Страница:
– Ваше величество, столь решительные меры, обращенные против стольких членов семейства царского и дворян известных, могут вызвать на первых порах нежелательное впечатление.
– Мне оно желательно, а господа дворяне перетерпят.
– Вот тут еще, ваше величество, Егор Столетов просил униженно вашего милостивейшего разрешения из штата цесаревны на службу к Василию Владимировичу Долгорукому перейти.
– Какой такой Столетов?
– Да тот, что у Вилима Монса в канцелярии состоял, стихи еще любовные ему сочинял. С Иваном Балакиревым вместе они были, а потом приговорены на работы в Рогервик на десять лет. Императрица Екатерина Алексеевна их освободила.
– Вот оно что, решил у Долгоруких счастья попытать. Пускай пытает, все равно цесаревне Елизавете докука, как люди-то от нее бегут. Разрешаю. Да, а архитекта я петербургского вызывала Трезина, где он?
– Дожидается аудиенции, ваше величество.
– Пущай войдет. Докладывай, господин архитект, какой там порядок во дворцах петербургских, что чинить, что переделывать надо. Я в старой грязи жить не стану, мне чтоб все в превосходном виде.
– Ваше императорское величество, починка потребна самая незначительная…
– Смотри, Трезин, лучше больше запроси, да больше сделай. Не дай бог тебе не потрафить! Главным тебе больше не быть. Только и в простых архитектах тогда на службе не оставлю: денег на вас николи не напасешься. Ты вон в прошении еще и о родне писал – тут и племянник, тут и сын. Неужли архитекты все?
– Так точно, ваше величество.
– Ну это еще поглядим, какой прок от них быть может. Баудиректор у меня свой на примете, не вам, здешним, чета. Ему подчиняться будешь. Он и о родне твоей решит – работать им на нашей царской службе аль из России за ненадобностью уезжать. Ступай! Коли запонадобишься, пошлют за тобой, а досмотр дворцовый полный представь немедля. Рано или поздно в Петербург всем двором ехать придется, так чтобы к тому часу все по моему вкусу выправить.
…Это верно, что интересовал меня нынешний Климент. Но он стоял на земле, которая слишком много видела, и кто знает, не остался ли он единственной памятью всех прошедших лет. Даже самые почитаемые, самыми известными зодчими построенные церкви не были в Москве вечными. Подобно всем зданиям, они ветшали, разбирались, возводились заново. Свое слово говорила менявшаяся мода – мог же Н. В. Гоголь считать все произведения XVII века безвкусными, а В. И. Баженов отдавать предпочтение кремлевскому Арсеналу перед Василием Блаженным, представлявшимся ему бессмысленным нагромождением непродуманных архитектором форм! Появлялись новые материальные возможности, а то и новые строительные материалы. Заявляли о себе нежданные дарители, которым таким важным представлялось утвердить свое положение, значение, иной раз выполнить жизненно важный обет.
В Москве – да и не в ней одной! – была привычка строить на старом месте, да еще на старом фундаменте, используя по возможности старые стены и уж обязательно кирпич. Сохранялось обычно старое посвящение, входившее в городской и народный обиход. Но с Климентом даже в этом не все было понятным.
Начать с посвящения. Климентовские церкви – не редкость в Новгороде Великом и Пскове. По каким-то местным соображениям Климент один из любимых покровителей, которого охотно выбирали жители «концов» – улиц, расчетливо, вскладчину возводившие свои храмы и для молитвы, и для спасения от неприятелей в годину лихолетья, и для сбережения всем скопом своих трудно нажитых богатств. В Москве Климент – редкий гость, да и то лишь до конца первой трети XVII века. А обращались к нему почему-то стрельцы – полка Михаила Рчинова за Петровскими воротами, рядом на Трубе, у Яру в Стрелецкой слободе и в «Михайловом приказе у Баскакова».
Но ведь и замоскворецкий Климент не представлял исключения. Он стоял на границе стрелецкой слободы – Пятницкая улица кончалась на нем, переходя во «всполье». И может быть, самая первая поставленная в этом урочище соименная церковь связана с Климентием Хитрово, жившим рядом еще во времена Ивана Грозного. Хитрово сохраняли за собой родовой двор без малого две сотни лет. Дворяне «по Московскому списку» – коренные москвичи, воины и военачальники, вписавшие свои имена в военные летописи, воеводы. Верно одно – Климент существует уже на самом первом плане Москвы.
Борис Годунов: «А ты, мой сын, чем занят? Это что?» Царевич Федор: «Чертеж земли московской». Упомянутый в пушкинской трагедии, он так и существует в науке под именем «Годунова чертежа», выполненного соответственно где-то до 1605 года и напечатанного спустя четырнадцать лет в географическом атласе Герарда Меркатора, автора известной картографической проекции. Не просто план – изображение, пусть и очень схематическое, домов, укреплений, церквей. На Пятницкой улице три церкви, и остается удивляться точности глазомера древнего картографа – измерительными приборами ему пользоваться в Москве не пришлось: все три почти точно соответствуют поныне существующим церквям черниговских чудотворцев Федора и Михаила, Троицы в Вишнякове – еще одной стрелецкой слободе и Климента.
Автора чертежа по-своему поддерживают и самые беспристрастные свидетели времени – отчетные денежные документы. Патриархия взимала с каждого приходского попа налог, не допуская ни малейшей задолженности. В чем, в чем, а в деньгах у патриарха поддерживался образцовый порядок. Упоминание Климента встречается в 1625 году, и дальше перерыва в платежах нет. Значит, не тронули его большие московские пожары 1626 и 1629 годов, значит, – и это еще более существенно – Климент сохранялся в своем варианте XVI века вплоть до середины XVII столетия.
В пятидесятых годах очередной климентовский поп, Варфоломей Леонтьев, вносит положенную дань и хлопочет о «патрахельной» грамоте, разрешавшей совершать богослужение вдовым священникам. Брак в жизни попа значил многое. Без жены его не полагали в священнический сан, со смертью жены церковные власти начинали сомневаться в его нравственности. «Патрахельные» грамоты на основании свидетельства прихожан о добропорядочном поведении их пастыря приходилось выправлять каждый год, а то и раз в полгода. Не угодить приходу при таких обстоятельствах означало наверняка его лишиться. Правда, Варфоломей отправляется «на службу с государем» – уходит в Ливонский поход Алексея Михайловича, закончившийся после осады Риги перемирием 24 октября 1656 года. Но никакие заслуги не избавляют попа от необходимости по возвращении снова хлопотать о грамоте на свой былой приход.
