Страница:
Федоса не просто ждали – все было приготовлено к встрече: палата в церковном подполье, пятьдесят копеек на еду в день и первый раз вспыхнувший блеск стали. Жизнь замкнулась подземельем и церковью над ним. Наверх можно было подниматься на богослужения, и только там не сверкали палаши: в божьем доме их разрешалось вложить в ножны. Зато полагалось стоять посередине церкви, тесно между солдатами, чтобы не переглянуться ни с одним из монахов, где там обменяться запиской или словом. Письма на имя Федоса должны нераспечатанными отсылаться с курьером в Петербург. Бумага, чернила, книги у него отобраны. Порфирий с братией получили наказ исподтишка, главное – незаметно следить за каждым движением узника: а вдруг что захочет сделать, а вдруг что может задумать. С назначенного Федосу духовника взята расписка вести каждую исповедь «по чину исповедания по печатной книжице 1723 года марта 4 в Москве печатанной и до силе указа 1722 года мая 17 о том, как поступать духовникам при исповеди». Сложный шифр означал, что каждое неблагонадежное, а в данном случае и вовсе каждое слово должно было быстро и точно передаваться гражданским властям. Исповедником исповедника назначался губернатор Измайлов. Все? Если бы!
У нового курьера и вовсе не было времени. Сам граф Платон Иванович Мусин-Пушкин, известный дипломат, еще недавно доверенное лицо Петра, успевший выполнить его поручения в Голландии, Копенгагене, Париже. Его приезд в монастырь приходится на время обедни. Все монахи и Федос в церкви. Тем лучше. Короткий разговор с настоятелем Порфирием, беглый осмотр монастыря, и уже каменщик закладывает окно Федосова подземелья. Восемнадцать на восемнадцать сантиметров – достаточная щель, чтобы просунуть кусок хлеба или кружку воды. Свет и воздух отныне узнику запрещены. Следующее – пол. Его надо сорвать. Печь развалить, а за это время вынести из палаты все вещи Федоса, кроме постели, и, кстати, самому обыскать ее в поисках писем и бумаг. Граф не гнушается таким занятием – ведь не всякому его и поручат!
К возвращению Федоса из церкви все готово. Еще недавно пригодная для жилья палата превращена в каменный мешок, и из густо осевшего мрака выступает новая фигура – Холмогорский архиерей, который должен снять с Федоса и архиерейский сан и монашество. Обряд длится минуты. Архиерей и Мусин-Пушкин торопятся уйти. Граф выходит последним, собственноручно закрывает на замок дверь палаты и торжественно накладывает на нее государственную печать. «Неисходная тюрьма» – в темноте, пронзительном холоде (идет октябрь!), миазмах испарений – что страшнее могло придумать воображение!
А вот Федос молчит. Не сопротивляется, не просит пощады, не проклинает – молчит. И когда спустя три месяца, в разгул трескучих январских морозов, Тайная канцелярия неожиданно проявляет заботу о нем – новый спешный нарочный предписывает губернатору Измайлову немедленно перевести узника в палату с полом и печью, – Федос остается верен себе. Ему уже не под силу самому перейти в «новоустроенную тюрьму», солдаты переносят его, и единственные произнесенные им слова: «Ни я чернец, ни я мертвец; где суд и милость». Измайлову при всем желании больше не о чем доносить. Что там взглянуть на него, даже просто открыть глаз не пожелал при этом Новгородский архиепископ. Да, именно так называет узника губернатор.
Прусский посланник барон Мардефельд в своих донесениях на редкость обстоятелен. Король, – а он как-никак пишет лично ему! – чтобы ориентироваться в ситуации русского двора, должен знать каждую мелочь, тем более такое громкое дело. «Архиепископ Новгородский, первое духовное лицо в государстве, человек высокомерный и весьма богатый, но недалекого ума, подвергнут опасному следствию и, по слухам, совершил государственную измену. Его намерение было незаметным образом сделаться патриархом. Для этой цели он сделал в Синоде, и притом со внесением в протокол, следующее предложение: председатель теперь умер, император был тиран… императрица не может противостоять церкви, а следовательно, дошла теперь очередь до него сделаться председателем Синода». Дальше – похвалы достойным верноподданническим чувствам Синода, конечно же с негодованием отвергшего притязания архиепископа, заверения в преданности синодальных членов Екатерине («чем был император, тем теперь же императрица»). В заключение приписка, что Новгородский уже в крепости, раскаивается в своем поступке, но надо надеяться (почему надо?), прощения не получит. Да и какая надежда, когда только что говоривший подобные речи солдат лишился головы.
Бунт в Синоде или церковь, наконец-то дождавшаяся смерти Петра, – это ли не событие в государственной жизни! И конечно, опытный дипломат прав: сколько за всем этим счетов и расчетов придворных партий, политических и личных интриг. Самому Мардефельду, например, важно подчеркнуть – с Екатериной все в порядке, возмущения против нее нет, правительство решительно расправляется с бунтовщиками и, значит, за столь важный для Пруссии брак старшей дочери Петра I с герцогом Голштинским можно не беспокоиться. Здесь все понятно.
А вот почему хранят молчание другие дипломаты? Все без исключения. Молчат и современники в скупой и редкой личной переписке. Свои расчеты? Несомненно.
Как и свои опасения. Лишнее слово – всегда опасное слово. И не только для дипломата. Ведь еще при жизни Петра, по донесению французского консула Лави, под страхом наказания был запрещен разговор шепотом между придворными. Тем более следовало остерегаться в таком сложном деле. Но уж кто не мог промолчать, это Синод. Тем более не мог, что нечасто случается такая возможность проявить свои верноподданнические чувства, откровенно выслужиться перед царствующей особой. В его протоколах все должно быть освещено с должной полнотой и красноречием. Ничуть не бывало! Нет красноречия, нет и подробностей, описанных прусским дипломатом.
