожарские для ближних бояр давно худы: из городничих мы, губные старосты, – тихо сказал Пожарский, – и городничими-то бывали в городах меньше всех меньших воевод… Шумят-шумят бояре, не в дело спорят. Забыли дело Минина, Хованского.
На лице Пожарского выступил крупный пот, губы его посинели и дрожали, и все тело резко вздрагивало. Видно, князя лихорадило и знобило. Он хотел было поправить худощавой рукой свернувшееся одеяло, но силы отказали ему, голова упала на подушку.
Боярин приподнялся в кресле:
– Князь, знаю я, что ты, освободив землю русскую, стал стольником, не более, но не след бы тебе то вспоминать, побереги себя… Здоровье… Дела-то у нас, князь, ныне другие…
Пожарский собрался с силами, дрожа и покачиваясь, опять поднялся, стараясь крепче опереться локтями о высокую подушку:
– Не след, боярин, забывать и то, к слову пришлось, – соперники мои у власти. И дед мой был оклеветан и сослан не по делу в Нижний Новгород при Грозном. Отец Михайло ходил с войсками Грозного под Астрахань, ходил в Казань… С татарами рубился. Сам я служил Борису Годунову да с матушкой своей Марьей, из-за царевны Ксении да твоей матушки Марьи Лыковой, из-за места при царском дворе, попали в опалу. При Шуйском нас не приметили. А при царе Михайле впали мы от бояр в опалу. Аль то тебе, Борис Михайлович, не ведомо? Подлоги делают бояре, ложь сеют да клевету творят. Из кожи лезут Трубецкие да Шереметевы, бояре Сицкие да Салтыковы… По смерть мою, видно, будут плести худую паутину. А надобно уметь ценить заслуги всякого. А ныне, Борис Михайлович, ты видишь сам – я смерти жду, жду часа своего.
– Утешься, князь, – притворно успокаивающе говорил боярин. – Болезнь твоя пройдет. Смерти тебе послать сам бог не пожелает…
– Хитер боярин Лыков. Я без обиды говорю. Я в приближении к боярству был на последнем месте. С Татищевым судился из-за места, с Борисом Пушкиным, с Борисом Салтыковым. Садил в тюрьму Волконского. Грехов взял на душу немало. Митька холоп! Аль не в позор пошло? Один Татищев за меня был бит царем, а всем сошло за здорово живешь. Обидчик посрамлен, а клеветы прибавилось… Ну, сказывай, Борпс Михайлович, зачем пожаловал? Бредни больных не слушай.
Озираясь вокруг, боярин Лыков воровато перебежал Красную площадь, свернул в переулок, отдышался, остановившись за углом улицы – боярин был невмоготу тучен, – вытер цветастым платком жирную шею и важно пошагал дальше, петляя между старыми оградами и домами. «Пройти бы безбоязно и безлюдно, – думал боярин, – всяк народ всюду шляется. Подметит кто – ладу не будет. Пошел-де боярин не по званию в худой двор стряпчих». Боярин обошел прогнивший мосток и полез прямо через грязную протоку, приподнимая полы широкой шубы. Но два мужика в лаптях приметили его:
– Не пьян ли сатана в павлиньих перьях? – спросил рыжебородый.
– Да какой там сатана? То есть боярин Лыков, – сказал другой погромче.
– Э-э, батюшка! Большой боярин, мил человек, – сказал рыжебородый. – Ты, видно, поблудил? Все мужики мосточком ходят, а ты во гниль полез.
– Да он, Козьма, осатанел, бредет с похмелья, – с усмешкой проговорил другой.
Боярин Лыков строго оглядел хитроватых мужиков, гордо и злобно качнул горлатной шапкой, пошел дальше.
«Вот идолы, – подумал боярин, – уже приметили».
Подойдя к небогатому дому, боярин дробно постучался палкой в ворота. И перед ним тотчас предстала, щелкнув калитной задвижкой, крепкая, широкогрудая, не молодая, но красивая женщина: черноволосая, нежная, ясноглазая. Она была в белой накидке, в дорогом голубоватом платье.