К следующему году относится землемерная книга, уточнявшая размеры собственно церковной земли. Ее при Клименте числилось по измерениям наших дней около двенадцати соток двадцать сажен по Климентовскому и четырнадцать по Голиковскому переулкам. И удивительное ощущение – ничто в этих размерах не изменилось. От тех далеких лет пришел замысловатый изгиб Голиковского переулка, и ширина Климентовского, и расстояние до ближайших домов.
Сегодня нас со всех сторон окружает теория. Теория развития градостроительных замыслов, теория градостроительных решений прошлого, теория того, что можно сохранить и чем необходимо, просто необходимо – и чем скорее, тем лучше, – поступиться. Город по сиюминутным представлениям, не оставляя возможности будущим поколениям искать иных, наверняка более совершенных решений, а нам самим по-настоящему вдуматься в то, что творят руки, обретшие силу и возможности мощнейших механизмов.
А ведь жили одинаково расчетливо и тесно во всех городах европейского Средневековья. От улицы Здыхальни в Вологде до улицы Запечек в Старом городе Варшавы и до лондонского Гроу-стрит на двор приходилось по двести квадратных метров. Две сотки на жизнь и на все хозяйственные нужды, которые в Московском государстве конечно же имели свои особенности. В Москве рядом с жилым домом стоял не уступавший ему в размерах хлев. Вся разница – для себя строили из ели и сосны, для скотины – из дуба. Людям был нужен «легкий дух», скотине – тепло. Нельзя было обойтись без собственного колодца с непременным журавлем, без погреба и грядок, без пары-другой плодовых деревьев, а на межах без травы барщ, шедшей и на закваску и в щи. Даже родные могилы были рядом – у приходской церкви. Жизнь замыкалась в узком и исчерпывавшем все нужды кругу.
Двенадцать соток климентовского «монастыря», как называлась приписанная к церкви земля, выглядели вполне достойно среди своих двадцати пяти дворов, хоть умудрялись умещаться на них и поп, и дьякон, и дьячок, и непременная баба – «просвирница». Непонятно было одно – как можно здесь разместить еще одну церковь? Между тем вторая церковь появилась. В 1662 году документы отметили завершение церкви Знамения «у Климента» на средства думного дьяка Александра Дурова.
Но, может быть, здесь все-таки крылась простая неточность? Знаменская церковь заменила Климентовскую? Или перестроенная заново церковь получила новое официальное название, как то полагалось, по главному своему алтарю, тогда как традиционное имя Климента осталось связанным всего лишь с приделом? Каким образом мы по сей день пользуемся названием церкви Василия Блаженного на Красной площади, тогда как в действительности это собор Покрова на Рву и престол в честь похороненного рядом юродивого был достроен после завершения первоначального ансамбля? Больше того, юродивый, привлекший со временем внимание посвятившего ему рассказ Льва Толстого, заслонил подлинный смысл собора – своеобразного и радостного памятника победам русского оружия. Ведь каждая из его церковок увековечивала одну из битв Казанского похода Ивана Грозного, а посвящение главного престола Покрову связано с тем, что именно в день этого церковного праздника рухнули стены осажденной Казани.
Наконец, что означало в нашем случае само по себе выражение «у Климента»?
Петербург
Петербург. Зимний дворец
– Мне оно желательно, а господа дворяне перетерпят.
– Вот тут еще, ваше величество, Егор Столетов просил униженно вашего милостивейшего разрешения из штата цесаревны на службу к Василию Владимировичу Долгорукому перейти.
– Какой такой Столетов?
– Да тот, что у Вилима Монса в канцелярии состоял, стихи еще любовные ему сочинял. С Иваном Балакиревым вместе они были, а потом приговорены на работы в Рогервик на десять лет. Императрица Екатерина Алексеевна их освободила.
– Вот оно что, решил у Долгоруких счастья попытать. Пускай пытает, все равно цесаревне Елизавете докука, как люди-то от нее бегут. Разрешаю. Да, а архитекта я петербургского вызывала Трезина, где он?
– Дожидается аудиенции, ваше величество.
– Пущай войдет. Докладывай, господин архитект, какой там порядок во дворцах петербургских, что чинить, что переделывать надо. Я в старой грязи жить не стану, мне чтоб все в превосходном виде.
– Ваше императорское величество, починка потребна самая незначительная…
– Смотри, Трезин, лучше больше запроси, да больше сделай. Не дай бог тебе не потрафить! Главным тебе больше не быть. Только и в простых архитектах тогда на службе не оставлю: денег на вас николи не напасешься. Ты вон в прошении еще и о родне писал – тут и племянник, тут и сын. Неужли архитекты все?
– Так точно, ваше величество.
– Ну это еще поглядим, какой прок от них быть может. Баудиректор у меня свой на примете, не вам, здешним, чета. Ему подчиняться будешь. Он и о родне твоей решит – работать им на нашей царской службе аль из России за ненадобностью уезжать. Ступай! Коли запонадобишься, пошлют за тобой, а досмотр дворцовый полный представь немедля. Рано или поздно в Петербург всем двором ехать придется, так чтобы к тому часу все по моему вкусу выправить.
…Это верно, что интересовал меня нынешний Климент. Но он стоял на земле, которая слишком много видела, и кто знает, не остался ли он единственной памятью всех прошедших лет. Даже самые почитаемые, самыми известными зодчими построенные церкви не были в Москве вечными. Подобно всем зданиям, они ветшали, разбирались, возводились заново. Свое слово говорила менявшаяся мода – мог же Н. В. Гоголь считать все произведения XVII века безвкусными, а В. И. Баженов отдавать предпочтение кремлевскому Арсеналу перед Василием Блаженным, представлявшимся ему бессмысленным нагромождением непродуманных архитектором форм! Появлялись новые материальные возможности, а то и новые строительные материалы. Заявляли о себе нежданные дарители, которым таким важным представлялось утвердить свое положение, значение, иной раз выполнить жизненно важный обет.
В Москве – да и не в ней одной! – была привычка строить на старом месте, да еще на старом фундаменте, используя по возможности старые стены и уж обязательно кирпич. Сохранялось обычно старое посвящение, входившее в городской и народный обиход. Но с Климентом даже в этом не все было понятным.
