Страница:
Биография архитектора – о ней известно и не слишком много, и не очень точно. По всей вероятности, уроженец Петербурга. По-видимому, сын первого архитектора города или прямой его родственник – в документах Петр Трезин не выясняет своего родства. Он завершает свое образование за границей, но возвращается в Россию только после смерти Петра. Сокращается строительство. Исчезает былая увлеченность им. Высокий чин родоначальника этой семьи русских зодчих, Доменико Трезини, наследует не Петр, но муж его сестры Джузеппе, в русской транскрипции – Осип Иванович Трезин. Петру приходится ограничиваться строительством по Таможенному и Конюшенному ведомствам, от которого остались следы только в чертежах, и поделками для цесаревны Елизаветы. Правда, с ним связана еще одна легенда, пока еще не нашедшая документальных подтверждений, – крестник Петра I. Именно этим обстоятельством объясняла Елизавета Петровна свое обращение к Петру Трезину.
Звенигород. Поместье Ф. Н. Голицына
Лондон
Петербург. Зимний дворец
Лондон
Звенигород. Поместье Ф. Н. Голицына
Императрица Елизавета Петровна, Ф. Н. Голицын, И. И. Шувалов
– Вечер-то какой расчудесный! Теплынь. Цветами пахнет. Красивый сад у тебя, Федор Николаич.
– Спасибо, государыня, за ласку, только какой же у меня сад – так, баловство одно. Вот у его сиятельства Алексея Григорьевича и впрямь райский сад. Мы через реку все на него глядим, наглядеться не можем.
– А я, Федор Николаич, простые сады люблю, чтоб зелень погуще да деревья повыше. Как сумерки настанут, чтоб в аллеях зги не видать, только бы соловьи щелкали. В стриженых-то садах соловьи не живут.
– Это, государыня, верно. Соловей – птица вольная, и воздух ему вольный нужен. Тогда и прилетает и песни поет.
– Здесь, под Звенигородом, и соловьи особенные. Как ни распрекрасно в Петергофе аль в Царском, а все не вьют там гнезд.
– Может, моря, государыня, боятся.
– В Царском-то Селе моря! Да ты бывал ли там, Федор Николаич?
– Нет, государыня, не приходилось. Велика честь – не по мне.
– Что это ты так прибедняешься, хозяин. Из высокого, чай, роду.
– Род родом, государыня, а жить нам по средствам надо – по одежке протягивай ножки. Да мы и не жалуемся, нам и на вотчинном владении хорошо, а уж как вы, ваше величество, посетить изволили, так и вовсе ничего боле не надобно. Осчастливили, государыня, на всю жизнь, в роды и роды.
– Вот и ладно, коли от сердца говоришь, вот и хорошо. А что, Федор Петрович, кавалер-то этот у тебя в гостях – Шувалов, что ли?
– Так точно, государыня, Иван Иванович.
– Сродственником приходится?
– Никак нет. Свойственником стать можно, коли Бог благословит.
– Это как же?
– Намерение у меня на сестрице ихней жениться, да вот не знаю, какое расположение у Ивана Ивановича будет.
– А чего ж за тебя сестру-то не отдать?
– Да много беднее я их.
– Ты беднее?
– Конечно, государыня. Иван Иванович деньгами не обижен и за сестрицей приданое немалое дать намерен, только мне ли, в том я неизвестен.
– Посватать, что ли, Федор Николаич? Да еще от себя тебе на свадьбу приложить, чтоб шурин твой будущий не сомневался.
– Не знаю, как вас, милостивица вы наша, благодарить! По гроб жизни обязан буду, хоть и без того за вас, государыню нашу, живот готов положить.
– Ну зачем уж живот сразу класть. Ты поживи, поживи, хозяин дорогой, жизни порадуйся, с хозяюшкой молодой повеселись, деток роди. Только что-то вроде и с такой свахой сомневаться в чем изволишь? Ну-тка, выкладывай, что на душе-то? Может, невесте нелюб, насильно брать собрался? Вот тогда не помощница я тебе и от слова своего тот же час откажусь.
– Все-то ты, государыня, угадаешь, ровно в сердце глядишь! Иван Иваныч-то и вправду человек особый.
– Царице откажет?
– Как можно! Только…
– Договаривай, договаривай.
– Ученый он очень, на языках скольких как на русском толкует и пишет, книг сколько прочел, с философами французскими в переписке состоит. Ему сам господин Вольтер писал, что изумляется знаниям его, что в таком возрасте быть таких знаний не может, что феномен Иван Иванович. Иван Иванович и в музыке толк знает, другому бы капельмейстеру заезжему поучиться. С учеными людьми дружбу водит. Есть вот такой Михайло Ломоносов…
– Знаю, знаю. Оды хорошо сочиняет. Стихотворец отменный.
– С ним вот Иван Иванович часами толковать изволит, тот у него дома как свой человек, все стихами Ивана Ивановича одаривает, а тот ему и еду и питье со своего стола да с погребов самые лучшие посылает, о костюмах заботится.
– Так женитьба-то твоя при чем?
– Не прост ли я ему покажусь для сестрицы-то.
– А сестра тоже все книжки читает?
– Прасковья-то Ивановна нет, в меру, только со слов братца многое перенимает. Любит его очень и почитает, даром что братец-то он ей сводный.
– По кому же это – по матушке аль по батюшке?
– Того не скажу. Обронил как-то Иван Иванович, что сводные они, а боле поспросить неловко, да и не к чему.
– И то правда, чего в чужой жизни копаться. Породнишься – и так узнаешь. А пока позови-ка ты мне своего феномена, потолковать с ним хочу, рука у меня легкая. Может, и отплачу доброму хозяину за угощенье да ласку.
– Дай бог тебе, государыня, надёжа ты наша, благ всяческих да радостей. Бегу, государыня, бегу.
– Ваше императорское величество, вы изволили выразить желание видеть меня – признательность и восхищение лишают меня слов.
– Садись, садись рядом, Иван Иванович. Вон сколько слов хороших о тебе слышу, а тебя самого во дворце не вижу. Чего ж ты, хоромами моими пренебрегаешь аль скуки боишься?
– Ваше величество, вам ничего не стоит наказать меня не за вину, а за беду мою.
– Как это?
– Я никогда не имел чести быть допущенным в ваши чертоги, и мысль о вас была мыслью о божестве, лицезреть которое я недостоин.