Всплеснув руками, она удивленно произнесла:
– Батюшки! Боярин Борис Михайлович! Каким ветерком занесло тебя к нам в такой нежданный час? Уж не беда ли какая стряслась в Московском государстве?
Боярин, оглядывая женщину, крякнул, отвернул полу шубы, достал платок, утерся и только тогда, здороваясь, сказал:
– Прослышал я, милая княгинюшка, что князь Димитрий Михайлович Пожарский занемог.
– О господи, – вздыхая, вымолвила княгиня, – князь лихо болен уж третий день.
– Хотел бы видеть его.
– Зайди, Борис Михайлович! – И почуя что-то недоброе, Прасковья Варфоломеевна молча повела за собой боярина Лыкова в хоромы.
Князь Димитрий Михайлович Пожарский лежал в светлой горнице, укрытый тремя атласными одеялами, обложенный со всех сторон высокими подушками. Бледное, исхудалое лицо князя, желтый, словно восковой, лоб и помутневшие от сильного жара карие глаза говорили о том, что князь тяжко болен. Крупная голова его с курчавыми посеребренными волосами была крепко перетянута мокрым полотенцем. Короткие черноватые усы и небольшая бородка, высокий, без морщинок лоб придавали черты мужественности и силы выдающемуся полководцу Руси, не раз спасавшему от гибели Русское государство.
Малиновый кафтан князя Пожарского, военные доспехи висели на стене напротив кровати больного. В голубой и просторной горнице все было просто, небогато, но уютно. Возле одежды князя на стене висело пять самопалов, или, как их называли тогда в войске, ручниц, новая модель щита из «гуляй-города», острая и длинная жагра-пальник, кремневые карабины – новейшее вооружение московских войск, личное знамя Пожарского 1612 года, на котором был изображен архангел Михаил с мечом. На маленьких и на больших столах доброй работы стояла разная деревянная утварь: складенцы, черпаки и ковши. В углах – старинные высокие подсвечники, поставец. У изголовья больного в трех креслах сидели молодые княжичи в бархатных кафтанах: Иван, да Петр, да старший, Федор, – сыновья князя Пожарского.
Боярин Лыков осторожно переступил порог.
Прасковья Варфоломеевна поманила рукой сыновей, и те, молча поднявшись, вышли из горницы, скрипнув тяжелой дверью.
Пожарский, едва приподняв голову, прислушался, всмотрелся.
Боярин в лживом волнении елейно произнес:
– Князь Димитрий Михайлович, прослышал я, ты тяжко занемог?
Пожарский медленно ответил:
– Лежу который день – и сам не упомню. Кого судьба прислала? Я плохо вижу.
– Да это я, боярин Лыков.
Князь опустил на подушку отяжелевшую голову.
– Видно, по делу важному? Иначе не пришел бы…
– Навестить тебя хотел. Все под богом ходим… Все смертные.
– Коль так, – сказал Пожарский, – я буду рад. Коль иначе, то… сказывай… Редко бывал… Спасибо, боярин Борис Михайлович, не позабыл меня. Сказывай, какими ныне думами живет Москва? Здоров ли царь? Какое дело творят бояре? Не жгут ли наши села татары крымские? Есть ли иные вести? Поведай мне, боярин, истину без всякой хитрости.
– Да полно, князь Димитрий Михайлович, ты разве ловил меня когда на хитрости?
Князь усмехнулся:
– Бывало и ловил, не в укор то сказано.
Склонившись к Пожарскому и оглядываясь на дверь, боярин сказал тихо:
– Весть первая: князь Димитрий Трубецкой, недавно сосланный в Тобол, скончался там же.
Глаза Пожарского зажглись, но, быстро потускнев, закрылись.
– Ну, бог ему судья! – Бледная рука князя дрожа приподнялась над головой, и он перекрестился. – И вор Заруцкий, и Трубецкой – две ягоды гнилые с чужого поля. Злодею Трубецкому пожаловали Вагу – сию богатейшую область, принадлежавшую царю Борису Годунову, а он вот взял да помер. Родство с царем не помогло. И только нам, видно, быть всегда в болезни лютой после спасения отечества. Нрав Трубецкого был худой, одною думою он жил: землею властвовать, а не служить земле…
Лыков подумал: «Сейчас язык развяжет».
