ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

   Длинноволосый, тонкий, как щепка, Гришка Нечаев – человек пронырливый, умный – сидел в Посольском приказе и писал гусиным пером.
   В приказ вошли атаман Старой и казак Левка Карпов. Гришка явственно слышал, что тяжелая дверь скрипнула, бросила свет на стол и медленно закрылась. Но он не поднял головы, а только перекинул быстрый взгляд с бумаги на склянку с чернилами. Пальцы его длинных рук, прозрачные и тонкие, легли, не шевелясь, возле склянки.
   Атаман степенно и молча подошел к столу, покрытому дорогой красной камкой. Левка Карпов стал у дверей. Атаман ждал, пока «чернильная душа» Гришка поднимет свои милостивые очи. Но Гришка не поднял головы. Ата­ман стал переступать с ноги на ногу так, чтобы слышно было. Дьяк тоненько кашлянул. Атаман тоже кашлянул, но Гришка по-прежнему сидел настороженно, не шевелясь.
   Атаман нетерпеливо сказал:
   – Послушай-ка, человек! Ты бы поднял на меня свои очи… Есть дело до тебя.
   Гришка забарабанил пальцами по столу, но продолжал сидеть, не поднимая головы. Медленно, лениво процедил сквозь зубы:
   – Для какого дела пришел?
   – Донское у меня дело.
   Минуту спустя Гришка сказал:
   – Подожди-ка малость.
   – Не можно мне ждать. Тут дело до самого царя – важное. Челом бью тебе, дьяк. Мне надо повидать царя вскоре.
   Дьяк долго молчал. Взяв гусиное перо, почесал им за ухом:
   – Побьешь челом. Царь-то один. Дьяков не много, а вас тут – тысящи! Дела донские?!. Подожди, сказал я тебе, – ну, знать, и подожди!
   – Да ладно уж, подожду, коль ты таков, тяжел на память. У девки красной память куда длиннее.
   Гришка Нечаев обиделся, важно поднялся, и атаман увидел в его глубоко запавших глазах две блеснувшие и сразу потухшие синие точки. Глаза их встретились не­дружелюбно. Дьяк не ждал такой встречи. Он первый сказал:
   – Аль ты это? Алешка! Атаман! Да мы с тобою в Китай-городе встречались. Помню тебя. Ты что ж, с Дона?
   – Да, прямо с Дона. Уважь-ка, Гришенька, родной. К царю сведи меня, да поживее…
   – Ой, не спеши, – опасливо сказал Гришка. – Тут, брат, дела большие предстоят. Опала будет! Я сам дрожу, как лист осины: то грозит нам царем валуйский воевода, то сам султан войной грозится, то крымский хан! Что токмо будет?.. Лихо! Зна-аю, – протянул Гришка и снова сел на лавку.
   – Да ты все в кучу не вали. Ты поласковее доложи о нас царю Михайле. Скажи: приехали, мол, и…
   – Эх, атаман! – вздыхая глубоко, перебил Гришка. – Не вовремя вас лихая принесла к Москве. Клубок тут та­кой запутался, что не развяжешь. Жаль мне вас, казаки донские.
   – А ты нас, Гришка, не жалей. Царю докладывай.
   – А дельце-то у вас какое ноне? – хитро спросил Нечаев, как будто ничего еще не знал. – За порохом аль за свинцом приехали?
   – Не угадал. Дело у нас свое, тайное, важнее пороха.
   Дьяк скособочил голову и пригляделся к атаману.
   – О тайных делах, какие б они ни были, мне знать дозволено. У нас с царем тут все едино. Напишет царь – я помараю. Я напишу – царь помарает. Я сызнова пишу – и царь тогда руку свою прикладывает… Ты смело говори мне.
   Атаман сел на лавку, подумал и сказал:
   – Нет, Гришка, тебе не можно говорить. Только самому царю-государю скажу. А ты и не пытай: царя это касаемо, его едино.
   Дьяк положил перо:
   – Ты сказывай! Я без бояр не пойду к государю. Скажу сперва боярам его ближним, а там – что повелят мне, то так и будет. Иначе мне службишки, атаман, и не творить. Висеть на перекладине…
   Дьяк, видно, рассердился. Отвел глаза.