– А это ты как же решил? Может, много на себя взял – достоин, недостоин. Чай, дворцовые порядки тебе знакомы.
– Вы обращаетесь к моему детству, ваше величество. Но то, что доступно ребенку, часто становится недостижимым в зрелые лета. Я не вижу в себе никаких талантов, которые дали бы мне право просить о месте в окружении вашем.
– И снова, Иван Иванович, не тебе решать.
– Простите, ваше величество, если мое суждение оказалось слишком решительным перед лицом монархини.
– А коли б не монархини, а просто дамы?
– О, тогда я бы не испытывал сомнений!
– И все равно бы не пришел?
– Напротив – пренебрегая разрешениями, я постарался бы доказать, что могу заслужить внимание дамы. Самой прекрасной дамы на земле.
– Доказывал уж кому?
– Не приходилось, ваше величество. Только слова ваши дали выход сокровенным мыслям, в которых я сам себе признаваться не решался.
– Жениться не собираешься ли?
– И в мыслях такого не имел.
– Что ж так? Вот я к тебе свахой за сестрой твоей – Голицын очень руки ее просит.
– Какое ж сватовство, ваше величество. Одного слова вашего достаточно, чтобы все свершилось по воле вашей.
– Да не хочу я, чтоб по царскому слову.
– О, ваше величество, разрешите мне не отвечать, иначе я рискую оказаться недостаточно учтивым.
– Да нет уж, говори, непременно говори!
– Вы вырываете у меня эти слова, ваше величество!
– Так и договорились – мой грех. Так что ж сказать хотел?
– А то, ваше величество, что я имел в виду не царское слово.
– Какое же?
– Прекрасной дамы. С царями спорят, с красотой никогда. Я жду наказания за свою дерзость, ваше императорское величество.
– За дерзость, говоришь… Это ты сейчас про красоту-то придумал?
– Всегда так думал, с тех пор как увидал вас во дворце царском.
– Когда ж это случилось?
– Тому лет пятнадцать. С тех пор не знаю и вообразить не могу иной красоты воплощенной.
– Изменилась я с тех пор, Иван Иванович.
– Вы стали еще прекрасней, ваше величество, и вы это знаете! Самые прекрасные кавалеры Европы повторяют вам это каждый день, не сомневаюсь. Чем вас могут удивить мои слова! А когда вы скачете на лошади, спрыгиваете с седла, кто может удержаться от возгласа восхищения. Я не говорю о танцах – они ваша стихия, и вы не знаете себе в них равной. Но ради бога простите, ваше величество, я опять позволил себе забыться в присутствии монархини и заслужил десятикратное наказание.
– Да не сержусь я на тебя, с чего взял?
– Благодарю вас за милосердие, но я могу его исчерпать своими неуместными восторгами.
– Спасибо, государыня, за ласку, только какой же у меня сад – так, баловство одно. Вот у его сиятельства Алексея Григорьевича и впрямь райский сад. Мы через реку все на него глядим, наглядеться не можем.
– А я, Федор Николаич, простые сады люблю, чтоб зелень погуще да деревья повыше. Как сумерки настанут, чтоб в аллеях зги не видать, только бы соловьи щелкали. В стриженых-то садах соловьи не живут.
– Это, государыня, верно. Соловей – птица вольная, и воздух ему вольный нужен. Тогда и прилетает и песни поет.
– Здесь, под Звенигородом, и соловьи особенные. Как ни распрекрасно в Петергофе аль в Царском, а все не вьют там гнезд.
– Может, моря, государыня, боятся.
– В Царском-то Селе моря! Да ты бывал ли там, Федор Николаич?
– Нет, государыня, не приходилось. Велика честь – не по мне.
– Что это ты так прибедняешься, хозяин. Из высокого, чай, роду.
– Род родом, государыня, а жить нам по средствам надо – по одежке протягивай ножки. Да мы и не жалуемся, нам и на вотчинном владении хорошо, а уж как вы, ваше величество, посетить изволили, так и вовсе ничего боле не надобно. Осчастливили, государыня, на всю жизнь, в роды и роды.
– Вот и ладно, коли от сердца говоришь, вот и хорошо. А что, Федор Петрович, кавалер-то этот у тебя в гостях – Шувалов, что ли?
– Так точно, государыня, Иван Иванович.
– Сродственником приходится?
– Никак нет. Свойственником стать можно, коли Бог благословит.
– Это как же?
– Намерение у меня на сестрице ихней жениться, да вот не знаю, какое расположение у Ивана Ивановича будет.
– А чего ж за тебя сестру-то не отдать?
– Да много беднее я их.
– Ты беднее?
– Конечно, государыня. Иван Иванович деньгами не обижен и за сестрицей приданое немалое дать намерен, только мне ли, в том я неизвестен.
– Посватать, что ли, Федор Николаич? Да еще от себя тебе на свадьбу приложить, чтоб шурин твой будущий не сомневался.
– Не знаю, как вас, милостивица вы наша, благодарить! По гроб жизни обязан буду, хоть и без того за вас, государыню нашу, живот готов положить.
– Ну зачем уж живот сразу класть. Ты поживи, поживи, хозяин дорогой, жизни порадуйся, с хозяюшкой молодой повеселись, деток роди. Только что-то вроде и с такой свахой сомневаться в чем изволишь? Ну-тка, выкладывай, что на душе-то? Может, невесте нелюб, насильно брать собрался? Вот тогда не помощница я тебе и от слова своего тот же час откажусь.
– Все-то ты, государыня, угадаешь, ровно в сердце глядишь! Иван Иваныч-то и вправду человек особый.
– Царице откажет?
– Как можно! Только…
– Договаривай, договаривай.
– Ученый он очень, на языках скольких как на русском толкует и пишет, книг сколько прочел, с философами французскими в переписке состоит. Ему сам господин Вольтер писал, что изумляется знаниям его, что в таком возрасте быть таких знаний не может, что феномен Иван Иванович. Иван Иванович и в музыке толк знает, другому бы капельмейстеру заезжему поучиться. С учеными людьми дружбу водит. Есть вот такой Михайло Ломоносов…
– Знаю, знаю. Оды хорошо сочиняет. Стихотворец отменный.
– С ним вот Иван Иванович часами толковать изволит, тот у него дома как свой человек, все стихами Ивана Ивановича одаривает, а тот ему и еду и питье со своего стола да с погребов самые лучшие посылает, о костюмах заботится.