Начать с посвящения. Климентовские церкви – не редкость в Новгороде Великом и Пскове. По каким-то местным соображениям Климент один из любимых покровителей, которого охотно выбирали жители «концов» – улиц, расчетливо, вскладчину возводившие свои храмы и для молитвы, и для спасения от неприятелей в годину лихолетья, и для сбережения всем скопом своих трудно нажитых богатств. В Москве Климент – редкий гость, да и то лишь до конца первой трети XVII века. А обращались к нему почему-то стрельцы – полка Михаила Рчинова за Петровскими воротами, рядом на Трубе, у Яру в Стрелецкой слободе и в «Михайловом приказе у Баскакова».
Но ведь и замоскворецкий Климент не представлял исключения. Он стоял на границе стрелецкой слободы – Пятницкая улица кончалась на нем, переходя во «всполье». И может быть, самая первая поставленная в этом урочище соименная церковь связана с Климентием Хитрово, жившим рядом еще во времена Ивана Грозного. Хитрово сохраняли за собой родовой двор без малого две сотни лет. Дворяне «по Московскому списку» – коренные москвичи, воины и военачальники, вписавшие свои имена в военные летописи, воеводы. Верно одно – Климент существует уже на самом первом плане Москвы.
Борис Годунов: «А ты, мой сын, чем занят? Это что?» Царевич Федор: «Чертеж земли московской». Упомянутый в пушкинской трагедии, он так и существует в науке под именем «Годунова чертежа», выполненного соответственно где-то до 1605 года и напечатанного спустя четырнадцать лет в географическом атласе Герарда Меркатора, автора известной картографической проекции. Не просто план – изображение, пусть и очень схематическое, домов, укреплений, церквей. На Пятницкой улице три церкви, и остается удивляться точности глазомера древнего картографа – измерительными приборами ему пользоваться в Москве не пришлось: все три почти точно соответствуют поныне существующим церквям черниговских чудотворцев Федора и Михаила, Троицы в Вишнякове – еще одной стрелецкой слободе и Климента.
Автора чертежа по-своему поддерживают и самые беспристрастные свидетели времени – отчетные денежные документы. Патриархия взимала с каждого приходского попа налог, не допуская ни малейшей задолженности. В чем, в чем, а в деньгах у патриарха поддерживался образцовый порядок. Упоминание Климента встречается в 1625 году, и дальше перерыва в платежах нет. Значит, не тронули его большие московские пожары 1626 и 1629 годов, значит, – и это еще более существенно – Климент сохранялся в своем варианте XVI века вплоть до середины XVII столетия.
В пятидесятых годах очередной климентовский поп, Варфоломей Леонтьев, вносит положенную дань и хлопочет о «патрахельной» грамоте, разрешавшей совершать богослужение вдовым священникам. Брак в жизни попа значил многое. Без жены его не полагали в священнический сан, со смертью жены церковные власти начинали сомневаться в его нравственности. «Патрахельные» грамоты на основании свидетельства прихожан о добропорядочном поведении их пастыря приходилось выправлять каждый год, а то и раз в полгода. Не угодить приходу при таких обстоятельствах означало наверняка его лишиться. Правда, Варфоломей отправляется «на службу с государем» – уходит в Ливонский поход Алексея Михайловича, закончившийся после осады Риги перемирием 24 октября 1656 года. Но никакие заслуги не избавляют попа от необходимости по возвращении снова хлопотать о грамоте на свой былой приход.
К следующему году относится землемерная книга, уточнявшая размеры собственно церковной земли. Ее при Клименте числилось по измерениям наших дней около двенадцати соток двадцать сажен по Климентовскому и четырнадцать по Голиковскому переулкам. И удивительное ощущение – ничто в этих размерах не изменилось. От тех далеких лет пришел замысловатый изгиб Голиковского переулка, и ширина Климентовского, и расстояние до ближайших домов.
Сегодня нас со всех сторон окружает теория. Теория развития градостроительных замыслов, теория градостроительных решений прошлого, теория того, что можно сохранить и чем необходимо, просто необходимо – и чем скорее, тем лучше, – поступиться. Город по сиюминутным представлениям, не оставляя возможности будущим поколениям искать иных, наверняка более совершенных решений, а нам самим по-настоящему вдуматься в то, что творят руки, обретшие силу и возможности мощнейших механизмов.
А ведь жили одинаково расчетливо и тесно во всех городах европейского Средневековья. От улицы Здыхальни в Вологде до улицы Запечек в Старом городе Варшавы и до лондонского Гроу-стрит на двор приходилось по двести квадратных метров. Две сотки на жизнь и на все хозяйственные нужды, которые в Московском государстве конечно же имели свои особенности. В Москве рядом с жилым домом стоял не уступавший ему в размерах хлев. Вся разница – для себя строили из ели и сосны, для скотины – из дуба. Людям был нужен «легкий дух», скотине – тепло. Нельзя было обойтись без собственного колодца с непременным журавлем, без погреба и грядок, без пары-другой плодовых деревьев, а на межах без травы барщ, шедшей и на закваску и в щи. Даже родные могилы были рядом – у приходской церкви. Жизнь замыкалась в узком и исчерпывавшем все нужды кругу.
Двенадцать соток климентовского «монастыря», как называлась приписанная к церкви земля, выглядели вполне достойно среди своих двадцати пяти дворов, хоть умудрялись умещаться на них и поп, и дьякон, и дьячок, и непременная баба – «просвирница». Непонятно было одно – как можно здесь разместить еще одну церковь? Между тем вторая церковь появилась. В 1662 году документы отметили завершение церкви Знамения «у Климента» на средства думного дьяка Александра Дурова.
Но, может быть, здесь все-таки крылась простая неточность? Знаменская церковь заменила Климентовскую? Или перестроенная заново церковь получила новое официальное название, как то полагалось, по главному своему алтарю, тогда как традиционное имя Климента осталось связанным всего лишь с приделом? Каким образом мы по сей день пользуемся названием церкви Василия Блаженного на Красной площади, тогда как в действительности это собор Покрова на Рву и престол в честь похороненного рядом юродивого был достроен после завершения первоначального ансамбля? Больше того, юродивый, привлекший со временем внимание посвятившего ему рассказ Льва Толстого, заслонил подлинный смысл собора – своеобразного и радостного памятника победам русского оружия. Ведь каждая из его церковок увековечивала одну из битв Казанского похода Ивана Грозного, а посвящение главного престола Покрову связано с тем, что именно в день этого церковного праздника рухнули стены осажденной Казани.