   – Слышь, Гришка! Добром прошу. Скажи царю не мешкая, что прибыла-де станица легкая.
   – Не стану! Так неразумно: бояре Салтыковы заклюют меня. Почто, мол, эдак, не по праву, доносишь царю?
   – Добром прошу, – меняя голос, сказал вспыливший было атаман.
   – Ты не трудись добром. И не словцом трудись. То ноне на Москве не так в почете, – сказал загадочно дьяк.
   – Чем же трудиться?
   – Не знаешь? Скажу: куницей доброй.
   – Хитрец ты, Гришка! – рассмеялся атаман. – Давно б так сказывал. Куница казакам – не тихий Дон у синя моря. Куницу принесу.
   – Да тихо ты! Услышат. Ошалел! И мне твоих куниц не надобно.
   – Четыре положу!
   – Четыре? – дьяк призадумался. – Четыре? Нет, не надобно.
   – Десяток принесу. Эх, дьяк, и куницы же – согреешь душу! Бери десяток, Гришка, и не мешкай.
   Дьяк размышлял:
   – Десяток? Десяток – мал счет.
   – Ларец еще привез тебе с каменьями. Ну и работа ж! Возьмешь ларец?
   Дьяк шепотом спросил:
   – Чьей работы?
   – Ларец из Трапезонда!
   – Да тише ты!.. Ларец возьму. Ульяне передай. И тайно же, смотри!
   – А заодно, – сказал Старой, – и перстенек с руки моей возьми. Гляди, алмаз играет – персидский перстень!
   Перстень, снятый с пальца, заиграл еще ярче хитрющих и завидущих Тришкиных глаз. Дьяк задохнулся от восторга и едва вымолвил:
   – Ай перстенек!.. Где ж вы стали на постой? И давано ли казакам и атаману на приезде царского жалованья? И давали ль корм всякий? Давано ли вам пива и царского меда?
   Гришка стал ласков и любезен.
   Старой о царском жалованье сказал:
   – Обидели! Жалованья не давали. Корма никакого не давали. Пива да царского меда, как прежде бывало, тоже не дали. А мы ныне совсем издержались, оскудели в дороге, коней поморили добрых, пешьмя до царя шли да седла на посмешище московских людей на своих казацких горбах несли. Настрочи-ка от нас, бедных холопей, челобитную.
   А дьяк уже не слушал атамана. Он долго держал перед глазами сверкающий атаманский перстень и, любуясь им, улыбался.
   – Пиши-ка челобитную! – повторил атаман.
   – Настрочу уж, настрочу, – сказал дьяк и взялся за перо. Шибко, мелким бисером, с особым прилежанием на­чернил он царю всея Руси челобитную.
   «…И мы-де, холопи твои, – писал Гришка, – атаман Алеша Старой да его казаки, приехали к тебе, государю, к Москве, з Дону бити челом – пожалуй нас твоим щедрым государевым жалованьем, поденным кормом, о прошлом и о нонешнем. И мы, холопи твои, по ся места зволочилися, вконец погибли… Милосердный государь царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси, пожалуй нас, холопей своих, вели выдать нам жалованье твое, поденный корм и пойло, как тебе бог на том положит. Царь-государь, смилуйся, пожалуй!»
   Нацарапав челобитную, дьяк Гришка поднял за конец бумагу и повертел ею перед лицом атамана.
   – Царь все вам пожалует, – сказал он уверенно. – Жди, атаман, я кликну тебя. Жди! – и бережно спрятал перстень в карман.
   Атаман и Левка вышли из Посольского приказа от Гришки Нечаева в радостной надежде, что их спешное дело скоро дойдет до царя.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

   Дома разложил атаман все свое богатство; подарки стал доставать из сумок.
   Положил он на длинный стол несколько десятков дорогих куниц искусной выделки.
   – Кому это? – спросила Ульяна.
   – Дьяку Нечаю, Гришке, – ответил атаман.
   – А мне таких не давал. Да разве ты не знаешь, что дьяки – неверные: половину себе берут? Землею дьяки владеют и головами нашими вовсю торгуют.
   – Про то молчи, Ульяна, – поглаживая куницу, сказал атаман. – Дьяки плутуют. Верно. Но дьяк Гришка Нечаев сидит с царем и мыслит заодно. Пускай берет – не жалко мне.