– Так женитьба-то твоя при чем?
– Не прост ли я ему покажусь для сестрицы-то.
– А сестра тоже все книжки читает?
– Прасковья-то Ивановна нет, в меру, только со слов братца многое перенимает. Любит его очень и почитает, даром что братец-то он ей сводный.
– По кому же это – по матушке аль по батюшке?
– Того не скажу. Обронил как-то Иван Иванович, что сводные они, а боле поспросить неловко, да и не к чему.
– И то правда, чего в чужой жизни копаться. Породнишься – и так узнаешь. А пока позови-ка ты мне своего феномена, потолковать с ним хочу, рука у меня легкая. Может, и отплачу доброму хозяину за угощенье да ласку.
– Дай бог тебе, государыня, надёжа ты наша, благ всяческих да радостей. Бегу, государыня, бегу.
– Ваше императорское величество, вы изволили выразить желание видеть меня – признательность и восхищение лишают меня слов.
– Садись, садись рядом, Иван Иванович. Вон сколько слов хороших о тебе слышу, а тебя самого во дворце не вижу. Чего ж ты, хоромами моими пренебрегаешь аль скуки боишься?
– Ваше величество, вам ничего не стоит наказать меня не за вину, а за беду мою.
– Как это?
– Я никогда не имел чести быть допущенным в ваши чертоги, и мысль о вас была мыслью о божестве, лицезреть которое я недостоин.
– А это ты как же решил? Может, много на себя взял – достоин, недостоин. Чай, дворцовые порядки тебе знакомы.
– Вы обращаетесь к моему детству, ваше величество. Но то, что доступно ребенку, часто становится недостижимым в зрелые лета. Я не вижу в себе никаких талантов, которые дали бы мне право просить о месте в окружении вашем.
– И снова, Иван Иванович, не тебе решать.
– Простите, ваше величество, если мое суждение оказалось слишком решительным перед лицом монархини.
– А коли б не монархини, а просто дамы?
– О, тогда я бы не испытывал сомнений!
– И все равно бы не пришел?
– Напротив – пренебрегая разрешениями, я постарался бы доказать, что могу заслужить внимание дамы. Самой прекрасной дамы на земле.
– Доказывал уж кому?
– Не приходилось, ваше величество. Только слова ваши дали выход сокровенным мыслям, в которых я сам себе признаваться не решался.
– Жениться не собираешься ли?
– И в мыслях такого не имел.
– Что ж так? Вот я к тебе свахой за сестрой твоей – Голицын очень руки ее просит.
– Какое ж сватовство, ваше величество. Одного слова вашего достаточно, чтобы все свершилось по воле вашей.
– Да не хочу я, чтоб по царскому слову.
– О, ваше величество, разрешите мне не отвечать, иначе я рискую оказаться недостаточно учтивым.
– Да нет уж, говори, непременно говори!
– Вы вырываете у меня эти слова, ваше величество!
– Так и договорились – мой грех. Так что ж сказать хотел?
– А то, ваше величество, что я имел в виду не царское слово.
– Какое же?
– Прекрасной дамы. С царями спорят, с красотой никогда. Я жду наказания за свою дерзость, ваше императорское величество.
– За дерзость, говоришь… Это ты сейчас про красоту-то придумал?
– Всегда так думал, с тех пор как увидал вас во дворце царском.
– Когда ж это случилось?
– Тому лет пятнадцать. С тех пор не знаю и вообразить не могу иной красоты воплощенной.
– Изменилась я с тех пор, Иван Иванович.
– Вы стали еще прекрасней, ваше величество, и вы это знаете! Самые прекрасные кавалеры Европы повторяют вам это каждый день, не сомневаюсь. Чем вас могут удивить мои слова! А когда вы скачете на лошади, спрыгиваете с седла, кто может удержаться от возгласа восхищения. Я не говорю о танцах – они ваша стихия, и вы не знаете себе в них равной. Но ради бога простите, ваше величество, я опять позволил себе забыться в присутствии монархини и заслужил десятикратное наказание.
– Да не сержусь я на тебя, с чего взял?
– Благодарю вас за милосердие, но я могу его исчерпать своими неуместными восторгами.
Лондон
Министерство иностранных дел
Правительство вигов
– Милорд, на этот раз победу Бестужева можно считать полной! Лесток в Тайном приказе.
– По обвинению?
– Точного смысла обвинений наш резидент не знает, зато ему известна подлинная подоплека ареста и следствия – провал очередной интриги против канцлера.
– Но резидент уверен, что речь идет именно о Лестоке, а не о каких-нибудь его свидетельских показаниях по чьему-то делу?
– В отношении этого ни малейших сомнений нет. О винах Лестока открыто заявлено при дворе.
– Итак, Франция потеряла все свои позиции при русском дворе.
– Лесток объявлен ни больше ни меньше как политическим преступником и подвергнут пыткам.
– Да, нельзя сказать, чтобы правление Елизаветы отличалось большей гуманностью, чем правление императрицы Анны.
– Ни в коей мере. Даже самый приблизительный подсчет политических преступников, сосланных в Сибирь, показывает, что число их возросло по сравнению с годами Анны почти втрое. Удивительно другое. Елизавета ни мгновенья не колеблется подвергать пыткам даже самых близких ей людей. В чем бы ни выражалось ее неудовольствие против Лестока, он сыграл большую роль в ее вступлении на престол.
– Поэтому императрице давно следовало от него избавиться. Не исключено, что Бестужев разобрался в ситуации и подсказал императрице столь выгодное для него самого решение. И все же как определяется, хотя приблизительно, обвинение Лестока?
– Вмешательство в компетенцию канцлера и в сношениях с иностранными державами.
– Вариант обвинения маркиза де ла Шетарди. Такой поворот возможен всегда, тем более граф имел неосторожность продолжать получать пенсию от французского правительства.
– А французское правительство – неосторожность выплачивать эти суммы в виде постоянной пенсии. Дорогие подарки выполнили бы ту же роль, не оставляя столь заметных следов.
– Несомненно. Но Лесток любил наличные деньги и имел бы трудности с перепродажей подарков.
– Это не основание, чтобы рисковать своей головой так, как рисковал граф. Где находится Лесток?