Лондон
Митава
Лондон
Митава
– Дорогую, лебедушка моя белая, куда какую дорогую. За нее в Петербурге шкурой своей платят. Неужто не слыхала?
– Не приходилось.
– Так о царице Евдокии и царе Петре. Она еще когда сочинена была.
– Нам-то что до нее.
– И то правда, тебе с матушкой да с сестрицами дела до схимницы высокой не было, а в народе ее нет-нет да и поминали.
– Любили, что ли?
– Любить-то не за что, если правду сказать, да и не видал ее никто, а так – чтоб по справедливости. Так вот при Петре Алексеевиче певали, при супруге его тоже, а вот теперь за ту же песню с солдат живьем шкуру спущают – шпицрутенами бьют.
– Так что ж, верно делают. Никак, царица она самая законная, а теперь и вовсе императора бабка.
– Бабка-то, оно конечно, бабка, да не больно ее внуки жалуют. Меншиков, как Катерины Алексеевны не стало, в тот самый день царицу опальную из крепости Шлиссельбургской в Москву со всем почетом вывез.
– Неужто она в крепости сидела?
– А ты как думаешь, голубонька? При Петре Алексеевиче монастыря хватало, а государыня Катерина Алексеевна тут же в крепость заперла. Четыреста солдат стерегли.
– Да что стеречь старуху-то? Куда ей бежать, как бунтовать?
– Э, не скажи. Сама не взбунтуется, другие именем ее противу царицы пойдут. Не такое это простое дело на престоле-то царском усидеть, ой, голубонька, не простое.
– А Меншиков сына, выходит, казнил, а мать в Москву привез.
– Привез, привез. Попервоначалу в Новодевичий монастырь, а потом и вовсе в Кремль, в Воскресенский. Езди, царица, куда хошь, делай что душеньке угодно, только клобука черного не сымай.
– Это еще почему?
– От греха. Мало ли что старухе в голову взбредет. А ну самой после всех-то ее бед править захочется!
– Сама ж сказала, внуки ее не жалуют.
– То-то и оно, ни Петр Алексеевич, ни Наталья Алексеевна и глаз не кажут. Раз в год по обещанию заедут, да поскорее прочь норовят. Ни к чему она им, да и обиход у нее стародавний, им-то незнакомый. Вот и бросили бабку – одна век коротает. Только Строгановы не забывают.
– Им-то что до нее?
– При их деньгах им бы все наперекор, все бы волю свою показать. Вот к царице на поклон и ездят, подарки дорогие возят. И старухе любо, и им честь – за столом у царицы сидят: не всякому дано. У людей-то, голубонька, у каждого своя слабинка есть, а за честь-то многие, ой многие живот положат. С твоего-то места герцогского, может, и не так видать, а коли повыше стать, все их дела как на ладошке: не спрячешься.
Организация новозавоеванных земель у Петербурга, школы, больницы, строительство первого в столице на Неве Александро-Невского монастыря – какой там Федос монах, скорее администратор, привычный ко всем тонкостям государственной машины. Церковникам бесполезно показывать над ним свою власть – окрик Петра не оставляет сомнений: Федосом будет распоряжаться он сам. И за спиной озлобленный шепоток царевича Алексея: «Разве-де за то его батюшка любит, что он заносит в народ люторские обычаи и разрешает на вся». А что сделаешь? Только и можно себе позволить, что «сочинить к его лицу» и спеть потихоньку, среди своих, стихи «Враг Креста Христова». Да бывший учитель царевича Никифор Вяземский прибавит от себя: «я бы-де пять рублев дал певчим за то пропеть для того, что он икон не почитает».
Но Федосу, как и Петру, все видится иначе. За магией «чудес» и «чудотворных икон» – язычество, слепота невежества, которые надо преодолеть. Скорее. Любой ценой. Жестокостью. Насилием. Ломкой самых дорогих и привычных представлений. В Москве Федос принимает голштинского посла. Свита долго будет вспоминать, чего стоили одни вина – «шампанские, бургундские и рейнвейн, каких нет почти ни у кого из здешних вельмож, за исключением Меншикова», – прогулка по Кремлю – Федос сам возьмется быть проводником. И случай с мощами. Федос берет их в руки, передает для осмотра гостям. Такое свободомыслие даже немецким придворным показалось кощунством. Или зазвонили в Новгороде «сами собой» колокола. Петр посылает для расследования именно Федоса. В его ответе ни тени колебания: «При сем доношу вашему величеству про гудение новгородское в церквях, про которое донесено вам… И ежели оно ненатурально и не от злохитрого человека ухищрения, то не от Бога».
У нового курьера и вовсе не было времени. Сам граф Платон Иванович Мусин-Пушкин, известный дипломат, еще недавно доверенное лицо Петра, успевший выполнить его поручения в Голландии, Копенгагене, Париже. Его приезд в монастырь приходится на время обедни. Все монахи и Федос в церкви. Тем лучше. Короткий разговор с настоятелем Порфирием, беглый осмотр монастыря, и уже каменщик закладывает окно Федосова подземелья. Восемнадцать на восемнадцать сантиметров – достаточная щель, чтобы просунуть кусок хлеба или кружку воды. Свет и воздух отныне узнику запрещены. Следующее – пол. Его надо сорвать. Печь развалить, а за это время вынести из палаты все вещи Федоса, кроме постели, и, кстати, самому обыскать ее в поисках писем и бумаг. Граф не гнушается таким занятием – ведь не всякому его и поручат!
К возвращению Федоса из церкви все готово. Еще недавно пригодная для жилья палата превращена в каменный мешок, и из густо осевшего мрака выступает новая фигура – Холмогорский архиерей, который должен снять с Федоса и архиерейский сан и монашество. Обряд длится минуты. Архиерей и Мусин-Пушкин торопятся уйти. Граф выходит последним, собственноручно закрывает на замок дверь палаты и торжественно накладывает на нее государственную печать. «Неисходная тюрьма» – в темноте, пронзительном холоде (идет октябрь!), миазмах испарений – что страшнее могло придумать воображение!