   – Согреешь ты змею куницами. Ты, атаман, знай, что дьяки за широкой спиной царя своевольничают и в приказах что хотят, то и делают, – твердила свое Ульяна. – А проныра Гришка уже всех обобрал. Всех Гришка изодрал, что лютый волк! – не переставая говорила Ульяна.
   – Ну, помолчи, Ульяна! – стал уговаривать ее атаман и достал из своей сумы ларец.
   – Ох, боже, свет Алеша! – раскрыв широко глаза, вскричала Ульяна. – Да ты в уме ли, атаман? Ларец, та­кой красоты ларец! – сказала она и медленно опустилась на лавку.
   Ларец огнем горел. Кружалки белые, янтарные наставки глаза у всех слепили. Угольнички блестели чище золота. Черная крышка сияла – в нее смотреться можно было. Каменья с четырех сторон, что дорогая бирюза, сверкали и переливались. Ладонь положит атаман – видно, как кровь по жилам прозрачным бежит…
   – Ох, свет Алешенька, да я за него в ад душу грешную отдам! – вскричала Ульяна. – Вот Гришка, сатана! Погибель бы ему, проклятому дьяку, а не ларец! Отдай… – И тут же забрала ларец.
   – Ларец Нечаю отнесешь. Да тайно же, – спокойно приказал ей атаман. – Смотри! Тебя осыплю чистым золотом. В убытке ты не будешь у меня. Да утри глаза. Ты, Улька, делай, что я велю.
   Ульяну тронули слова атамана.
   – И вправду, – молвила она спокойно, – на все согласна. Понесу ларец. Но, атаман, ты знай: все дьяки да все подьячие на Москве дают крестное целование с жесто­ким заклинательством, чтобы им посулов не имать и дела вершить вправду, по царскому указу и по уложению, но ни в что есть их вера и заклинательство: наказанья не страшатся, руки их сами ко взяткам тянутся… А если не сами берут, так по задней лестнице, через жену или через родню. Обирают даже вдовиц бедных, несчастных и не ставят того себе в вину.
   – Склади-ка в шелковый платок все, что даю ноне, да утри слезы: румяны все слезли! – И наскоро неси. Скажи дьяку: дают тебе что бог послал!
   Ульяна собиралась неохотно. Куниц Ульяне не жалко было. Про перстенек с руки атамана она ничего не знала – Старой не сказал ей. А вот ларец – где сыщется еще такой красоты ларец?! Ульяна взяла всё и, тяжело вздох­нув, вышла из дому.
   Атаман и казаки сели полдневать. Сидели они долго и ели молча. Но вот под вечер в горницу влетела встрево­женная Ульяна и бросила дорогой платок с «поминками» на лавку, под божницу.
   – Нате подарки ваши несчастные! – сказала она, злая.
   – Ульянушка, что там стряслось? – учуяв тревогу, спросил атаман.
   – Как вы приехали, Москва словно взбесилась! – слезно сказала Ульяна. – Гришку Нечая стрельцы на Вшивом рынке забрали. Веревкой волокли по площади.
   – Да ну?! Не врешь ли? – сказал атаман.
   – Не вру. Вот крест, Алешка!
   – Ой, опять лихо нам! – сказали казаки, переглянувшись. – Не за куницу ж?
   – Говори, как было, – сказал атаман, тревожно и пытливо заглянув в глаза Ульяны.
   – В приказе, знать, Гришки не было. Я – на Москву, в палаты Гришкины. Жена мне сказывает, что Гришка стрижется. Я – туда, на Вшивый рынок, где все стригутся. Народу – бревном не протолкнешь. Стригутся, моются. Иду по колено в волосьях. Там пол-Москвы у нас стрижется. Едва нашла. Сидит дьяк Гришка, подстригает свои волосья сивые. Мигнула Гришке. А он мне отмигнул: «Подожди, мол». Стою да жду. А Гришка косится очьми. А тут как гаркнет сзади стрелец: «Хватай подлюгу Гришку! Хватай, то он!» Достричься человеку, ироды, не дали. Поволокли. Волосья все погреб ногами. А Вшивый рынок и загалди: «Ставьте дьяка на правеж!», «Бейте дьяка Гришку батогами!», «С султаном снюхался!»… Он, бедняга, и не пикнул. Только позади его шум стоял великий-превеликий. Он-де послов персидских неправдой обнадежил: всю Русь за перстенек продал, шельмец!.. Приволокли Гришку на Ивановскую площадь. А там все площадные подьячие с чернильницами глазеть сбежались. «Постыдно нам, – кричат они, – подьячим, поношенье! Службишку дьяк испортил всем. Всех поразгонят ноне…», «Вор Гришка, – кричали другие, – должно быть, в бумагах царских слово пропустил…» Ох, бить Гришку будут накрепко!