Наконец, что означало в нашем случае само по себе выражение «у Климента»?
Петербург
Дом английского посланника. 173[?] год
Милая Эмилия!
Ты будешь удивлена, что вместо рассказов о нашей с милордом жизни в новых краях я сразу обращусь к тому обществу в которое вошла. Оно столь для меня необычно, что я не могу не поделиться именно с тобой, моим давним и верным другом, своими чисто женскими впечатлениями, от которых лорд Рондо несомненно пренебрежительно бы отвернулся. Как быть! Женщинам невозможно прожить без маленьких сплетен и пересудов, а кого же мне для них выбрать, как не тебя. Тем более я уверена, ты ни с кем не станешь делиться моими смешными замечаниями. Чтобы лорд Рондо не догадывался о моей переписке, я, как видишь, посылаю это письмо не с дипломатической почтой, но с оказией.
Итак, прежде всего три сестры. Да, да, не императрица, а императрица вместе со своими двумя сестрами. Они всюду появляются вместе и представляют удивительно любопытную картину.
Старшая, Екатерина, необычайно шумлива и темпераментна. Когда она входит в комнату, то, кажется, заполняет ее всю. Она все делает одновременно – смеется, распоряжается, рассказывает пикантные анекдоты, принимается петь, а иногда и плакать. Ее считают очень непосредственной и откровенной, мне она показалась расчетливой и холодной. Манера поведения – это всего лишь маска, за которой скрывается натура жесткая и лишенная всяких чувств, в том числе и материнских. Ее единственная двенадцатилетняя дочь, принцесса Мекленбургская, тихое, незаметное, всеми заброшенное создание, одетое плохо и почти бедно, тогда как мать к месту и не к месту любит появляться в герцогской короне и накинутой на плечи горностаевой мантии. Она кутается в мантию от сквозного ветра и, кажется, была бы способна танцевать в ней, так как, надо тебе сказать, несмотря на редкую тучность, любит танцы и не отказывает себе в них.
Впрочем, она с таким же увлечением играет в карты, а в прошлом, говорят, была завзятой театралкой. Герцогиня Екатерина даже сама сочиняла пьесы, участвовала в них вместе со своими придворными и слугами – профессиональной труппы она не могла содержать из-за отсутствия средств. Но самую большую радость ей доставляло – она сама мне в этом призналась! – одевать актеров, зажигать свечи и плошки, устраивать декорации. Она располагает собственным дворцом в Москве, вблизи Кремля, где мне довелось не единожды побывать. Обстановка дворца великолепна, но стол плох, а воспитание слуг совершенно отвратительно.
Кстати, обстановка не имеет никакого отношения ни к карману, ни к вкусам герцогини – она получила ее вместе с дворцом после опалы князя Меншикова и за прошедшие три года, как говорят, решительно ничего не успела переделать, хотя всем толкует о каких-то грандиозных строительных планах. Ее нынешний любимец – князь Михаил Белосельский-Белозерский – из очень древней и знатной русской семьи. Они громко ссорятся и столь же шумно и откровенно мирятся. Князь ведет очень много разговоров с военными, один на один, непременно удаляясь от общества, причем герцогиня помогает ему в этом одиночестве – умеет заранее предупредить о появлении другого лица или отвлечь разговором человека, направляющегося в сторону разговаривающего князя. Это выходит у нее очень непосредственно, но раз или два мне довелось при этом встретиться с ее взглядом – подозрительным и враждебным.
Если в расплывшемся облике герцогини Екатерины можно только угадывать черты былой красоты, то царевна Прасковья и сейчас, несмотря на свои тридцать пять лет, удивительно привлекательна. Она невысока ростом, худощава, с неизменно задумчивым выражением лица и очень смуглой кожей, делающей ее похожей на цыганку. Мне долго не удавалось услышать звука ее голоса, так как она молчалива и неохотно вступает в беседу. Тебе знакомо мое желание все оценивать на свой лад, столь часто вызывавшее недовольство и гнев наших воспитательниц. Я не могу удержаться и в отношении царевны Прасковьи.
Ее можно было бы счесть застенчивой, но в действительности за ее сдержанностью кроется на редкость сильный характер. Не пускаясь в долгие рассуждения, она ограничивается несколькими словами, к которым очень прислушиваются, прежде всего ее морганатический супруг Иван Дмитриев-Мамонов. Очень тяжеловесный, неуклюжий, с багровым лицом и хриплым, привыкшим отдавать военные команды голосом, он совершенно послушен ее воле. Во дворце царевны – это тоже в прошлом один из дворцов князя Меншикова – собирается очень много разного рода людей.
Прасковья не устраивает танцевальных вечеров и куртагов, тем более непонятны эти многолюдные сборища, главным образом офицеров.
Когда все три сестры показываются вместе, они представляют действительно своеобразное зрелище. Герцогиня Екатерина явно пытается руководить императрицей Анной, подсказывать ей слова и поступки. Я могу ошибаться, но у меня создалось впечатление, что эти советы далеко не всегда имеют в виду пользу новой императрицы. Затрудняюсь сказать, чего в них больше – присущей герцогине Мекленбургской любви к риску или прямой враждебности к сестре. Прасковья поддерживает Екатерину, но делает это крайне осмотрительно, ненавязчиво, в своей обычной несловоохотливой манере. Как относится к ним императрица? Пожалуй, настороженно, хотя очень следит за тем, чтобы внешне они выглядели дружной и любящей семьей. Годы пребывания в Курляндии совершенно отдалили ее от сестер и от России. Минутами она кажется иностранкой, старающейся припомнить чужой язык и обычаи. Если она кому-то и способна доверять, то только своим курляндцам.
Мне было очень любопытно повидать того самого русского сановника – Алексея Бестужева, который был нашим посланником в Петербурге во времена короля Георга I. Однако до сих пор я не видела его при дворе и, скорее всего, не увижу, – во всяком случае таковы разговоры, которые ходят при дворе по поводу семейства Бестужевых.
Ты будешь удивлена, что вместо рассказов о нашей с милордом жизни в новых краях я сразу обращусь к тому обществу в которое вошла. Оно столь для меня необычно, что я не могу не поделиться именно с тобой, моим давним и верным другом, своими чисто женскими впечатлениями, от которых лорд Рондо несомненно пренебрежительно бы отвернулся. Как быть! Женщинам невозможно прожить без маленьких сплетен и пересудов, а кого же мне для них выбрать, как не тебя. Тем более я уверена, ты ни с кем не станешь делиться моими смешными замечаниями. Чтобы лорд Рондо не догадывался о моей переписке, я, как видишь, посылаю это письмо не с дипломатической почтой, но с оказией.