А вот Федос молчит. Не сопротивляется, не просит пощады, не проклинает – молчит. И когда спустя три месяца, в разгул трескучих январских морозов, Тайная канцелярия неожиданно проявляет заботу о нем – новый спешный нарочный предписывает губернатору Измайлову немедленно перевести узника в палату с полом и печью, – Федос остается верен себе. Ему уже не под силу самому перейти в «новоустроенную тюрьму», солдаты переносят его, и единственные произнесенные им слова: «Ни я чернец, ни я мертвец; где суд и милость». Измайлову при всем желании больше не о чем доносить. Что там взглянуть на него, даже просто открыть глаз не пожелал при этом Новгородский архиепископ. Да, именно так называет узника губернатор.
Прусский посланник барон Мардефельд в своих донесениях на редкость обстоятелен. Король, – а он как-никак пишет лично ему! – чтобы ориентироваться в ситуации русского двора, должен знать каждую мелочь, тем более такое громкое дело. «Архиепископ Новгородский, первое духовное лицо в государстве, человек высокомерный и весьма богатый, но недалекого ума, подвергнут опасному следствию и, по слухам, совершил государственную измену. Его намерение было незаметным образом сделаться патриархом. Для этой цели он сделал в Синоде, и притом со внесением в протокол, следующее предложение: председатель теперь умер, император был тиран… императрица не может противостоять церкви, а следовательно, дошла теперь очередь до него сделаться председателем Синода». Дальше – похвалы достойным верноподданническим чувствам Синода, конечно же с негодованием отвергшего притязания архиепископа, заверения в преданности синодальных членов Екатерине («чем был император, тем теперь же императрица»). В заключение приписка, что Новгородский уже в крепости, раскаивается в своем поступке, но надо надеяться (почему надо?), прощения не получит. Да и какая надежда, когда только что говоривший подобные речи солдат лишился головы.
Бунт в Синоде или церковь, наконец-то дождавшаяся смерти Петра, – это ли не событие в государственной жизни! И конечно, опытный дипломат прав: сколько за всем этим счетов и расчетов придворных партий, политических и личных интриг. Самому Мардефельду, например, важно подчеркнуть – с Екатериной все в порядке, возмущения против нее нет, правительство решительно расправляется с бунтовщиками и, значит, за столь важный для Пруссии брак старшей дочери Петра I с герцогом Голштинским можно не беспокоиться. Здесь все понятно.
А вот почему хранят молчание другие дипломаты? Все без исключения. Молчат и современники в скупой и редкой личной переписке. Свои расчеты? Несомненно.
Как и свои опасения. Лишнее слово – всегда опасное слово. И не только для дипломата. Ведь еще при жизни Петра, по донесению французского консула Лави, под страхом наказания был запрещен разговор шепотом между придворными. Тем более следовало остерегаться в таком сложном деле. Но уж кто не мог промолчать, это Синод. Тем более не мог, что нечасто случается такая возможность проявить свои верноподданнические чувства, откровенно выслужиться перед царствующей особой. В его протоколах все должно быть освещено с должной полнотой и красноречием. Ничуть не бывало! Нет красноречия, нет и подробностей, описанных прусским дипломатом.
Лондон
Министерство иностранных дел
Правительство вигов
– Насколько я понимаю, первый настоящий фаворит императрицы Екатерины I. Непонятно только, как мирится с этим Меншиков.
– Вы говорите о молодом Левенвольде? Почему же он может вызывать неприязненные чувства у Меншикова? Пока его поведение не будет свидетельствовать о желании приобрести самостоятельные позиции, молодой барон в полной безопасности.
– Пока! Но затем подобное стремление неизбежно наступит.
– Если барон неумен. Екатерина не тот тип женщины, на поддержку которой можно рассчитывать. Поэтому Меншиков так снисходителен к ее первому увлечению. В любую минуту он сумеет проявить свою власть, и императрица не окажет светлейшему ни малейшего сопротивления. Левенвольде не может не знать об этом хотя бы потому, что его отец был превосходным и крайне осторожным дипломатом.
– Да, уполномоченный Петра в Эстляндии и Лифляндии. Неизменная царская милость и превосходные отношения с местным дворянством.
– Добавьте к этому совсем не простую должность обер-гофмейстера кронпринцессы Шарлотты, супруги царевича Алексея.
– Кстати, слухи о ней продолжают упорно распространяться. Если ей действительно удалось бежать из России и в настоящее время находиться в Луизиане под именем графини Кенигсмарк, этого не могло произойти без участия Левенвольде.
– Несомненно. Притом такое участие вполне могло быть предусмотрено Петром.
– Вы предполагаете желание императора избавиться от невестки?
– И последующих наследников ставшего ненужным сына. Повторяю, все это всего лишь предположения, игра, так сказать, ума.
– Однако достаточно правдоподобные.
– Сама Шарлотта ни на что в России претендовать не могла. Зато ее смерть или исчезновение существенно облегчали намеченную расправу с царевичем.
– Действительно, она умерла непосредственно перед получением царевичем письма с угрозами от отца и до последующего выезда царского двора в европейские страны.
– Кроме того, все, что было пережито кронпринцессой в Петербурге, должно было ее заставить отказаться от самой мысли о возвращении в Россию.
– Да, но ее дети…
– Дети в царской семье – ей не приходилось опасаться за их судьбу, и, во всяком случае, оказать на эту судьбу влияние ее присутствие никак не могло. Но вернемся к Левенвольде. Его положение приобрело официальный характер?
– Вполне. Он вместе с братьями получил графский титул.
– Что ж, остается наблюдать за поведением фаворита.
– Фаворитов, милорд.
– Что вы хотите этим сказать?
– Только то, что Левенвольде имеет, кажется, вполне удачливого соперника.
– Уже?
– Я бы сказал, они появились на небосводе екатерининского двора почти одновременно.