   – Ну, хватит, хватит, Улька, – сердито промолвил атаман. – Вот воронье!
   – И нас попутает тот дьяк, – сказали казаки. – Найди тут правду на Москве! Кормился дьяк пером, а стал вором! Поруха делу нашему.
   Атаман сидел туча-тучей, долго, ломая голову, думал. Донес ли дьяк царю об их приезде? Дознался ли кто про перстень? И не Ульяна ли, соблазном и грехом, по дурости какой, беду всем учинила? Да нет: Ульяна всегда была надежной бабой.
   – Гадай да думай, атаман! – сказал хмуро Левка Карпов. – А дьяк зацвел, что мак, да и свернулись листья кожурою. Не быть бы нам за все в ответе? Вот грех нечистый!
   – А вы молчите! – тряхнул отяжелевшей головой Старой. – Скулить не нам. День переждем. Пойду я сам к царю, челом ударю. И будь что будет! Не пропадем. А ты, Ульяна, молчи. Ларец себе пока возьми.
   Ульяна вышла и внесла вина:
   – Хмельное повеселит вам душу.
   Пили казаки немного. Они больше ели кислые, хрустя­щие на зубах огурцы с тертым хреном да блины брали с блюда, наполненного доверху.
   Ульяна любовалась ларцом…

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

   А на другой день дьяка Гришку били, а после того пытали, как разбойника, перед окнами Посольского приказа. Батоги хлопали, кнуты свистели… Андрейка, палач с Разбойного приказа, с усердием справлял свое дело. А судьи только допытывались у дьяка, не выдаст ли Гришка еще кого, примешанного к делу.
   Допытывались судьи, лютуя крепко, о том, кто перстень дорогой давал, о делателях фальшивых денег. Ноздрю у Гришки вырвали палачи длинными, похожими на рогатину клещами.
   Гришка тяжело дышал, ни слова не промолвил.
   Главный судья, в кафтане павлиньем, напоминал Гришке, что государь-де скоро вернет старую казнь для делателей фальшивых денег: «растопя воровские их деньги, в горло заливати».
   Дьяк Гришка молчал… Колодки ему на ноги повесили, руки железом сковали и повезли по Москве на приказной колымаге неведомо в какие края…
   Атаман Старой бродил по Москве один, а казаки его сидели дома. «К царю б только добраться и на Дон бы махнуть поскорее. Сгинешь ни за что на Москве», – так размышляли казаки.
   Познакомился атаман с мужиком простым, но хитроватым. Поведал ему мужик, что садовник Назар Иванов, уряжая государев сад в дворцовых пристройках, только что снял с яблонь да груш небывало чудесные плоды. Еще мужик рассказал, что царь велел ныне чеканить монету золотую. А раньше-де не было того. Колокола ныне отлили с дом величиной да пушки крепостные… В дворцах скрипки теперь играют, гусляры, домрачеи, песенники распевают да бахари байки рассказывают. Так это – дело?!
   Старой молчал любопытствуя.
   Мужик еще поведал атаману:
   – Есть висячие сады на подклетях; не только груши, грецкие орехи, нарциссы и гвоздику – взращивают виноград! Сливы крупные, точно яблоки, висят. Еще кукушки там кукуют да соловьи заморские поют. Дело?! В пруду вода с Москвы-реки взята да лебедь белый плавает. Вон как живут цари! Медведи привезены, львы с гривами косматыми… Видал?..