Итак, прежде всего три сестры. Да, да, не императрица, а императрица вместе со своими двумя сестрами. Они всюду появляются вместе и представляют удивительно любопытную картину.
Старшая, Екатерина, необычайно шумлива и темпераментна. Когда она входит в комнату, то, кажется, заполняет ее всю. Она все делает одновременно – смеется, распоряжается, рассказывает пикантные анекдоты, принимается петь, а иногда и плакать. Ее считают очень непосредственной и откровенной, мне она показалась расчетливой и холодной. Манера поведения – это всего лишь маска, за которой скрывается натура жесткая и лишенная всяких чувств, в том числе и материнских. Ее единственная двенадцатилетняя дочь, принцесса Мекленбургская, тихое, незаметное, всеми заброшенное создание, одетое плохо и почти бедно, тогда как мать к месту и не к месту любит появляться в герцогской короне и накинутой на плечи горностаевой мантии. Она кутается в мантию от сквозного ветра и, кажется, была бы способна танцевать в ней, так как, надо тебе сказать, несмотря на редкую тучность, любит танцы и не отказывает себе в них.
Впрочем, она с таким же увлечением играет в карты, а в прошлом, говорят, была завзятой театралкой. Герцогиня Екатерина даже сама сочиняла пьесы, участвовала в них вместе со своими придворными и слугами – профессиональной труппы она не могла содержать из-за отсутствия средств. Но самую большую радость ей доставляло – она сама мне в этом призналась! – одевать актеров, зажигать свечи и плошки, устраивать декорации. Она располагает собственным дворцом в Москве, вблизи Кремля, где мне довелось не единожды побывать. Обстановка дворца великолепна, но стол плох, а воспитание слуг совершенно отвратительно.
Кстати, обстановка не имеет никакого отношения ни к карману, ни к вкусам герцогини – она получила ее вместе с дворцом после опалы князя Меншикова и за прошедшие три года, как говорят, решительно ничего не успела переделать, хотя всем толкует о каких-то грандиозных строительных планах. Ее нынешний любимец – князь Михаил Белосельский-Белозерский – из очень древней и знатной русской семьи. Они громко ссорятся и столь же шумно и откровенно мирятся. Князь ведет очень много разговоров с военными, один на один, непременно удаляясь от общества, причем герцогиня помогает ему в этом одиночестве – умеет заранее предупредить о появлении другого лица или отвлечь разговором человека, направляющегося в сторону разговаривающего князя. Это выходит у нее очень непосредственно, но раз или два мне довелось при этом встретиться с ее взглядом – подозрительным и враждебным.
Если в расплывшемся облике герцогини Екатерины можно только угадывать черты былой красоты, то царевна Прасковья и сейчас, несмотря на свои тридцать пять лет, удивительно привлекательна. Она невысока ростом, худощава, с неизменно задумчивым выражением лица и очень смуглой кожей, делающей ее похожей на цыганку. Мне долго не удавалось услышать звука ее голоса, так как она молчалива и неохотно вступает в беседу. Тебе знакомо мое желание все оценивать на свой лад, столь часто вызывавшее недовольство и гнев наших воспитательниц. Я не могу удержаться и в отношении царевны Прасковьи.
Ее можно было бы счесть застенчивой, но в действительности за ее сдержанностью кроется на редкость сильный характер. Не пускаясь в долгие рассуждения, она ограничивается несколькими словами, к которым очень прислушиваются, прежде всего ее морганатический супруг Иван Дмитриев-Мамонов. Очень тяжеловесный, неуклюжий, с багровым лицом и хриплым, привыкшим отдавать военные команды голосом, он совершенно послушен ее воле. Во дворце царевны – это тоже в прошлом один из дворцов князя Меншикова – собирается очень много разного рода людей.
Прасковья не устраивает танцевальных вечеров и куртагов, тем более непонятны эти многолюдные сборища, главным образом офицеров.
Когда все три сестры показываются вместе, они представляют действительно своеобразное зрелище. Герцогиня Екатерина явно пытается руководить императрицей Анной, подсказывать ей слова и поступки. Я могу ошибаться, но у меня создалось впечатление, что эти советы далеко не всегда имеют в виду пользу новой императрицы. Затрудняюсь сказать, чего в них больше – присущей герцогине Мекленбургской любви к риску или прямой враждебности к сестре. Прасковья поддерживает Екатерину, но делает это крайне осмотрительно, ненавязчиво, в своей обычной несловоохотливой манере. Как относится к ним императрица? Пожалуй, настороженно, хотя очень следит за тем, чтобы внешне они выглядели дружной и любящей семьей. Годы пребывания в Курляндии совершенно отдалили ее от сестер и от России. Минутами она кажется иностранкой, старающейся припомнить чужой язык и обычаи. Если она кому-то и способна доверять, то только своим курляндцам.
Мне было очень любопытно повидать того самого русского сановника – Алексея Бестужева, который был нашим посланником в Петербурге во времена короля Георга I. Однако до сих пор я не видела его при дворе и, скорее всего, не увижу, – во всяком случае таковы разговоры, которые ходят при дворе по поводу семейства Бестужевых.
Петербург. Зимний дворец
Императрица Анна Иоанновна, мамка Василиса, камер-фрау Анна Юшкова-Маменс
– Государыня-матушка, Петр Михайлыч приехал, тебя видеть хочет.
– Какой еще Петр Михайлыч, мамка?
– Как какой – Бестужев, конечно. Ты что, государыня, не в себе сегодня, что ли?
– Ах, Бестужев! А чего он явился – я ему аудиенции не назначала.
– Вот и я толковала Василисе Парфентьевне, ваше императорское величество, что нельзя к государыне императрице по своей воле добиваться. В обыкновенных дворянских домах, может, так и бывает, но во дворце!
– Помолчала б уж, Анна Федоровна! Тоже придворная дама выискалась! Давно ли сама над корытом стояла, засучив рукава у девок обмылки вылавливала, а тут гляди тебе, все порядки придворные узнала! Еще меня, кормилицу царскую, учить вздумала!