– Кого вы имеете в виду?
– Молодого Сапегу. У императрицы, насколько можно верить слухам, появилось даже желание женить Сапегу на одной из своих ближайших родственниц, чтобы удержать его в Петербурге.
– Что ж, решение обычное для любой императрицы.
– Вы говорите о молодом Левенвольде? Почему же он может вызывать неприязненные чувства у Меншикова? Пока его поведение не будет свидетельствовать о желании приобрести самостоятельные позиции, молодой барон в полной безопасности.
– Пока! Но затем подобное стремление неизбежно наступит.
– Если барон неумен. Екатерина не тот тип женщины, на поддержку которой можно рассчитывать. Поэтому Меншиков так снисходителен к ее первому увлечению. В любую минуту он сумеет проявить свою власть, и императрица не окажет светлейшему ни малейшего сопротивления. Левенвольде не может не знать об этом хотя бы потому, что его отец был превосходным и крайне осторожным дипломатом.
– Да, уполномоченный Петра в Эстляндии и Лифляндии. Неизменная царская милость и превосходные отношения с местным дворянством.
– Добавьте к этому совсем не простую должность обер-гофмейстера кронпринцессы Шарлотты, супруги царевича Алексея.
– Кстати, слухи о ней продолжают упорно распространяться. Если ей действительно удалось бежать из России и в настоящее время находиться в Луизиане под именем графини Кенигсмарк, этого не могло произойти без участия Левенвольде.
– Несомненно. Притом такое участие вполне могло быть предусмотрено Петром.
– Вы предполагаете желание императора избавиться от невестки?
– И последующих наследников ставшего ненужным сына. Повторяю, все это всего лишь предположения, игра, так сказать, ума.
– Однако достаточно правдоподобные.
– Сама Шарлотта ни на что в России претендовать не могла. Зато ее смерть или исчезновение существенно облегчали намеченную расправу с царевичем.
– Действительно, она умерла непосредственно перед получением царевичем письма с угрозами от отца и до последующего выезда царского двора в европейские страны.
– Кроме того, все, что было пережито кронпринцессой в Петербурге, должно было ее заставить отказаться от самой мысли о возвращении в Россию.
– Да, но ее дети…
– Дети в царской семье – ей не приходилось опасаться за их судьбу, и, во всяком случае, оказать на эту судьбу влияние ее присутствие никак не могло. Но вернемся к Левенвольде. Его положение приобрело официальный характер?
– Вполне. Он вместе с братьями получил графский титул.
– Что ж, остается наблюдать за поведением фаворита.
– Фаворитов, милорд.
– Что вы хотите этим сказать?
– Только то, что Левенвольде имеет, кажется, вполне удачливого соперника.
– Уже?
– Я бы сказал, они появились на небосводе екатерининского двора почти одновременно.
– Кого вы имеете в виду?
– Молодого Сапегу. У императрицы, насколько можно верить слухам, появилось даже желание женить Сапегу на одной из своих ближайших родственниц, чтобы удержать его в Петербурге.
– Что ж, решение обычное для любой императрицы.
Митава
Дворец герцогини Курляндской
Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и П. М. Бестужев-Рюмин
– Что же это, Петр Михайлыч, то хоронить ездим в Петербург, то за своей смертью скачем. Будет ли покой когда!
– Какой покой! Ты б лучше, государыня, подумала, смерть-то какую императрица себе нашла.
– Смерть – она и есть смерть: причину свою найдет.
– Это в сорок-то три года да при ее здоровье – не рано ли?
– Может, опилась. Пить-то покойница дюже любила: мужику не уступит.
– А коли любила, то и привыкнуть успела. Не о том разговор.
– Неужто опять странность какая?
– В том-то и дело, матушка, не то что странность, а вроде и сомневаться не в чем.
– Господи! Да как же это?
– А так Веселилась наша Екатерина Алексеевна, от души веселилась. Дел государственных никогда не знавала, а тут светлейший на выручку пришел. Мол, так и так, государыня, все и без тебя обмыслим, не тревожься, мол, развлекайся.
– Как ты мне спервоначалу-то говорил.
– Да не путай ты меня, Анна Иоанновна, нашла что сравнить. Меншиков-то как завещания добился, так на фаворитов-то царицыных уже боком поглядывать стал. Правда, что молоды, своего ума нету, да с такими еще хуже – не знаешь, что в голову взбредет. А главное – Анна Петровна рядом. Хоть мать ее и не слушает, а глядишь, какое слово и запомнится в недобрый час. Императрица все с ней норовила посоветоваться. Анна Петровна от матери добилась, чтобы в календаре их с Елизаветой вместе со всей фамилией царской поставить, а деток-то царевичевых не поминать. На другой год Александр Данилыч дело поправил, а все огрех ему неприятный.
– Да, Анна Петровна из руки меншиковской есть не станет – не таковская: вся в отца.
– Вот-вот, и герцога своего настропаливать стала: мол, волю свою надо иметь, нечего во всем по меншиковской струне ходить. Александр Данилыч-то, сказывают, и начал опасений набираться. Сперва заговорил с императрицей, чтоб Голштинских-то в Киль выслать. Императрица ни в какую. Понимала, больно много воли от того светлейшему придет. Ну вот болезнь царицына руки ему и развязала.
– Да какая болезнь-то? Чего лекари-то сказали?
– Эва куда загнула – лекари! Они тебе чего хошь скажут. Важней, что люди увидели. А увидели они, что императрица вдруг вроде бы с лица спадать стала. На еду не глядит, поест – позеленеет вся.
– Да нешто долго так было?
– Чего долго – неделю от силы, не боле. А вот 6 мая села за стол, тут ее и прихватило. Рвоту унять не могли, на руках в опочивальню снесли. В опочивальне-то царица памяти лишилась, пять часов замертво пролежала да богу душу-то и отдала.
– Савка толкует, будто камер-лакеи сказывали, очень на кончину дядинькину похоже.