   – Потешные палаты у царя, – продолжал мужик, гордясь, – мир не видал таких! А наш Первушка-то Исаев что умыслил? Слыхал о Первушке? Постельные хоромы царские поставил, – эх, как поставил! Столовую избу он тоже ставил. А сторож-то, Михалка наш Андреев, в Серебряной палате литую подволоку сделал да золотил же сам! Слыхал, наверно? А погляди-ка, человек приезжий, на Золотую палату с красным крыльцом, на Грановитую палату с шатровыми башнями, – Русь, нашу матушку, узнаешь!.. Ты что ж, казак, молчишь? – спросил словоохотливый, бойкий мужик, приметив задумчивость на лице атамана. – Ты, знать, бывал уже в Москве?
   – Бывал давно, – ответил атаман. – С Пожарским был. Вот где стоим с тобой, мы тут поляков били.
   – Я тоже бил Сигизмунда… Куда идешь?
   – В приказы надобно дойти, – сказал Алешка. – Там у меня есть дело.
   – Ну, в добрый путь! Иди. Я тоже поспешаю.
   И мужичок пошел было своей дорогой, но вскоре обернулся.
   – Вот что, казак любезный: помнишь, в междуцарствие в Успенском соборе попортились все своды от выстрелов. Стреляли жарко!
   – Ну, помню, – сказал атаман.
   – Погляди теперь! Псковский иконописец Иван Паисеин положил ныне старую роспись на новые листы. Золота ушло вот сколько: две тысячи листов! Две тысячи червонцев. Вон-на! Дело!
   – А кто же ты будешь, мил человек? Откуда знаешь все?
   – Я-то? – Мужик выпрямился и, довольный вопросом атамана, заулыбался. – Я и есть иконописец псковский Паисеин Ивашка… Пишу иконы на стенах. Краску растираю на сыром яйце да на пшеничной вареной воде, в киноварь же и сурик кладу и масло! А в бакан и ярь – масло и скипидар кладу. Золотил я на олифе и оное стенное письмо покрывал всегда олифою ж. Вон кто я есть! Живи да здравствуй, атаман донской, да вспоминай Паисеина. Все главные иконы на матушке Москве писаны моею кистью. Поведай на Дону о том. Я делом своим золотным дорожу… Дело! И вот что, атаман: я-то помру, но роспись тонкая переживет меня – ее ничем не смоешь.
   В то время лучшие иконописцы, известные всей Рос­сии, – Чирин, Паисеин, Поспеев, Савин, Назарьев – восстанавливали иконы, какие были уничтожены и попорчены в годы междуцарствия, междоусобий и войн.
   – К нам на Дон такого бы человека, – сказал Алешка.
   – Москву отделаю, позолочу, – сказал Паисеин, – а там пойду на Дон. Русь велика… А ты кто будешь?
   – Я далеких предков сын.
   – А все-таки?
   – Ты монастырь Николы Старого видаешь каждодневно? Димитрий Донской основал его в честь предка нашего, храбрейшего Николы. И ворота в Кремле в честь его названы Никольскими. Я есть Старой Алешка, потомок того Старого.
   – Эко ты кто! Иду как раз к Никольским.
   Паисеин попрощался с атаманом, как будто он был родной ему, задорно засмеялся и пошел в Кремль, а ата­ман долго стоял и удивленно смотрел ему вслед. Когда Паисеин скрылся за воротами крайней башни, атаман подумал, что иконописец чем-то напоминает святого угодника.
   «Вот-те и мужичишка!» – сказал про себя атаман и быстро зашагал к царским приказам.
   Дойдя до приказов, Старой открыл двери Казенного двора. Там сидел казначей с двумя шустрыми дьяками. За спиной у них, под железной решеткой, хранилась царская казна: сосуды золотые, серебряные, полотна, парча, штоф, шелк, атлас, меха. Отсюда великий государь жаловал всех платьем, дарил знатных людей дорогими шубами. Отсюда же царь выдавал казакам жалованье; жаловал сукном, камкой, тафтой на платье, сафьяном на сапоги, соболями на шапки.
   На казенном дворе столпились дьяки, подьячие разных приказов. Дьяки пришли сюда за жалованьем. Тут были дьяки и подьячие с Конюшенного приказа, Разрядного, Стрелецкого, Пушкарского, Посольского, Поместного и других. Словно мухи на мед, слетелись в Казенный двор. Галдели. Спорили.