– Тихо, мамка, чего расходилась! И то верно, на что мне твой Бестужев. Толковать мне с ним не о чем. Ослобонили его из крепости, от суда, указом оправдали, место хорошее получил – чего ему еще?
– Это какое же такое место, чтобы во дворец нельзя войти?
– Губернатором в Нижний Новгород. Ай плохо? Еще уворует, душеньку свою распотешит.
– Да ты что, государыня, – коли брал, так ты сама повадку давала. А ведь сколько лет при тебе жил, света божьего за тобой не видел.
– А кого же это вы, Василиса Парфентьевна, неверными слугами государыни выставить хотите: меня ли с супругом или господина Бирона? Или, может, господина барона Аша? Все мы на государыню нашу как на солнце ясное глядели, все верой и правдой служили, только ничего за службу свою требовать не осмеливались, за счастье ее почитали.
– Да отвяжись ты от меня, Анна Федоровна! Экие вы все, Маменсы, ехидные да злобные. Вот уж вроде русского муженька себе спроворила, а все едино за своих курляндцев как черт за грешную душу держишься, прости господи!
– Это что же, Василиса, мне тебя унимать надобно? Сказано, уймись, значит, уймись, во гнев меня не вводи. Не посмотрю, старая, что кормилицей мне была, язык твой быстро укорочу. И чтоб мне никаких курляндцев на языке не бывало. Мне слуги верные надобны, а уж кого жаловать, сама разберусь. Негоже императрице подсказки да намеки рабские выслушивать. Ступай к своему Бестужеву да скажи: мол, никакой аудиенции царской ему не видать. Пущай сей час по месту новой службы своей отправляется и обязанности свои со всяческим усердием исполняет. Никаких заслуг прежних не знаю и знать не желаю – ишь должники какие выискались! Много вас тут таких наберется, плати, государыня императрица, щедрой рукой, плати не жалей, что столько лет с тебя последнюю копейку рвали, что при тебе, покуда лучшего места не сыщем, отсиживались. И отсиделись? Да нет, голубчики мои, теперь каждый счет сызнова поведем, разве что старых грехов не забудем. Долго Анна Иоанновна терпела, конец терпению пришел. За все разочтемся – за каждое слово обидное, за насмешку, за поклон неотданный, за ухмылку, за грош краденый, за фунт мяса, с кухни снесенный.
– Да не мелочись ты, государыня, раньше времени не мелочись. Ты на престоле-то для начала покрепче устройся, приобыкни, присмотрись, а тогда и грозиться начинай. А еще лучше без угроз. Хочешь платить, плати, да исподволь, чтобы, окромя тебя да того, кому платишь, никто и не догадался, в соображение не взял. Худая слава и царице ни к чему. Вон какой нрав был у покойницы царицы Прасковьи Федоровны, упокой господи ее душеньку: сама себе со злости все руки перекусает по локоть, головкой об стенку в опочивальне бьется, а на людях ко всем с улыбкой, с приветом, со словом ласковым. Может, кто и понимал, не такая она, и к царю Петру Алексеевичу с доносами совались: мол, не верь, мол, приглядись к невестушке. А он и веры никому не давал, лучше Прасковьюшки-то человека не знал. За то ей и уважение, и почет, и подаркам счету не было. Сам-то Петр Алексеевич не раскошеливался да всех иностранцев на поклон к царице посылал – с пустыми руками не явишься. А после каждого посла у Прасковьи-то Федоровны во дворце и чаши золотые французские, и кубки серебряные немецкие, и бархаты веницейские, и ковры персидские. Сама ни на что не тратилась.
– Да из чего ей тратиться-то, мамка, было!
– А ты не толкуй про то, чего не знаешь. Это тебе от нее мало досталося, а сестрицам кой-что перепало.
– Точно знаешь аль сболтнула?
– Чего мне болтать? Леопарда серебряного у Катерины Иоанновны видала?
– Что у дверей крестовой палаты стоит?
– Во-во, на лапах задних, в передних шар держит, ошейник золотой с рубинами, аршина полтора росту.
– Ну и что?
– А то, что леопардом тем кланялся посол немецкий матушке твоей, когда ты еще махонькая была.
– Где ж он потом был, что я его у матушки не видывала?
– А как же тебе его видеть, когда царица на показ не выставляла – опасалась, как бы Петр Алексеевич к себе не забрал. Так у нее Катерина Иоанновна после смерти из тайника и взяла.
– Теперь мекленбургским зверем кличет, будто от мужа достался.
– Вот и проверяй, а еще лучше Василисе поручай. Не бойсь, я до всего дознаюсь – у меня свои ходы есть. Не хочешь видеть Петра Михайлыча, ин и бог с ним, пусть на воеводстве сидит. И то верно, старый он, гляди, скоро семьдесят стукнет. Что тебе в нем – одна морока. А с сынками-то его как распорядишься?
– Да что с ними: служат – и пусть служат.
– Местов им новых не назначишь ли?
– И так хороши будут.
– Тебе, матушка, виднее.
«У Климента» – такой адрес продолжает жить и в наши дни. У Климента можно выйти со станции метро. Рядом с Климентом находится Речной техникум и почтовое отделение из числа тех четко вычерченных, серых, с огромными окнами кубов, какими рисовались в конце наших двадцатых годов предприятия связи. Мимо Климента лежит дорога к Гостелерадио. А вскоре должна появиться пешеходная зона Климентовского переулка. По правде говоря, тот небольшой отрезок, который имеет отношение к былому переулку, меньше всего подходит к понятию зоны и вряд ли оправдает работу над ним целой – а может быть, как на старом Арбате, и нескольких – проектной мастерской. Одни дома исчезли ради строительной зоны станции метрополитена. Другие с этой же целью были разобраны и восстановлены в сложной технике полукирпича-полубетона, безнадежно потеряв и былой масштаб, и все те небольшие отклонения от идеального проекта, которые делали такими живыми и неповторимыми даже самые скромные замоскворецкие дома. Старательно расчищены от надворных построек заасфальтированные дворы, и сегодня ничто не напоминает о тех периметрах домовладений, ограниченных всякого рода конюшенными и каретными сараями, людскими и кухнями, которые были характерны для здешних мест.
«У Климента» – для XVII века это было единственным топографическим определением. Другого рода адресов Москва еще не знала. Вблизи такой-то церкви. Улицы, тем более переулки значения не имели. Они могли исчезать и появляться, менять свои очертания. Церковь оставалась единственным ориентиром, в то время как границы ее прихода никакими административными документами не фиксировались.