– Может, и похоже. Быстрее его только убралась-то Екатерина Алексеевна, царствие ей небесное.
– А ну ее, собаке собачья и смерть.
– Не любила ты ее, матушка, каково-то теперь тебя новые правители полюбят, ты бы задумалась.
Да, было заседание – совпадают числа и в общем тема разговора. Да, было выступление Федоса о том, как его именовать, – не вице-президентом Синода, а, подобно всем остальным, синодальным членом с перечислением должностей: архиепископ Новгородский, архимандрит Александро-Невский, иначе – настоятель будущей знаменитой петербургской лавры. Да, был и отказ присутствующих удовлетворить его желание – за отсутствием на заседании старших синодальных членов младшие не решились нарушить существовавший порядок. И это все. Эдакое легкое бюрократическое замешательство, за которым если и скрывались свои расчеты, то никак не выраженные в словах.
Правда, оставался приговор. До общего сведения под барабанный бой доводилось, что Федос когда-то воспользовался церковной утварью и «распиловал» без причины какой-то образ Николы, что где-то когда-то неуважительно отзывался об «императорском величестве» и еще «весь русский народ называл идолопоклонниками за поклонение святым иконам». Неубедительно? По меньшей мере особенно если иметь в виду пресловутое желание Федоса объявить себя главой Православной русской церкви.
Но ведь в приговор могли войти отдельные, старательно отобранные пункты. Полный смысл обвинения скрывался несомненно в следственном деле – в архивах Тайной канцелярии. Какими бы путями ни рождалось дело, свое оформление оно получало в ее стенах. Это было очевидно из всех событий ссылки и смерти Федоса, тем не менее никакого дела чернеца Федоса здесь не числилось. Ни на сегодняшний день, ни сто с лишним лет назад, когда архив впервые стал предметом изучения историков.
Одна из неизбежных во времени потерь? Но в таком случае почему затерявшееся дело не оставило по себе никаких следов – ни в делопроизводстве, ни в регистрационных реестрах? И как объясняли это исчезновение историки прошлого века – они-то сразу зафиксировали непонятный пробел? Да никак. Просто имя Феодосия не вошло ни в один из справочников, энциклопедий или исторических словарей дореволюционных лет. Куда меньшие по роли и сану церковники удостоились стать предметом исследований, только не Федос. И это при том, что в общих исторических трудах о петровских годах он частое действующее лицо. Его имени не обходят, но всегда называют с категоричной и однообразной оценкой – консерватор под стать протопопу Аввакуму, всеми своими направленными на дискредитацию царской власти действиями и неуемным честолюбием заслуживший постигшее его наказание. Один из историков не пожалел даже специального очерка, чтобы доказать благодетельную жестокость Тайного сыска в отношении зарвавшегося монаха. Факты? Их, по сути, нет. Чуть больше, чем вошло в официальное перечисление приговора. Справедливость осуждения не доказывалась – она утверждалась: верьте на слово.
Верить на слово… А не начинали ли пробелы, недомолвки, прямые утраты документов вместе с безапелляционной оценкой Федоса напоминать своеобразную систему? Что-то вокруг Федоса при жизни, да и после смерти происходило, и это что-то упорно уклонялось от встречи с фактами.
«Поздравляю ваше величество с пользою вашего здравия и вашим тезоименитством и молодого хозяина санкт-питербургского (царевича Петра Петровича. – Н. М). При сем доношу вашему величеству: сестра ваша государыня царевна Мария Алексеевна в пользовании своего здравия пребывает в добром состоянии… ей-ей докучно в яме жить и гораздо хочется Петрова пути итти по водам, которого нынешнего лета еще не обновил». 1716 год. Карлсбад. Федос лечится знаменитыми водами и ждет возможности пуститься с Петром в морское плавание. Витиеватым, исполненным придворного «политеса» строкам впору позавидовать любому царедворцу.
Стремительный разворот лет… Скудная смоленская земля. Десять рублей царского жалованья, два крестьянских двора, четверо сыновей – все, что нашла перепись 1680 года у рейтара Михайлы Яновского. Шляхтич по званию, солдат по профессии. Такому место послушника, да еще в Симоновом московском монастыре для сына Федора – уже удача. Дальше Федор мог подумать о себе сам. И вот занятия в Заиконоспасском монастыре, гуманитарной академии тех лет, злоба симоновского игумена – не терпел книжной науки – и жалоба Федора самому патриарху: слишком дорожил он, уже ставший чернецом Федосом, этой наукой.
Но для патриарха каждый жалобщик – бунтарь, и закованный в «железа» – кандалы – Федос на работах в Троице-Сергиевом монастыре. Кто знает, как наказание обернулось удачей. Одни говорили, помог одногодок и земляк, сын такого же рейтара Меншиков, но это лишь одна из версий происхождения «Алексашки». Другие – игумен Троице-Сергиева монастыря, будущий высокий церковник Главное – приходит знакомство и близость с Петром. А к 1716 году Федос уже давно с ним неразлучен.
– Какой покой! Ты б лучше, государыня, подумала, смерть-то какую императрица себе нашла.
– Смерть – она и есть смерть: причину свою найдет.
– Это в сорок-то три года да при ее здоровье – не рано ли?
– Может, опилась. Пить-то покойница дюже любила: мужику не уступит.
– А коли любила, то и привыкнуть успела. Не о том разговор.
– Неужто опять странность какая?
– В том-то и дело, матушка, не то что странность, а вроде и сомневаться не в чем.
– Господи! Да как же это?
– А так Веселилась наша Екатерина Алексеевна, от души веселилась. Дел государственных никогда не знавала, а тут светлейший на выручку пришел. Мол, так и так, государыня, все и без тебя обмыслим, не тревожься, мол, развлекайся.
– Как ты мне спервоначалу-то говорил.