   – Конюшенный приказ – важный приказ, – сказал высокий дьяк, – недаром же оным приказом еще при царе Федоре Иоанновиче ведал боярин Борис Годунов, а был он ближний боярин, наместник царств Казанского и Астраханского, доходов было тысяч сто рублев и рать он мог снарядить из своих крестьян в сто тысяч; королева аглицкая Елизавета называла Бориса «любительным братом», лордом-протектором!
   – Посольский приказ важнее, – гнусаво заметил подьячий, стоявший у стола.
   – Зато ж били ноне из вашего приказа смертным боем Гришку Нечаева.
   – Вертел дьяк делами, а ноне гремит кандалами. В тюрьму впихнули, – сказал третий. – Да зря пытали.
   – За перстень ноздри вырвали. Да, говорят, перстень тот дали донские казаки.
   Атамана Старого сразу в жар бросило. Он хотел было тут же повернуться и выйти из Казенного двора, но его заметили. – А ты почто пришел, человече? – обернулся к атаману, гремя ключами, дворовый казначей.
   – Пришел затем, чтобы знать, не давано ли нам, ата­ману да казакам донским, царского жалованья? – ответил Алешка.
   – Легкой донской станице?
   – Ну да!
   Дьяки зашушукались, потом умолкли.
   – Указа такого нету! Царь не велел вам давать ничего, ни денег, ни питья, – возвыся голос, сказал казначей. – Вот, чти другой указ!
   У атамана руки задрожали. Он взял бумагу и стал чи­тать.
   «…Память Ивану Ивановичу Баклановскому, да дьякам Семену Дохтурову, да Григорию Протопопову. Велети… – читал он и почти ничего не видел, – велети не давать государева жалованья донскому атаману Алешке Старому да казакам: Левке Карпову, Терентию Мещерякову, Степану Васильеву, Федору Григорьеву, Тимофею Яковлеву, Ивану Омельянову, Спиридону Иванову, Афоньке Бороде да Ивану Михайлову. Велети не давать им питья и еды до тех мест, пока они не будут близ мои очи. И велеть по сему моему царскому указу – атаманов, казаков, которые приехали к Москве, Алексея Старого с товарищи, поставить в Белом городе на дворе, быти у них приставу, а кор­му им до нашего государева указу не давать, – для того, что они ходят на море и государеву повеленья не слушают. Салтанашу, азовскому перебежчику, учинити опрос».
   Атаман Старой, окинув растерянным взглядом столпившихся возле него дьяков и подьячих, молча положил царскую бумагу на стол и вышел из Казенного двора.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

   Казак без коня – что птица без крыльев. На Дону резвых коней всегда табуны пасутся, да Дон далеко.
   Москва вроде чужая стала.
   «Не сам царь белый, видно, писал ту бумагу, а бояре ближние «поговоря, приговорили» ему, и он приложил свою царскую руку», – так думал атаман, возвращаясь до­мой. Снял саблю булатную, кафтан голубой. Шапку бобровую с малиновым верхом бросил на подоконник, а сам повалился на лавку.
   Левка спросил со страхом атамана:
   – Беда?
   – Беда! Опала царская!
   Обступя атамана, поджидавшие его казаки поникли головами.
   – Дьяк, видно, наклепал царю, – сказал Афонька Борода.
   – Дьяк Гришка сам поплатился. Бояре нас оговорили. Что скажешь, атаман?
   Но атаман молчал. Глаза его горели гневом. Перед его глазами не Москва была, а лежали степи вольные. Раздолье казацкое волной морской играет на Дону. Кони храпят. Свистят клинки булатные. Вот жизнь – там, на Дону! Султану ли отнять ту жизнь? Царю? Иль хану крымскому? Нет! Что саблей острой взял казак, того задаром он не отдаст.
   Старой лежал на лавке, от злости бледный.
   – На Дон бежать! – сказал Афонька Борода. – На Дон! Так, мол, и так, донские казаки да атаманы: лошадей гнали мы и днем, и ночью, не мешкая нигде ни часу, чтобы государю о турских послах все было ведомо, про Астрахань, про Крым да Дон; и те наши кони пали. Мы не давали себе нигде покою и везде от татар в степях ехали с великим страхованьем: пешьмя шли, на горбу своем седла несли, а отписку к царю на Москву довезли вцеле, а ныне живем на Москве, оговоренные боярами, не видя очей государевых, помираем голодной смертью! А государь отказал нам в жалованье…
   – Велел поставить в Белый город, на двор.