– Пока в Петропавловской крепости, и, по мнению резидента, пробудет там долго. Бестужев сам включен в ход следствия и слишком заинтересован, чтобы оно тянулось по возможности дольше.
– Изоляция ото всего окружения и Франции.
– А главным образом полная невозможность организовать какое бы то ни было вмешательство со стороны.
– Вмешательство со стороны в отношении человека, обвиненного в государственной измене и шпионаже? Кто бы пошел на подобное безрассудство! К тому же Бестужев до конца будет стоять на страже своей жертвы. Выпущенный Лесток был бы для него слишком опасен.
– И еще одна, хотя и не столь существенная, новость, милорд. Степан Лопухин скончался в ссылке в Сибири.
– Теперь императрица могла бы проявить милосердие в отношении жены и сына, если, конечно, они живы.
– Племянница Анны Монс и ее сын живы, но никаких послаблений в отношении их наказания не последовало.
– Но ведь у былой красавицы, кажется, вырезан язык?
– Тем не менее это не удовлетворило жажды мести императрицы.
Итак, крестник Петра I, архитектор, которому Елизавета Петровна решается поручить самую важную для нее постройку. Но ведь о крестнике Петра I говорили и члены семьи Лопухиных, обвиняя Бестужева-Рюмина в „злокозненных хитростях“, связанных со строительством Климента. Привлеченные к следствию по мнимому заговору против только вступившей на престол Елизаветы, они всячески пытались очернить будущего канцлера, видя в своих несчастьях его жестокую и расчетливую руку. Так что же, Петр Трезин, молодой, талантливый помощник Земцова, которому явно благоволила новая императрица? Но сначала – обстоятельства возникшего у Бестужева-Рюмина решения.
Распоряжение о строительстве петербургского собора последовало 7 декабря 1741 года. По словам документа, „ее императорское величество, будучи в новопостроенных лейб-гвардии Преображенского полку солдатских слободах, соизволила высочайше указать: на том месте, где гренадерской роты съезжая была, построить каменную церковь… и на построение оной для сбору денег сделать книгу и сей ее императорского величества высочайший указ впредь для исполнения записать в книгу“.
Здесь Елизавета выступает настоящей дочерью своего отца: памятник ее восшествия на престол не должен отягощать лишними расходами царского кармана. Для тех же, кто делал добровольные пожертвования, размер вносимой суммы связывался с перспективой служебной карьеры и императорского благорасположения. Первоначальная сумма, на которую решила разориться Елизавета Петровна, составила пятьдесят тысяч рублей. Десятого декабря о строительстве замоскворецкого Климента объявляет Бестужев-Рюмин и ассигнует на него семьдесят пять тысяч – примерно столько, сколько в конечном счете удалось собрать для Преображенской слободы.
Впрочем, от суммы объявленной до суммы затраченной дистанция огромного размера – на нее и рассчитывает канцлер. Следит за настроениями императрицы. За тем, как складываются судьбы тех, кто ее окружает.
От этого и зависят его денежные распоряжения: не опоздать бы, но уж тем более и не потратиться зря.
– По обвинению?
– Точного смысла обвинений наш резидент не знает, зато ему известна подлинная подоплека ареста и следствия – провал очередной интриги против канцлера.
– Но резидент уверен, что речь идет именно о Лестоке, а не о каких-нибудь его свидетельских показаниях по чьему-то делу?
– В отношении этого ни малейших сомнений нет. О винах Лестока открыто заявлено при дворе.
– Итак, Франция потеряла все свои позиции при русском дворе.
– Лесток объявлен ни больше ни меньше как политическим преступником и подвергнут пыткам.
– Да, нельзя сказать, чтобы правление Елизаветы отличалось большей гуманностью, чем правление императрицы Анны.
– Ни в коей мере. Даже самый приблизительный подсчет политических преступников, сосланных в Сибирь, показывает, что число их возросло по сравнению с годами Анны почти втрое. Удивительно другое. Елизавета ни мгновенья не колеблется подвергать пыткам даже самых близких ей людей. В чем бы ни выражалось ее неудовольствие против Лестока, он сыграл большую роль в ее вступлении на престол.
– Поэтому императрице давно следовало от него избавиться. Не исключено, что Бестужев разобрался в ситуации и подсказал императрице столь выгодное для него самого решение. И все же как определяется, хотя приблизительно, обвинение Лестока?
– Вмешательство в компетенцию канцлера и в сношениях с иностранными державами.
– Вариант обвинения маркиза де ла Шетарди. Такой поворот возможен всегда, тем более граф имел неосторожность продолжать получать пенсию от французского правительства.
– А французское правительство – неосторожность выплачивать эти суммы в виде постоянной пенсии. Дорогие подарки выполнили бы ту же роль, не оставляя столь заметных следов.
– Несомненно. Но Лесток любил наличные деньги и имел бы трудности с перепродажей подарков.
– Это не основание, чтобы рисковать своей головой так, как рисковал граф. Где находится Лесток?
– Пока в Петропавловской крепости, и, по мнению резидента, пробудет там долго. Бестужев сам включен в ход следствия и слишком заинтересован, чтобы оно тянулось по возможности дольше.
– Изоляция ото всего окружения и Франции.
– А главным образом полная невозможность организовать какое бы то ни было вмешательство со стороны.
– Вмешательство со стороны в отношении человека, обвиненного в государственной измене и шпионаже? Кто бы пошел на подобное безрассудство! К тому же Бестужев до конца будет стоять на страже своей жертвы. Выпущенный Лесток был бы для него слишком опасен.
– И еще одна, хотя и не столь существенная, новость, милорд. Степан Лопухин скончался в ссылке в Сибири.
– Теперь императрица могла бы проявить милосердие в отношении жены и сына, если, конечно, они живы.
– Племянница Анны Монс и ее сын живы, но никаких послаблений в отношении их наказания не последовало.
– Но ведь у былой красавицы, кажется, вырезан язык?
– Тем не менее это не удовлетворило жажды мести императрицы.
Итак, крестник Петра I, архитектор, которому Елизавета Петровна решается поручить самую важную для нее постройку. Но ведь о крестнике Петра I говорили и члены семьи Лопухиных, обвиняя Бестужева-Рюмина в „злокозненных хитростях“, связанных со строительством Климента. Привлеченные к следствию по мнимому заговору против только вступившей на престол Елизаветы, они всячески пытались очернить будущего канцлера, видя в своих несчастьях его жестокую и расчетливую руку. Так что же, Петр Трезин, молодой, талантливый помощник Земцова, которому явно благоволила новая императрица? Но сначала – обстоятельства возникшего у Бестужева-Рюмина решения.