– Да не путай ты меня, Анна Иоанновна, нашла что сравнить. Меншиков-то как завещания добился, так на фаворитов-то царицыных уже боком поглядывать стал. Правда, что молоды, своего ума нету, да с такими еще хуже – не знаешь, что в голову взбредет. А главное – Анна Петровна рядом. Хоть мать ее и не слушает, а глядишь, какое слово и запомнится в недобрый час. Императрица все с ней норовила посоветоваться. Анна Петровна от матери добилась, чтобы в календаре их с Елизаветой вместе со всей фамилией царской поставить, а деток-то царевичевых не поминать. На другой год Александр Данилыч дело поправил, а все огрех ему неприятный.
– Да, Анна Петровна из руки меншиковской есть не станет – не таковская: вся в отца.
– Вот-вот, и герцога своего настропаливать стала: мол, волю свою надо иметь, нечего во всем по меншиковской струне ходить. Александр Данилыч-то, сказывают, и начал опасений набираться. Сперва заговорил с императрицей, чтоб Голштинских-то в Киль выслать. Императрица ни в какую. Понимала, больно много воли от того светлейшему придет. Ну вот болезнь царицына руки ему и развязала.
– Да какая болезнь-то? Чего лекари-то сказали?
– Эва куда загнула – лекари! Они тебе чего хошь скажут. Важней, что люди увидели. А увидели они, что императрица вдруг вроде бы с лица спадать стала. На еду не глядит, поест – позеленеет вся.
– Да нешто долго так было?
– Чего долго – неделю от силы, не боле. А вот 6 мая села за стол, тут ее и прихватило. Рвоту унять не могли, на руках в опочивальню снесли. В опочивальне-то царица памяти лишилась, пять часов замертво пролежала да богу душу-то и отдала.
– Савка толкует, будто камер-лакеи сказывали, очень на кончину дядинькину похоже.
– Может, и похоже. Быстрее его только убралась-то Екатерина Алексеевна, царствие ей небесное.
– А ну ее, собаке собачья и смерть.
– Не любила ты ее, матушка, каково-то теперь тебя новые правители полюбят, ты бы задумалась.
Да, было заседание – совпадают числа и в общем тема разговора. Да, было выступление Федоса о том, как его именовать, – не вице-президентом Синода, а, подобно всем остальным, синодальным членом с перечислением должностей: архиепископ Новгородский, архимандрит Александро-Невский, иначе – настоятель будущей знаменитой петербургской лавры. Да, был и отказ присутствующих удовлетворить его желание – за отсутствием на заседании старших синодальных членов младшие не решились нарушить существовавший порядок. И это все. Эдакое легкое бюрократическое замешательство, за которым если и скрывались свои расчеты, то никак не выраженные в словах.
Правда, оставался приговор. До общего сведения под барабанный бой доводилось, что Федос когда-то воспользовался церковной утварью и «распиловал» без причины какой-то образ Николы, что где-то когда-то неуважительно отзывался об «императорском величестве» и еще «весь русский народ называл идолопоклонниками за поклонение святым иконам». Неубедительно? По меньшей мере особенно если иметь в виду пресловутое желание Федоса объявить себя главой Православной русской церкви.
Но ведь в приговор могли войти отдельные, старательно отобранные пункты. Полный смысл обвинения скрывался несомненно в следственном деле – в архивах Тайной канцелярии. Какими бы путями ни рождалось дело, свое оформление оно получало в ее стенах. Это было очевидно из всех событий ссылки и смерти Федоса, тем не менее никакого дела чернеца Федоса здесь не числилось. Ни на сегодняшний день, ни сто с лишним лет назад, когда архив впервые стал предметом изучения историков.
Одна из неизбежных во времени потерь? Но в таком случае почему затерявшееся дело не оставило по себе никаких следов – ни в делопроизводстве, ни в регистрационных реестрах? И как объясняли это исчезновение историки прошлого века – они-то сразу зафиксировали непонятный пробел? Да никак. Просто имя Феодосия не вошло ни в один из справочников, энциклопедий или исторических словарей дореволюционных лет. Куда меньшие по роли и сану церковники удостоились стать предметом исследований, только не Федос. И это при том, что в общих исторических трудах о петровских годах он частое действующее лицо. Его имени не обходят, но всегда называют с категоричной и однообразной оценкой – консерватор под стать протопопу Аввакуму, всеми своими направленными на дискредитацию царской власти действиями и неуемным честолюбием заслуживший постигшее его наказание. Один из историков не пожалел даже специального очерка, чтобы доказать благодетельную жестокость Тайного сыска в отношении зарвавшегося монаха. Факты? Их, по сути, нет. Чуть больше, чем вошло в официальное перечисление приговора. Справедливость осуждения не доказывалась – она утверждалась: верьте на слово.
Верить на слово… А не начинали ли пробелы, недомолвки, прямые утраты документов вместе с безапелляционной оценкой Федоса напоминать своеобразную систему? Что-то вокруг Федоса при жизни, да и после смерти происходило, и это что-то упорно уклонялось от встречи с фактами.
Складный, разбитной говорок скоморохов? Кому, как не им, нипочем даже церковные власти. Нет, письмо. Деловое, спешное, 1704 год. Новгород. Игумен одного из самых почитаемых монастырей пишет самому Петру. И этот игумен – Федос. Разве не понять негодования истовых церковников, что слышать им приходилось от Федоса слова, не подобающие сану, – благоговейные, «но многочащи досадная, бесчестная и наглая, мужицкая, поселянская, дурацкая». Только все может быть и иначе.
Христоподражательный царь,
Известная тебе тварь
Новгород Хутын монастыря бывший келарь
Венедикт Баранов
Жил в том монастыре многие годы
И, не радея обители, собирал себе великие доходы…
«Поздравляю ваше величество с пользою вашего здравия и вашим тезоименитством и молодого хозяина санкт-питербургского (царевича Петра Петровича. – Н. М). При сем доношу вашему величеству: сестра ваша государыня царевна Мария Алексеевна в пользовании своего здравия пребывает в добром состоянии… ей-ей докучно в яме жить и гораздо хочется Петрова пути итти по водам, которого нынешнего лета еще не обновил». 1716 год. Карлсбад. Федос лечится знаменитыми водами и ждет возможности пуститься с Петром в морское плавание. Витиеватым, исполненным придворного «политеса» строкам впору позавидовать любому царедворцу.