Документы говорили о появлении новой церкви. Но ведь прежде всего она нуждалась в новом, своем собственном, «монастыре». Отвести под него землю в тесноте Замоскворечья городские власти попросту не могли. Оставалась единственная возможность – чтобы частью своего двора поступился кто-то из прихожан. Но ничего подобного в земельных документах нет. К тому же в новой церкви должен был появиться свой причт. И если расходы на его содержание не брали на себя царь или патриархия, расплачиваться пришлось бы все тому же небольшому приходу. Только и об этой стороне вопроса документы молчали. Может быть, какую-то ясность мог внести следующий после «Годуновского» так называемый «Петров чертеж». Он был выправлен по натуре на рубеже шестидесятых годов XVII века и появился в Амстердаме во втором томе «Географии» Блавиана.
Знаменская церковь, по свидетельству архивов, строилась не один год. Топограф, вносивший поправки в «Годунов чертеж», не мог не обратить внимание на ее строительство. В Замоскворечье он побывал наверняка, иначе откуда бы появились в его работе уточнения, касающиеся соседних с Климентом построек? Тем не менее на месте Климента он отмечает снова единственное сооружение. Но ведь совершенно так же держит себя и патриаршье делопроизводство! Не меняется размер налога на приход, не появляются новые причетники, вот только в ведомостях раз называется Климентовская, раз Знаменская церкви. А что, если – предположение выглядело совершенно невероятным, но другого объяснения не находилось – обе постройки стояли так тесно друг к другу, что воспринимались со стороны одним целым. Патриархия же почему-то сочла возможным принять подобное положение вещей.
Почему – это не имело первостепенного значения. Главной представлялась первая часть предположения, тем более что она вполне поддавалась проверке.
Московское средневековье – в хрестоматийных представлениях оно стоит на трех китах: традиционности, извечной нерушимости жизненного уклада и его замкнутости. Привязанность к обычаям, привязанность к земле и домам, наследовавшимся из поколения в поколение. Тем неожиданнее выводы, которые подсказывают самые распространенные и обиходные документы: как, чем, за какую цену и в каком количестве торговали в торговых рядах, как обходились с пресловутыми отцовскими и дедовскими дворами. Оказывается, дворы покупали и продавали на редкость легко. Из Замоскворечья перебирались под Новинское, с Трубы на Остоженку, сохраняя связь только с родными могилами на оставленных погостах. И каждый раз это требовало тщательного обмера участка. Закладные, купчие и всякого рода иные связанные с землевладением грамоты подробно восстанавливали размеры дворов и примыкавших к ним владений «в смежестве». Каждый неправильно учтенный аршин, даже вершок мог стать предметом яростных и нескончаемых во времени споров и судопроизводств, способных дотла разорить спорщиков.
– Какой еще Петр Михайлыч, мамка?
– Как какой – Бестужев, конечно. Ты что, государыня, не в себе сегодня, что ли?
– Ах, Бестужев! А чего он явился – я ему аудиенции не назначала.
– Вот и я толковала Василисе Парфентьевне, ваше императорское величество, что нельзя к государыне императрице по своей воле добиваться. В обыкновенных дворянских домах, может, так и бывает, но во дворце!
– Помолчала б уж, Анна Федоровна! Тоже придворная дама выискалась! Давно ли сама над корытом стояла, засучив рукава у девок обмылки вылавливала, а тут гляди тебе, все порядки придворные узнала! Еще меня, кормилицу царскую, учить вздумала!
– Тихо, мамка, чего расходилась! И то верно, на что мне твой Бестужев. Толковать мне с ним не о чем. Ослобонили его из крепости, от суда, указом оправдали, место хорошее получил – чего ему еще?
– Это какое же такое место, чтобы во дворец нельзя войти?
– Губернатором в Нижний Новгород. Ай плохо? Еще уворует, душеньку свою распотешит.
– Да ты что, государыня, – коли брал, так ты сама повадку давала. А ведь сколько лет при тебе жил, света божьего за тобой не видел.
– А кого же это вы, Василиса Парфентьевна, неверными слугами государыни выставить хотите: меня ли с супругом или господина Бирона? Или, может, господина барона Аша? Все мы на государыню нашу как на солнце ясное глядели, все верой и правдой служили, только ничего за службу свою требовать не осмеливались, за счастье ее почитали.
– Да отвяжись ты от меня, Анна Федоровна! Экие вы все, Маменсы, ехидные да злобные. Вот уж вроде русского муженька себе спроворила, а все едино за своих курляндцев как черт за грешную душу держишься, прости господи!
– Это что же, Василиса, мне тебя унимать надобно? Сказано, уймись, значит, уймись, во гнев меня не вводи. Не посмотрю, старая, что кормилицей мне была, язык твой быстро укорочу. И чтоб мне никаких курляндцев на языке не бывало. Мне слуги верные надобны, а уж кого жаловать, сама разберусь. Негоже императрице подсказки да намеки рабские выслушивать. Ступай к своему Бестужеву да скажи: мол, никакой аудиенции царской ему не видать. Пущай сей час по месту новой службы своей отправляется и обязанности свои со всяческим усердием исполняет. Никаких заслуг прежних не знаю и знать не желаю – ишь должники какие выискались! Много вас тут таких наберется, плати, государыня императрица, щедрой рукой, плати не жалей, что столько лет с тебя последнюю копейку рвали, что при тебе, покуда лучшего места не сыщем, отсиживались. И отсиделись? Да нет, голубчики мои, теперь каждый счет сызнова поведем, разве что старых грехов не забудем. Долго Анна Иоанновна терпела, конец терпению пришел. За все разочтемся – за каждое слово обидное, за насмешку, за поклон неотданный, за ухмылку, за грош краденый, за фунт мяса, с кухни снесенный.