Распоряжение о строительстве петербургского собора последовало 7 декабря 1741 года. По словам документа, „ее императорское величество, будучи в новопостроенных лейб-гвардии Преображенского полку солдатских слободах, соизволила высочайше указать: на том месте, где гренадерской роты съезжая была, построить каменную церковь… и на построение оной для сбору денег сделать книгу и сей ее императорского величества высочайший указ впредь для исполнения записать в книгу“.
Здесь Елизавета выступает настоящей дочерью своего отца: памятник ее восшествия на престол не должен отягощать лишними расходами царского кармана. Для тех же, кто делал добровольные пожертвования, размер вносимой суммы связывался с перспективой служебной карьеры и императорского благорасположения. Первоначальная сумма, на которую решила разориться Елизавета Петровна, составила пятьдесят тысяч рублей. Десятого декабря о строительстве замоскворецкого Климента объявляет Бестужев-Рюмин и ассигнует на него семьдесят пять тысяч – примерно столько, сколько в конечном счете удалось собрать для Преображенской слободы.
Впрочем, от суммы объявленной до суммы затраченной дистанция огромного размера – на нее и рассчитывает канцлер. Следит за настроениями императрицы. За тем, как складываются судьбы тех, кто ее окружает.
От этого и зависят его денежные распоряжения: не опоздать бы, но уж тем более и не потратиться зря.
Петербург. Зимний дворец
Императрица Елизавета Петровна, М. Е. Шувалова
– Что это ты, Мавра Егоровна, долго ждать себя заставляешь? Второй раз за тобой посылаю. Дела, что ль, какие неотложные?
– Никак нет, государыня, просто так я замешкалась, не гневайся.
– И жмешься ты чего-то, в глаза не глядишь. Знаешь, что ли, о чем разговор пойдет?
– Откуда знать, матушка. О чем, может, и станешь догадываться, да мысли-то это ненужные, страшные, прочь их, как мух надоедных, гонишь.
– Авось обойдется, значит, так рассуждаешь, Маврушка? А тебе-то что за печаль? За кого болеешь, чего опасаешься?
– Да не спрашивай ты меня, матушка, уволь, лучше уж сама скажи, чего надобно от меня.
– Ну коли так, так так. Потолкуй, Мавра, с Алексеем Григорьичем, скажи, хочу, чтобы со дворца съехал.
– Матушка Елизавета Петровна!
– Что такое? Чего зашлась?
– Не надо, матушка, повремени, голубушка ты наша! Повремени, Христом богом прошу. Глядишь, с мыслями соберешься, охолонешь, опять все по-старому пойдет. Сколько лет с Алексеем Григорьевичем прожила в мире да согласии, ну когда какое неудовольствие и бывало, так не без этого – жизнь-то она непростая. Он ли тебя не любит, он ли о тебе не заботится. Сердцем к тебе прикипел, а ты разом – из дворца! Красавица ты как была, так и осталась, а все же годков-то тебе набежало. Со стороны не видно, да уйти от них не уйдешь. Без малого двадцать лет никто не нужен тебе был, а тут накось, все наперекос пойдет. Рушить старое-то легко, да будет ли новое лучше-то, кто знает. Да и что за новое – смех один…
– Вот и договорилась ты, Мавра, до словечка заветного. Смешно, значит, тебе стало.
– Да говорится это так На деле какой смех – слезы одни. Прости, матушка, если по глупости сорвалось. Да только юнец совсем Иван Иванович-то. Что тебе от такого радости на твои-то годы. Так, забава одна, да и та надоест.
– Забава, говоришь. Вот что, Мавра, сколько рядом прожито, переговорено сколько, а выходит, знать ты меня не знаешь.
– Как не знать!
– Не знаешь! Разумовским коришь, а не подумала, не припомнила, Маврушка, как любовь-то наша у нас с ним началась. Как я от слез свету божьего не видела, а ты все Алешку певчего звала, чтобы песни попел, голосом своим бархатным сказки посказывал. Заговорил, спору нет, песнями своими околдовал, а сердца, сердца-то не тронул, тебе ли про то не знать. А когда цесаревна с певчим слюбилась, что ж тогда не говорила, что смешно, что толки пойдут, что забава одна? Тогда-то молчала, тогда-то всему поддакивала. Обо мне тревожилась? Знаю. Только тревога твоя была не обо мне одной – о себе не меньше думала. Чтоб не случилось с цесаревной чего, чтоб сохранить вашу принцессу Лавру, [5]чтоб до престола ее довести да и самой с ней вместе во дворец войти. Не корю я тебя, Мавра, не корю, и в мыслях у меня того нет. Ты мне Алексея Григорьича от сердца сватала, в утешенье. Только вот Алексей Григорьич-то быстро на новом месте пригрелся, и песни петь перестал, и с голосу спал. Одно дело за деньги, другое от охоты, а охоты-то и не стало. Сытно есть, мягко спать да еще родне своей денежки собирать. Не жалела я, никогда не жалела. Сколько могла, столько давала, радовалась, что хоть кого еще облагодетельствовать могу. А ведь он брал, не думаючи, может, самой цесаревне нужно, может, ей от тех рублевок да червонцев тоже радость бы была.
– Так ведь мать же у него родная, сестрицы, братец, сердце-то доброе, вот за всех и болит.
– А за меня болело ли? Уж если про любовь ты толк завела, то, может, любовь – она чтоб все отдать, ничего не спросить, как ты сейчас сынку своему? А случись ничего не осталось бы у меня, пошел бы твой Алексей Григорьевич по-прежнему коров пасти, чтоб жену кормить, аль другое место теплое поискал?
– Да полно, матушка, к чему ты все это придумала?
– Придумала? Да я все годы о том думала. Слышь, все годы. И когда во хмелю озоровал, и руку на меня подымал, и когда с дружками веселиться на задний двор шел. Что ж за годы-то эти долгие не обучился ничему, ни политесу, ни обхождению придворному – лень, да и так хорош, и так царице-матушке люб. Вон она, голубушка, каждое слово его хвалит, каждому слову поддакивает, какую дурость ни скажи. Влюбилась на веки вечные, и аминь!