Стремительный разворот лет… Скудная смоленская земля. Десять рублей царского жалованья, два крестьянских двора, четверо сыновей – все, что нашла перепись 1680 года у рейтара Михайлы Яновского. Шляхтич по званию, солдат по профессии. Такому место послушника, да еще в Симоновом московском монастыре для сына Федора – уже удача. Дальше Федор мог подумать о себе сам. И вот занятия в Заиконоспасском монастыре, гуманитарной академии тех лет, злоба симоновского игумена – не терпел книжной науки – и жалоба Федора самому патриарху: слишком дорожил он, уже ставший чернецом Федосом, этой наукой.
Но для патриарха каждый жалобщик – бунтарь, и закованный в «железа» – кандалы – Федос на работах в Троице-Сергиевом монастыре. Кто знает, как наказание обернулось удачей. Одни говорили, помог одногодок и земляк, сын такого же рейтара Меншиков, но это лишь одна из версий происхождения «Алексашки». Другие – игумен Троице-Сергиева монастыря, будущий высокий церковник Главное – приходит знакомство и близость с Петром. А к 1716 году Федос уже давно с ним неразлучен.
Лондон
Министерство иностранных дел
Правительство вигов
– Решительность действий Александра Меншикова, как ее представляет наш министр, не обещает долгого правления этому фавориту.
– Мне казалось, милорд, что как раз наоборот: сильная рука всегда имеет огромные преимущества перед вялостью и нерешительностью.
– Но в данном случае речь идет о старшей дочери Петра. Любимой дочери, хочу вам напомнить, которая достаточно известна и своими собственными качествами, и желанием отца именно ей передать правление государством.
– Вы полагаете, Меншикову целесообразнее было бы удержать ее в России?
– Вовсе нет. Но найти предлог, при котором отъезд супругов Голштинских носил бы вполне добровольный и мирный характер. Судите сами, императрицы Екатерины не стало 6 мая, а 25 июля Анна Петровна с супругом вынуждены были оставить Петербург. Это не могло произвести благоприятного впечатления.
– Возможно, часть вины лежала на герцоге Голштинском: он слишком резко возражал против обручения дочери Меншикова с юным императором.
– Я не узнаю вас, Грей! В споре особы царского дома с придворным придворный никогда и ни в каком случае не может быть прав – это же подразумевается само собой. Своим поступком Меншиков дал козыри в руки собственных противников, а их у него немало.
– Особенно после столь сурового приговора над Толстым и Дивиером.
– Я бы не относил к этому числу Дивиера. Приговор над ним действительно отличался суровостью, но недавний скороход императора Петра, превратившийся в петербургского обер-полицмейстера, фигура, не вызывающая сочувствия. Тем более наш министр отмечал редкую наглость в поведении этого выскочки. Хочу напомнить, это Дивиер позволял себе подхватить и начать кружить во дворце племянницу императрицы, обращаться к цесаревне Анне с предложением выпить с ним вина и приглашать на прогулку в своей коляске нынешнего императора Петра II, прибавляя, что будет волочиться за его невестой. Говоря о недругах Меншикова, я имел в виду прежде всего всю многочисленную семью Долгоруких, Апраксина, Трубецкого.
– По всей вероятности, судьба сестры ждала бы и цесаревну Елизавету, если бы не несчастная кончина ее жениха.
– Да, эта принцесса начинает вызывать серьезные опасения у всех царственных женихов. Столько неудавшихся браков, и теперь смерть принца Любского от простуды буквально накануне обручения.
– Меньше чем через месяц после смерти императрицы Екатерины. Один из наших корреспондентов передает слухи о якобы задуманном Меншиковым браке Елизаветы с его сыном.
– Думаю, светлейшему следовало бы позаботиться о скорейшей реализации первой, и главной, части своего грандиозного плана – замужестве дочери. Тогда все остальные его части осуществились бы без малейшего труда.
– Мне казалось, милорд, что как раз наоборот: сильная рука всегда имеет огромные преимущества перед вялостью и нерешительностью.
– Но в данном случае речь идет о старшей дочери Петра. Любимой дочери, хочу вам напомнить, которая достаточно известна и своими собственными качествами, и желанием отца именно ей передать правление государством.
– Вы полагаете, Меншикову целесообразнее было бы удержать ее в России?
– Вовсе нет. Но найти предлог, при котором отъезд супругов Голштинских носил бы вполне добровольный и мирный характер. Судите сами, императрицы Екатерины не стало 6 мая, а 25 июля Анна Петровна с супругом вынуждены были оставить Петербург. Это не могло произвести благоприятного впечатления.
– Возможно, часть вины лежала на герцоге Голштинском: он слишком резко возражал против обручения дочери Меншикова с юным императором.
– Я не узнаю вас, Грей! В споре особы царского дома с придворным придворный никогда и ни в каком случае не может быть прав – это же подразумевается само собой. Своим поступком Меншиков дал козыри в руки собственных противников, а их у него немало.
– Особенно после столь сурового приговора над Толстым и Дивиером.
– Я бы не относил к этому числу Дивиера. Приговор над ним действительно отличался суровостью, но недавний скороход императора Петра, превратившийся в петербургского обер-полицмейстера, фигура, не вызывающая сочувствия. Тем более наш министр отмечал редкую наглость в поведении этого выскочки. Хочу напомнить, это Дивиер позволял себе подхватить и начать кружить во дворце племянницу императрицы, обращаться к цесаревне Анне с предложением выпить с ним вина и приглашать на прогулку в своей коляске нынешнего императора Петра II, прибавляя, что будет волочиться за его невестой. Говоря о недругах Меншикова, я имел в виду прежде всего всю многочисленную семью Долгоруких, Апраксина, Трубецкого.