Пожарский говорил медленно и неохотно:
– Их избирали воры да все бесстыжие разбойники, меня же – люди честные, служилые и неслужилые. А вот спроси, почто такая честь была? За правду и за храбрость, что не бывал кривым я ни в ратных, ни в земских делах.
Боярин подтвердил:
– Да, не бывал.
– Почто же теперь перед царем бояре величают меня Митькой-холопом?.. – сказал Пожарский. – Поизолгались… А келарь Авраамий Палицын немало потрудился, чтобы возвеличить себя, возвысить дело Трубецкого, унизить дело ополчения и Минина. Лжец и обманщик, опричь того – изменник! Сослали Авраамия в Соловки, а он, как пес, все лает. А человек, не знающий смысла слова, которое он произносит, похож на собаку, лающую на ветер, а умная собака не лает напрасно, а подает весть хозяину. Только безумный пес, слыша издалека шум ветра, лает всю ночь… А как он там, на Соловках? – спросил князь, опираясь локтями в подушку и приподнимаясь повыше.
– Живет! – ответил боярин. – Пять лет уже сидит в монастыре. Пером чернит бумагу. Известно, не Козьму Минина и не стольника Пожарского на радостях венчания на царство пожаловал царь, а двоюродного брата – Ивана Борисовича Черкасского, службы которого не было… Пожаловали Шереметева, женатого на Ирине Борисовне Черкасской, двоюродной сестре царя. Но то уже, – добавил осторожный Лыков, – была воля царская и боярская.
– Пожарские для ближних бояр давно худы: из городничих мы, губные старосты, – тихо сказал Пожарский, – и городничими-то бывали в городах меньше всех меньших воевод… Шумят-шумят бояре, не в дело спорят. Забыли дело Минина, Хованского.
На лице Пожарского выступил крупный пот, губы его посинели и дрожали, и все тело резко вздрагивало. Видно, князя лихорадило и знобило. Он хотел было поправить худощавой рукой свернувшееся одеяло, но силы отказали ему, голова упала на подушку.
Боярин приподнялся в кресле:
– Князь, знаю я, что ты, освободив землю русскую, стал стольником, не более, но не след бы тебе то вспоминать, побереги себя… Здоровье… Дела-то у нас, князь, ныне другие…
Пожарский собрался с силами, дрожа и покачиваясь, опять поднялся, стараясь крепче опереться локтями о высокую подушку:
– Не след, боярин, забывать и то, к слову пришлось, – соперники мои у власти. И дед мой был оклеветан и сослан не по делу в Нижний Новгород при Грозном. Отец Михайло ходил с войсками Грозного под Астрахань, ходил в Казань… С татарами рубился. Сам я служил Борису Годунову да с матушкой своей Марьей, из-за царевны Ксении да твоей матушки Марьи Лыковой, из-за места при царском дворе, попали в опалу. При Шуйском нас не приметили. А при царе Михайле впали мы от бояр в опалу. Аль то тебе, Борис Михайлович, не ведомо? Подлоги делают бояре, ложь сеют да клевету творят. Из кожи лезут Трубецкие да Шереметевы, бояре Сицкие да Салтыковы… По смерть мою, видно, будут плести худую паутину. А надобно уметь ценить заслуги всякого. А ныне, Борис Михайлович, ты видишь сам – я смерти жду, жду часа своего.
– Утешься, князь, – притворно успокаивающе говорил боярин. – Болезнь твоя пройдет. Смерти тебе послать сам бог не пожелает…
– Хитер боярин Лыков. Я без обиды говорю. Я в приближении к боярству был на последнем месте. С Татищевым судился из-за места, с Борисом Пушкиным, с Борисом Салтыковым. Садил в тюрьму Волконского. Грехов взял на душу немало. Митька холоп! Аль не в позор пошло? Один Татищев за меня был бит царем, а всем сошло за здорово живешь. Обидчик посрамлен, а клеветы прибавилось… Ну, сказывай, Борпс Михайлович, зачем пожаловал? Бредни больных не слушай.