– Бог с ним, с политесом, государыня. Когда человек в чести, кто ж ошибки его считать будет? Да и разговоров таких про Алексея Григорьевича чтой-то не слыхивала. Не иначе наплел кто.
– Что другим-то плести, у самой глаза есть. В ночь ту страшную струсил, дома отсиделся и в помыслах не держал, чтоб голубушку свою цесаревну защитить да прикрыть. Только отговаривал: мол, и так проживем, и так, мол, ладно, абы помаленьку, абы потихоньку, как мыши под метлой. Вот потому и поддакиваю, потому и во дворец взяла, чтоб в стыде своем не признаваться. Коли выбрала, коли детей прижила, так и должна до себя поднять. Не валенок ношеный, за порог не кинешь.
– А чего ж теперь-то кидать решила? Недаром сердце у меня болело, как ты с канцлером полвечера толковала, не к добру, думаю, ой не к добру.
– Алексей Петрович-то тут при чем?
– Не любит он Алексея Григорьевича, никогда не любил, хоть к нему и ластился.
– „Ластился“! Да с какой такой радости Бестужеву к Алексею Григорьичу ластиться? А что не любил его канцлер, так не жена, не девка – какая тут любовь нужна. Карты ему Алексей Григорьич путал, это верно. То с одним посланником милостиво потолкует, то другого не ко времени в дом свой зазовет. Политика для него – лес темный, а все норовил вид делать, будто государством правит, будто со мной дотолковать может.
– А не мог разве?
– Ничего не мог. Я и слушать-то его речей никогда не слушала, строго-настрого отступиться от дел государственных велела. То-то бы он у нас дров наломал, кабы воля его!
– Озлобилась ты против него, государыня. Знамо дело, без канцлера не обошлось. Неужто думаешь, у Ивана Ивановича-то пятен нету? Дай до власти дойти, а там уж видно будет.
– Ты Шувалова в покое оставь. Судить тебе о нем нечего. И так наговорилися всласть, сколько времени потеряли. Ты, Мавра Егоровна, тем довольна будь, что в сродственниках мужниных состоит, родней числится. Всегда заступит, так что ты не в убытке.
– „Сродственник“! До сего дня неведомо от каких таких Шуваловых, как родством-то счесться.
– Во дворец переедет, сразу и сочтешься. Ведь не то тебе нужно, чтоб считаться, а с кем. Не ошибешься, Маврушка.
– А ведь толк такой был, будто он с Бироном переписывается аль Бирон ему письма шлет. С чего бы?
– Вишь, даже про письма бироновские знаешь, а говоришь, неведомо какой человек Ладно, ступай к Алексею Григорьичу да скажи – все богатства его, все дворцы и угодья ему оставляю. Еще награжу, только чтоб во дворце не канителился, быстро бы съезжал. Со мной пусть прощаться не приходит – во дворце свидимся, как на куртаг придет аль к обеду приглашение получит.
– Никак нет, государыня, просто так я замешкалась, не гневайся.
– И жмешься ты чего-то, в глаза не глядишь. Знаешь, что ли, о чем разговор пойдет?
– Откуда знать, матушка. О чем, может, и станешь догадываться, да мысли-то это ненужные, страшные, прочь их, как мух надоедных, гонишь.
– Авось обойдется, значит, так рассуждаешь, Маврушка? А тебе-то что за печаль? За кого болеешь, чего опасаешься?
– Да не спрашивай ты меня, матушка, уволь, лучше уж сама скажи, чего надобно от меня.
– Ну коли так, так так. Потолкуй, Мавра, с Алексеем Григорьичем, скажи, хочу, чтобы со дворца съехал.
– Матушка Елизавета Петровна!
– Что такое? Чего зашлась?
– Не надо, матушка, повремени, голубушка ты наша! Повремени, Христом богом прошу. Глядишь, с мыслями соберешься, охолонешь, опять все по-старому пойдет. Сколько лет с Алексеем Григорьевичем прожила в мире да согласии, ну когда какое неудовольствие и бывало, так не без этого – жизнь-то она непростая. Он ли тебя не любит, он ли о тебе не заботится. Сердцем к тебе прикипел, а ты разом – из дворца! Красавица ты как была, так и осталась, а все же годков-то тебе набежало. Со стороны не видно, да уйти от них не уйдешь. Без малого двадцать лет никто не нужен тебе был, а тут накось, все наперекос пойдет. Рушить старое-то легко, да будет ли новое лучше-то, кто знает. Да и что за новое – смех один…
– Вот и договорилась ты, Мавра, до словечка заветного. Смешно, значит, тебе стало.
– Да говорится это так На деле какой смех – слезы одни. Прости, матушка, если по глупости сорвалось. Да только юнец совсем Иван Иванович-то. Что тебе от такого радости на твои-то годы. Так, забава одна, да и та надоест.
– Забава, говоришь. Вот что, Мавра, сколько рядом прожито, переговорено сколько, а выходит, знать ты меня не знаешь.
– Как не знать!
– Не знаешь! Разумовским коришь, а не подумала, не припомнила, Маврушка, как любовь-то наша у нас с ним началась. Как я от слез свету божьего не видела, а ты все Алешку певчего звала, чтобы песни попел, голосом своим бархатным сказки посказывал. Заговорил, спору нет, песнями своими околдовал, а сердца, сердца-то не тронул, тебе ли про то не знать. А когда цесаревна с певчим слюбилась, что ж тогда не говорила, что смешно, что толки пойдут, что забава одна? Тогда-то молчала, тогда-то всему поддакивала. Обо мне тревожилась? Знаю. Только тревога твоя была не обо мне одной – о себе не меньше думала. Чтоб не случилось с цесаревной чего, чтоб сохранить вашу принцессу Лавру, [5]чтоб до престола ее довести да и самой с ней вместе во дворец войти. Не корю я тебя, Мавра, не корю, и в мыслях у меня того нет. Ты мне Алексея Григорьича от сердца сватала, в утешенье. Только вот Алексей Григорьич-то быстро на новом месте пригрелся, и песни петь перестал, и с голосу спал. Одно дело за деньги, другое от охоты, а охоты-то и не стало. Сытно есть, мягко спать да еще родне своей денежки собирать. Не жалела я, никогда не жалела. Сколько могла, столько давала, радовалась, что хоть кого еще облагодетельствовать могу. А ведь он брал, не думаючи, может, самой цесаревне нужно, может, ей от тех рублевок да червонцев тоже радость бы была.