– По всей вероятности, судьба сестры ждала бы и цесаревну Елизавету, если бы не несчастная кончина ее жениха.
– Да, эта принцесса начинает вызывать серьезные опасения у всех царственных женихов. Столько неудавшихся браков, и теперь смерть принца Любского от простуды буквально накануне обручения.
– Меньше чем через месяц после смерти императрицы Екатерины. Один из наших корреспондентов передает слухи о якобы задуманном Меншиковым браке Елизаветы с его сыном.
– Думаю, светлейшему следовало бы позаботиться о скорейшей реализации первой, и главной, части своего грандиозного плана – замужестве дочери. Тогда все остальные его части осуществились бы без малейшего труда.
Митава
Дворец герцогини Курляндской
Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и мамка Василиса
– Что за песню, мамка, поешь?
Постригись, моя немилая,
Посхимись, моя постылая!
На постриженье дам сто рублев,
На посхименье дам тысячу.
Поставлю келейку во Суздале, красном городе,
Тонешеньку малешеньку!
Князья и бояре съезжалися
И той келейке дивовалися:
И что это за келейка —
И тонешенька, и малешенька?
И что это за старица,
Что пострижена младешенька?
– Дорогую, лебедушка моя белая, куда какую дорогую. За нее в Петербурге шкурой своей платят. Неужто не слыхала?
– Не приходилось.
– Так о царице Евдокии и царе Петре. Она еще когда сочинена была.
– Нам-то что до нее.
– И то правда, тебе с матушкой да с сестрицами дела до схимницы высокой не было, а в народе ее нет-нет да и поминали.
– Любили, что ли?
– Любить-то не за что, если правду сказать, да и не видал ее никто, а так – чтоб по справедливости. Так вот при Петре Алексеевиче певали, при супруге его тоже, а вот теперь за ту же песню с солдат живьем шкуру спущают – шпицрутенами бьют.
– Так что ж, верно делают. Никак, царица она самая законная, а теперь и вовсе императора бабка.
– Бабка-то, оно конечно, бабка, да не больно ее внуки жалуют. Меншиков, как Катерины Алексеевны не стало, в тот самый день царицу опальную из крепости Шлиссельбургской в Москву со всем почетом вывез.
– Неужто она в крепости сидела?
– А ты как думаешь, голубонька? При Петре Алексеевиче монастыря хватало, а государыня Катерина Алексеевна тут же в крепость заперла. Четыреста солдат стерегли.
– Да что стеречь старуху-то? Куда ей бежать, как бунтовать?
– Э, не скажи. Сама не взбунтуется, другие именем ее противу царицы пойдут. Не такое это простое дело на престоле-то царском усидеть, ой, голубонька, не простое.
– А Меншиков сына, выходит, казнил, а мать в Москву привез.
– Привез, привез. Попервоначалу в Новодевичий монастырь, а потом и вовсе в Кремль, в Воскресенский. Езди, царица, куда хошь, делай что душеньке угодно, только клобука черного не сымай.
– Это еще почему?
– От греха. Мало ли что старухе в голову взбредет. А ну самой после всех-то ее бед править захочется!
– Сама ж сказала, внуки ее не жалуют.
– То-то и оно, ни Петр Алексеевич, ни Наталья Алексеевна и глаз не кажут. Раз в год по обещанию заедут, да поскорее прочь норовят. Ни к чему она им, да и обиход у нее стародавний, им-то незнакомый. Вот и бросили бабку – одна век коротает. Только Строгановы не забывают.
– Им-то что до нее?
– При их деньгах им бы все наперекор, все бы волю свою показать. Вот к царице на поклон и ездят, подарки дорогие возят. И старухе любо, и им честь – за столом у царицы сидят: не всякому дано. У людей-то, голубонька, у каждого своя слабинка есть, а за честь-то многие, ой многие живот положат. С твоего-то места герцогского, может, и не так видать, а коли повыше стать, все их дела как на ладошке: не спрячешься.
Организация новозавоеванных земель у Петербурга, школы, больницы, строительство первого в столице на Неве Александро-Невского монастыря – какой там Федос монах, скорее администратор, привычный ко всем тонкостям государственной машины. Церковникам бесполезно показывать над ним свою власть – окрик Петра не оставляет сомнений: Федосом будет распоряжаться он сам. И за спиной озлобленный шепоток царевича Алексея: «Разве-де за то его батюшка любит, что он заносит в народ люторские обычаи и разрешает на вся». А что сделаешь? Только и можно себе позволить, что «сочинить к его лицу» и спеть потихоньку, среди своих, стихи «Враг Креста Христова». Да бывший учитель царевича Никифор Вяземский прибавит от себя: «я бы-де пять рублев дал певчим за то пропеть для того, что он икон не почитает».
Но Федосу, как и Петру, все видится иначе. За магией «чудес» и «чудотворных икон» – язычество, слепота невежества, которые надо преодолеть. Скорее. Любой ценой. Жестокостью. Насилием. Ломкой самых дорогих и привычных представлений. В Москве Федос принимает голштинского посла. Свита долго будет вспоминать, чего стоили одни вина – «шампанские, бургундские и рейнвейн, каких нет почти ни у кого из здешних вельмож, за исключением Меншикова», – прогулка по Кремлю – Федос сам возьмется быть проводником. И случай с мощами. Федос берет их в руки, передает для осмотра гостям. Такое свободомыслие даже немецким придворным показалось кощунством. Или зазвонили в Новгороде «сами собой» колокола. Петр посылает для расследования именно Федоса. В его ответе ни тени колебания: «При сем доношу вашему величеству про гудение новгородское в церквях, про которое донесено вам… И ежели оно ненатурально и не от злохитрого человека ухищрения, то не от Бога».