   – Вот так да!
   – Да пристава велел поставить!.. То вам не любо?! – крикнул атаман.
   – Ой, казаки! Пожаловал царь!
   – На Дон бежать, пока не поздно, – рассудил Тимошка Яковлев, – не мириться же нам с татарами да турками. Гулять пойдем. Ищи-свищи!
   – И мне, поди, висеть на перекладине, – сказала Ульяна и пригорюнилась.
   Ивашка Омельянов призадумался, потом сказал:
   – Нам, казакам, – так думку я держу, – надо бежать на Дон! Подняли мы за здравие царя большую чарку. Хватили горя, нечего сказать. Головушки спасать пора нам!
   Все казаки поднялись, кафтаны застегнули, шапки схватили…
   Вскочил, словно пьяный, атаман Старой, бледный, обуянный злобой. Откинул голову и, сверкнув глазами, крикнул:
   – На Дон собрались, казаки?! – выхватил клинок, блеснул им над головами удалыми. – Меня покинуть захотели? Нет, казаки, на Дон я повезу только ваши головы! Дон мне простит. Сабля моя не выдаст… К царю пришли?
   – К царю… – робко отвечали казаки.
   – Так дожидай указ царя! Дон нас не примет, таких дурных, без царского ответа. Мы есть послы к царю от Дона, всех казаков и атаманов? Послы ж нашлись! Мы дел не распутали, а надобно распутать. Дождемся повеленья царского…
   И казаки сказали:
   – Быть по-твоему, как сказываешь. Ежели казнит нас царь, ты будешь за нас ответчик перед богом и войсковым кругом. Распутывай!.. А может, ныне на Москве поляки Сигизмунда крамолу развели? И плутни свои через бояр плутуют?
   Стихая в гневе, атаман Старой вложил саблю в ножны.
   – Ждать будем пристава! – сказал он твердо.
   И, словно в лихой час сказал он это, разом распахнулась дверь, и на пороге, смущенно оглядевшись, остановился пристав. Шапки не снял.
   – Со мной пойдемте, – сказал он. – По велению царя вы в Белом городе сядете под стражу.
   – Видали, казаки? – сказал Ивашка Омельянов. – Царева ласка.
   – Молчи, – сказал Старой, – язык отхватят! Царь, може, и не велел…
   – Велел! – поправил атамана пристав. – Живее соби­райтесь.
   Старой оделся, пригладил бороду и вышел первый. Ульяна проводила атамана страдальческим, нежным взглядом. За атаманом вышли все остальные.
   Левка Карпов бросил на ходу:
   – За царем тюрьма не пропадет. То место вечно свято!
   А атаман сказал:
   – Открой-ка сени, пристав, и забери под стражу перебежчика азовского, Салтанаша. Опрос учините. Ужо он вам расскажет.
   Пристав вывел перебежчика.
   – Ну что ж, – сказал Старой бодрясь. – Ни пуха пи пера! Пошли!
   И зашагала легкая донская станица к Белому городу – под замок.
   Ульяна выглянула в окошко, упала на казачью рухлядишку, оставшуюся в ее тереме, и горько зарыдала.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

   Водворили легкую станицу в Царь-город, прозванный Белым городом, и казакам стало мутно и тяжко на душе, как в тюрьме-темнице. У двадцати восьми каменных башен приставлены были конные стрельцы. А у девяти белгородских ворот – Тверских, Арбатских и других – сторожили стрельцы пешие.
   Заполнились стрельцами и Пушечный двор, и каменная стена, на которой замелькали цветастые, зеленые да малиновые, стрелецкие шапки. В руках бердыши. А у дверей Белого терема, где велено было держать казаков, и за слюдяными окнами денно и нощно бодрствовали московские рейтары.
   – Крепка ноне Москва белокаменная! – усмехнулся атаман. – Но для нашей волюшки тюрьмы на Руси нет. Вы не печалуйтесь. Не вешайте голов, казаки мои верные! Наша звезда еще воссияет в донских степях!..