– Так ведь мать же у него родная, сестрицы, братец, сердце-то доброе, вот за всех и болит.
– А за меня болело ли? Уж если про любовь ты толк завела, то, может, любовь – она чтоб все отдать, ничего не спросить, как ты сейчас сынку своему? А случись ничего не осталось бы у меня, пошел бы твой Алексей Григорьевич по-прежнему коров пасти, чтоб жену кормить, аль другое место теплое поискал?
– Да полно, матушка, к чему ты все это придумала?
– Придумала? Да я все годы о том думала. Слышь, все годы. И когда во хмелю озоровал, и руку на меня подымал, и когда с дружками веселиться на задний двор шел. Что ж за годы-то эти долгие не обучился ничему, ни политесу, ни обхождению придворному – лень, да и так хорош, и так царице-матушке люб. Вон она, голубушка, каждое слово его хвалит, каждому слову поддакивает, какую дурость ни скажи. Влюбилась на веки вечные, и аминь!
– Бог с ним, с политесом, государыня. Когда человек в чести, кто ж ошибки его считать будет? Да и разговоров таких про Алексея Григорьевича чтой-то не слыхивала. Не иначе наплел кто.
– Что другим-то плести, у самой глаза есть. В ночь ту страшную струсил, дома отсиделся и в помыслах не держал, чтоб голубушку свою цесаревну защитить да прикрыть. Только отговаривал: мол, и так проживем, и так, мол, ладно, абы помаленьку, абы потихоньку, как мыши под метлой. Вот потому и поддакиваю, потому и во дворец взяла, чтоб в стыде своем не признаваться. Коли выбрала, коли детей прижила, так и должна до себя поднять. Не валенок ношеный, за порог не кинешь.
– А чего ж теперь-то кидать решила? Недаром сердце у меня болело, как ты с канцлером полвечера толковала, не к добру, думаю, ой не к добру.
– Алексей Петрович-то тут при чем?
– Не любит он Алексея Григорьевича, никогда не любил, хоть к нему и ластился.
– „Ластился“! Да с какой такой радости Бестужеву к Алексею Григорьичу ластиться? А что не любил его канцлер, так не жена, не девка – какая тут любовь нужна. Карты ему Алексей Григорьич путал, это верно. То с одним посланником милостиво потолкует, то другого не ко времени в дом свой зазовет. Политика для него – лес темный, а все норовил вид делать, будто государством правит, будто со мной дотолковать может.
– А не мог разве?
– Ничего не мог. Я и слушать-то его речей никогда не слушала, строго-настрого отступиться от дел государственных велела. То-то бы он у нас дров наломал, кабы воля его!
– Озлобилась ты против него, государыня. Знамо дело, без канцлера не обошлось. Неужто думаешь, у Ивана Ивановича-то пятен нету? Дай до власти дойти, а там уж видно будет.
– Ты Шувалова в покое оставь. Судить тебе о нем нечего. И так наговорилися всласть, сколько времени потеряли. Ты, Мавра Егоровна, тем довольна будь, что в сродственниках мужниных состоит, родней числится. Всегда заступит, так что ты не в убытке.
– „Сродственник“! До сего дня неведомо от каких таких Шуваловых, как родством-то счесться.
– Во дворец переедет, сразу и сочтешься. Ведь не то тебе нужно, чтоб считаться, а с кем. Не ошибешься, Маврушка.
– А ведь толк такой был, будто он с Бироном переписывается аль Бирон ему письма шлет. С чего бы?
– Вишь, даже про письма бироновские знаешь, а говоришь, неведомо какой человек Ладно, ступай к Алексею Григорьичу да скажи – все богатства его, все дворцы и угодья ему оставляю. Еще награжу, только чтоб во дворце не канителился, быстро бы съезжал. Со мной пусть прощаться не приходит – во дворце свидимся, как на куртаг придет аль к обеду приглашение получит.
Лондон
Министерство иностранных дел
Правительство вигов
– Отставка Алексея Разумовского! Невероятно.
– Не так уж невероятно, если себе представить, что императрице Елизавете за сорок Это ее последний шанс как женщины, и она решила использовать его.
– Но вы сами любите повторять, милорд, что у высокорожденных дам, тем более коронованных особ, не бывает последнего шанса.
– Я имел в виду не успех Елизаветы как женщины – об этом действительно смешно было бы говорить в отношении императрицы, – а ее попытку изменить свою жизнь. Очередная иллюзия, будто смена фаворита может зачеркнуть все те неприятные воспоминания, которые связаны с его предшественником.
– Каким же образом в таком случае наш резидент в предыдущей депеше сообщал об исключительно возросшем влиянии Разумовского и его деятельном участии в политической жизни?
– Именно эта деятельность и могла спровоцировать назревавшее исподволь решение императрицы. Ведь Елизавета никогда не поощряла вмешательства Разумовского в государственные дела.
– Резидент писал, что императрица отправилась вместе с фаворитом на богомолье в Новый Иерусалим, по дороге провела некоторое время в Подмосковье у Разумовского. Поездка не была омрачена никакими ссорами или разногласиями. Столь же безоблачным было и возвращение. О нем писали русские газеты.
– Простите мою смелость, милорд, но в газетных отчетах была заметка о возведении в чин камер-юнкера Ивана Шувалова.
– Да, вы правы, мы давно уже с напряженным вниманием следим за этим таинственным человеком.
– Но позвольте, подобное сообщение само по себе ровным счетом ни о чем не говорило. Чин слишком незначителен, и мало ли особ постоянно получает гораздо более высокие придворные чины!
– Вы полагаете, Гарвей, Ивану Шувалову будет трудно опередить всех их в продвижении по лестнице славы, если только его счастье окажется длительным?
– Конечно нет. Но как мог Алексей Разумовский так покорно и без сопротивления выполнить волю императрицы: русский двор заполонен его родственниками.
– И тем не менее. Для того чтобы удержаться на подобном месте или попытаться хотя бы бороться за него, надо иметь партию, а своей партии Алексей Разумовский никогда не имел.
– Он проиграл, когда императрица не захотела венчаться с ним.