– Да не мелочись ты, государыня, раньше времени не мелочись. Ты на престоле-то для начала покрепче устройся, приобыкни, присмотрись, а тогда и грозиться начинай. А еще лучше без угроз. Хочешь платить, плати, да исподволь, чтобы, окромя тебя да того, кому платишь, никто и не догадался, в соображение не взял. Худая слава и царице ни к чему. Вон какой нрав был у покойницы царицы Прасковьи Федоровны, упокой господи ее душеньку: сама себе со злости все руки перекусает по локоть, головкой об стенку в опочивальне бьется, а на людях ко всем с улыбкой, с приветом, со словом ласковым. Может, кто и понимал, не такая она, и к царю Петру Алексеевичу с доносами совались: мол, не верь, мол, приглядись к невестушке. А он и веры никому не давал, лучше Прасковьюшки-то человека не знал. За то ей и уважение, и почет, и подаркам счету не было. Сам-то Петр Алексеевич не раскошеливался да всех иностранцев на поклон к царице посылал – с пустыми руками не явишься. А после каждого посла у Прасковьи-то Федоровны во дворце и чаши золотые французские, и кубки серебряные немецкие, и бархаты веницейские, и ковры персидские. Сама ни на что не тратилась.
– Да из чего ей тратиться-то, мамка, было!
– А ты не толкуй про то, чего не знаешь. Это тебе от нее мало досталося, а сестрицам кой-что перепало.
– Точно знаешь аль сболтнула?
– Чего мне болтать? Леопарда серебряного у Катерины Иоанновны видала?
– Что у дверей крестовой палаты стоит?
– Во-во, на лапах задних, в передних шар держит, ошейник золотой с рубинами, аршина полтора росту.
– Ну и что?
– А то, что леопардом тем кланялся посол немецкий матушке твоей, когда ты еще махонькая была.
– Где ж он потом был, что я его у матушки не видывала?
– А как же тебе его видеть, когда царица на показ не выставляла – опасалась, как бы Петр Алексеевич к себе не забрал. Так у нее Катерина Иоанновна после смерти из тайника и взяла.
– Теперь мекленбургским зверем кличет, будто от мужа достался.
– Вот и проверяй, а еще лучше Василисе поручай. Не бойсь, я до всего дознаюсь – у меня свои ходы есть. Не хочешь видеть Петра Михайлыча, ин и бог с ним, пусть на воеводстве сидит. И то верно, старый он, гляди, скоро семьдесят стукнет. Что тебе в нем – одна морока. А с сынками-то его как распорядишься?
– Да что с ними: служат – и пусть служат.
– Местов им новых не назначишь ли?
– И так хороши будут.
– Тебе, матушка, виднее.
«У Климента» – такой адрес продолжает жить и в наши дни. У Климента можно выйти со станции метро. Рядом с Климентом находится Речной техникум и почтовое отделение из числа тех четко вычерченных, серых, с огромными окнами кубов, какими рисовались в конце наших двадцатых годов предприятия связи. Мимо Климента лежит дорога к Гостелерадио. А вскоре должна появиться пешеходная зона Климентовского переулка. По правде говоря, тот небольшой отрезок, который имеет отношение к былому переулку, меньше всего подходит к понятию зоны и вряд ли оправдает работу над ним целой – а может быть, как на старом Арбате, и нескольких – проектной мастерской. Одни дома исчезли ради строительной зоны станции метрополитена. Другие с этой же целью были разобраны и восстановлены в сложной технике полукирпича-полубетона, безнадежно потеряв и былой масштаб, и все те небольшие отклонения от идеального проекта, которые делали такими живыми и неповторимыми даже самые скромные замоскворецкие дома. Старательно расчищены от надворных построек заасфальтированные дворы, и сегодня ничто не напоминает о тех периметрах домовладений, ограниченных всякого рода конюшенными и каретными сараями, людскими и кухнями, которые были характерны для здешних мест.
«У Климента» – для XVII века это было единственным топографическим определением. Другого рода адресов Москва еще не знала. Вблизи такой-то церкви. Улицы, тем более переулки значения не имели. Они могли исчезать и появляться, менять свои очертания. Церковь оставалась единственным ориентиром, в то время как границы ее прихода никакими административными документами не фиксировались.
Документы говорили о появлении новой церкви. Но ведь прежде всего она нуждалась в новом, своем собственном, «монастыре». Отвести под него землю в тесноте Замоскворечья городские власти попросту не могли. Оставалась единственная возможность – чтобы частью своего двора поступился кто-то из прихожан. Но ничего подобного в земельных документах нет. К тому же в новой церкви должен был появиться свой причт. И если расходы на его содержание не брали на себя царь или патриархия, расплачиваться пришлось бы все тому же небольшому приходу. Только и об этой стороне вопроса документы молчали. Может быть, какую-то ясность мог внести следующий после «Годуновского» так называемый «Петров чертеж». Он был выправлен по натуре на рубеже шестидесятых годов XVII века и появился в Амстердаме во втором томе «Географии» Блавиана.
Знаменская церковь, по свидетельству архивов, строилась не один год. Топограф, вносивший поправки в «Годунов чертеж», не мог не обратить внимание на ее строительство. В Замоскворечье он побывал наверняка, иначе откуда бы появились в его работе уточнения, касающиеся соседних с Климентом построек? Тем не менее на месте Климента он отмечает снова единственное сооружение. Но ведь совершенно так же держит себя и патриаршье делопроизводство! Не меняется размер налога на приход, не появляются новые причетники, вот только в ведомостях раз называется Климентовская, раз Знаменская церкви. А что, если – предположение выглядело совершенно невероятным, но другого объяснения не находилось – обе постройки стояли так тесно друг к другу, что воспринимались со стороны одним целым. Патриархия же почему-то сочла возможным принять подобное положение вещей.
Почему – это не имело первостепенного значения. Главной представлялась первая часть предположения, тем более что она вполне поддавалась проверке.
Московское средневековье – в хрестоматийных представлениях оно стоит на трех китах: традиционности, извечной нерушимости жизненного уклада и его замкнутости. Привязанность к обычаям, привязанность к земле и домам, наследовавшимся из поколения в поколение. Тем неожиданнее выводы, которые подсказывают самые распространенные и обиходные документы: как, чем, за какую цену и в каком количестве торговали в торговых рядах, как обходились с пресловутыми отцовскими и дедовскими дворами. Оказывается, дворы покупали и продавали на редкость легко. Из Замоскворечья перебирались под Новинское, с Трубы на Остоженку, сохраняя связь только с родными могилами на оставленных погостах. И каждый раз это требовало тщательного обмера участка. Закладные, купчие и всякого рода иные связанные с землевладением грамоты подробно восстанавливали размеры дворов и примыкавших к ним владений «в смежестве». Каждый неправильно учтенный аршин, даже вершок мог стать предметом яростных и нескончаемых во времени споров и судопроизводств, способных дотла разорить спорщиков.