– Мы не имеем достаточно точных сведений, собиралась ли она после вступления на престол венчаться с фаворитом или была обвенчана с ним раньше. Сегодня это не имеет значения. Морганатический брак не послужил бы препятствием для монаршьего брака. Меня занимает иной вопрос – не посоветовал ли кто-то императрице воздержаться от опрометчивого шага, будь то венчание или признание ранее заключенного брака. Во всяком случае, Елизавета должна быть признательна подобному советчику.
– Но так или иначе, покои Разумовского уже занял Иван Шувалов.
– Каковы его отношения с канцлером?
– Резидент уверяет, что они сложились задолго до фавора Шувалова и носили дружеский характер.
– Ах да, припоминаю, та история с письмом старшего брата канцлера. Значит, за прошедшие годы перемен не произошло?
– Разве в сторону подчеркнутой почтительности и предупредительности канцлера. В Петербурге ходят слухи, что Бестужев поддержал Елизавету в ее желании расстаться со старым фаворитом, если не посоветовал остановить свой выбор именно на Шувалове.
– А позиция наследника?
– Наследник ненавидит канцлера из-за его антипатии к Пруссии, но отношения с Шуваловым у него пока вполне дружественные.
– Великий князь совершенно неспособен к дипломатии.
– Он и не делает никаких шагов к установлению добрых отношений с Шуваловым. Это фаворит своей неизменной почтительностью сумел вызвать его расположение. Как ни странно, Шувалов очаровал даже маленького великого князя Павла Петровича, который с ним считается больше, чем с собственными родителями, и находится в деятельной переписке.
– Вы хотите сказать, мудрый шаг императрицы, удовлетворивший сразу всю семью.
– Нет, милорд, мы забыли о великой княгине.
– Но какое ей дело до Шувалова, а главное – ее собственное положение слишком шатко, чтобы конфликтовать с фаворитом.
– Екатерина не конфликтует, она просто не любит Шувалова и не старается особенно тщательно это скрывать.
– Здесь возможен иной ключ решения загадки. Великая княгиня, как указывает наш резидент, стала последнее время обращать внимание на отношение к ней придворных кавалеров, достаточно откровенно флиртовать, и сдержанность Шувалова не может ее не раздражать.
– Не так уж невероятно, если себе представить, что императрице Елизавете за сорок Это ее последний шанс как женщины, и она решила использовать его.
– Но вы сами любите повторять, милорд, что у высокорожденных дам, тем более коронованных особ, не бывает последнего шанса.
– Я имел в виду не успех Елизаветы как женщины – об этом действительно смешно было бы говорить в отношении императрицы, – а ее попытку изменить свою жизнь. Очередная иллюзия, будто смена фаворита может зачеркнуть все те неприятные воспоминания, которые связаны с его предшественником.
– Каким же образом в таком случае наш резидент в предыдущей депеше сообщал об исключительно возросшем влиянии Разумовского и его деятельном участии в политической жизни?
– Именно эта деятельность и могла спровоцировать назревавшее исподволь решение императрицы. Ведь Елизавета никогда не поощряла вмешательства Разумовского в государственные дела.
– Резидент писал, что императрица отправилась вместе с фаворитом на богомолье в Новый Иерусалим, по дороге провела некоторое время в Подмосковье у Разумовского. Поездка не была омрачена никакими ссорами или разногласиями. Столь же безоблачным было и возвращение. О нем писали русские газеты.
– Простите мою смелость, милорд, но в газетных отчетах была заметка о возведении в чин камер-юнкера Ивана Шувалова.
– Да, вы правы, мы давно уже с напряженным вниманием следим за этим таинственным человеком.
– Но позвольте, подобное сообщение само по себе ровным счетом ни о чем не говорило. Чин слишком незначителен, и мало ли особ постоянно получает гораздо более высокие придворные чины!
– Вы полагаете, Гарвей, Ивану Шувалову будет трудно опередить всех их в продвижении по лестнице славы, если только его счастье окажется длительным?
– Конечно нет. Но как мог Алексей Разумовский так покорно и без сопротивления выполнить волю императрицы: русский двор заполонен его родственниками.
– И тем не менее. Для того чтобы удержаться на подобном месте или попытаться хотя бы бороться за него, надо иметь партию, а своей партии Алексей Разумовский никогда не имел.
– Он проиграл, когда императрица не захотела венчаться с ним.
– Мы не имеем достаточно точных сведений, собиралась ли она после вступления на престол венчаться с фаворитом или была обвенчана с ним раньше. Сегодня это не имеет значения. Морганатический брак не послужил бы препятствием для монаршьего брака. Меня занимает иной вопрос – не посоветовал ли кто-то императрице воздержаться от опрометчивого шага, будь то венчание или признание ранее заключенного брака. Во всяком случае, Елизавета должна быть признательна подобному советчику.
– Но так или иначе, покои Разумовского уже занял Иван Шувалов.
– Каковы его отношения с канцлером?
– Резидент уверяет, что они сложились задолго до фавора Шувалова и носили дружеский характер.
– Ах да, припоминаю, та история с письмом старшего брата канцлера. Значит, за прошедшие годы перемен не произошло?
– Разве в сторону подчеркнутой почтительности и предупредительности канцлера. В Петербурге ходят слухи, что Бестужев поддержал Елизавету в ее желании расстаться со старым фаворитом, если не посоветовал остановить свой выбор именно на Шувалове.
– А позиция наследника?
– Наследник ненавидит канцлера из-за его антипатии к Пруссии, но отношения с Шуваловым у него пока вполне дружественные.
– Великий князь совершенно неспособен к дипломатии.
– Он и не делает никаких шагов к установлению добрых отношений с Шуваловым. Это фаворит своей неизменной почтительностью сумел вызвать его расположение. Как ни странно, Шувалов очаровал даже маленького великого князя Павла Петровича, который с ним считается больше, чем с собственными родителями, и находится в деятельной переписке.
– Вы хотите сказать, мудрый шаг императрицы, удовлетворивший сразу всю семью.
– Нет, милорд, мы забыли о великой княгине.
– Но какое ей дело до Шувалова, а главное – ее собственное положение слишком шатко, чтобы конфликтовать с фаворитом.
– Екатерина не конфликтует, она просто не любит Шувалова и не старается особенно тщательно это скрывать.
– Здесь возможен иной ключ решения загадки. Великая княгиня, как указывает наш резидент, стала последнее время обращать внимание на отношение к ней придворных кавалеров, достаточно откровенно флиртовать, и сдержанность Шувалова не может ее не раздражать.