Цесаревна Елизавета, Лесток и М. Е. Шувалова
   – Ваше высочество, правительница получила из Бреслау письмо, где ее остерегают против вас и советуют арестовать меня.
   – Откуда узнал о нем, Лесток?
   – Оно побывало в моих руках раньше, чем было прочитано принцессой.
   – И что принцесса? Не иначе слезу пустила?
   – Вызвала Бестужева и долго с ним толковала. Долго, если иметь в виду ее привычки. Даже свидание с Линаром оказалось отложенным на целый час. Граф и даже фрейлина Менгден теряются в догадках.
   – Неужто у Аннушки нашей к политике вкус объявился?
   – Не шутите, ваше высочество. Дело не в принцессе. Это означает, что бразды правления отныне начинает брать от ее имени другой человек, с которым шуток в политике не будет, смею вас уверить.
   – Алешка Бестужев? Смертник-то наш недошлый?
   – Вы снова шутите, а я прошу обратить внимание, что далеко не каждому смертнику, приговоренному к четвертованию, удавалось не просто избежать казни, но и через несколько месяцев оказаться во дворце того самого правителя, который был убежден в его немаловажных винах. Бестужева не умели ни по-настоящему оценить в России, ни дать ему поля деятельности – по счастью для европейских государств. До нынешнего времени он тратил свои силы по мелочам. Кто знает, не даст ли ему принцесса настоящих возможностей для его совершенно незаурядных дипломатических способностей. Надо было принять все меры, чтобы он не смог доехать до столицы, тогда бы правительница вскоре забыла о своем мудром решении пользоваться его советами.
   – Бог мой, давненько ты меня речами-то такими цветистыми не баловал, Лесток. Вон какой дифирамб Бестужеву наговорил – семь верст до небес, да все лесом. А дел-то пока за ним никаких нет. Впрок тревожишься, себя не бережешь.
   – Не впрок, цесаревна, а в самый раз, если только наше время уже не прошло: гвардейским полкам подписан указ выступить из Петербурга.
   – В лагеря, что ли, зимой-то? Ведь ноябрь на исходе.
   – Не в лагеря – в Финляндию, чтобы занять их на шведском театре. Вот и решай теперь, что делать, кончилось наше ожидание – уйдет гвардия, прощайтесь, ваше высочество, со своей свободой.
   – Когда им выступать?
   Граф П. И. Шувалов.
 
   – Завтра.
   – Выходит, нам сегодня. Один вечер да ночь остались – немного.
   – А много ли надо? Миних с Бироном в час управился.
   – Не забывай, Лесток, с ним был Манштейн и почти сотня солдат Манштейнова полка. Ты-то стольких не наберешь. Вдвоем нам с тобой, что ли, на приступ ехать? Если в крепость, на плаху бояться опоздать, то в самый раз.
   – Почему же вдвоем, ваше высочество, нам будет достаточно двух карет, а для них-то люди найдутся.
   – Смотри, не подвели бы.
   – А чего подводить-то? Если, не дай господь, с вами что случится, ваше высочество, им виселицы не миновать, а обо мне и толковать нечего. Люди все к вам приговоренные, значит, верные.
   – И то правда. Значит, Петр и Александр Шуваловы, Михайла Ларивоныч Воронцов, ты. Еще кто?
   – Алексей Григорьевич, надо полагать.
   – Разумовского не тронь, пусть дом сидит сторожит. Толку от него все равно не будет – он в домашнем обиходе, за чаркой тоже хорош, а в деле заробеет. Морока с ним одна будет, да и к оружию непривычный. Вот если Салтыкова Василия Федоровича.
   – Этот пойдет. За вами, ваше высочество, куда велите, пойдет – больно принцессу не любит, да на принца Антона зол.
   – Еще бы кого… Разве Маврушку в мужское переодеть, она драться не шпагой, так кулаком сумеет.
   – Располнела Мавра Егоровна для мужских костюмов. Глядишь, в дверцах кареты не развернется. Я хочу вам предложить, ваше высочество, еще одного верного человека – гвардейца Шварца.
   – Это которого – учителя музыки, что ли?
   – Его. Шпагой владеет, пистолет в руках держать умеет, при случае не промахнется.
   – Да с чего ему с нами идти?
   – Честолюбив и беден, ваше высочество. Далеко ли с его музыкой-то зайдешь, хоть весь двор скрипотчиками сделай. Он за место капельмейстерское во дворце кого прикажете голыми руками задушит.
   – С тобой семеро выходит.
   – Есть у меня еще один гвардеец на примете – Грюнштейн. Может, слыхали?
   – Узнать, поди, узнала бы, а так не вспомню. Да чего здесь вспоминать: поедет, и ладно. Теперь с кучерами.
   – Никаких кучеров, ваше высочество. Наши же и на облучках сядут, и на запятках встанут – так вернее.
   – Тоже верно. Выезжать-то ближе к полуночи, пожалуй, надо. А сейчас позови мне, Лесток, Мавру, она сама со всеми перетолкует, все что надо одним махом спроворит. Сколько лет ждала, покою мне не давала.
   – Мавра Егоровна, Мавра Егоровна! Вас цесаревна кличет.
   – Да тут я, тут, матушка, все слышала, слезами от радости захлебнулась, так голосу сразу и не подала. Будет наконец и на нашей улице праздник!

Петербург
Дом английского посланника. 1741 год

   Дорогая Эмилия!
   Я поняла, что самодержцев отличает от простых смертных самая отчаянная храбрость в критические минуты, когда им надо стать самодержцами. Они поступают вопреки расчетам, логике, здравому смыслу простых людей – и выигрывают!
   Вчера было 24 ноября, большой прием у правительницы Анны, сегодня, 25 ноября, русские проснулись подданными императрицы Елизаветы Петровны. Все произошло с такой стремительностью, что многие подробности еще не успели распространиться по городу, и я принуждена ограничиться тем, по-видимому, немногим, что мне удалось узнать из обрывков разговоров.
   Говорят, вчера поздно вечером от дома цесаревны отъехало двое саней. В первых сидела сама цесаревна со своим лейб-хирургом Лестоком, который давно стал играть при ней роль не столько медика, сколько доверенного лица. На облучке саней, переодетый в мужицкий армяк, правил лошадьми Василий Салтыков, на запятках вместо лакеев стояли Петр и Александр Шуваловы. Во вторых санях ехал камер-юнкер цесаревны Михаил Воронцов, на облучке и запятках находилось трое гвардейцев. Называют совершенно неизвестные имена, в том числе одного учителя музыки. В это трудно поверить, но цесаревна не имела, подобно своей предшественнице, к своим услугам фельдмаршала Миниха с солдатами, так что, возможно, пришлось обойтись и безвестными служителями муз.
   У входа во дворец цесаревна назвала караульным солдатам себя, беспрепятственно прошла со своими спутниками в покои правительницы, где все уже было объято глубоким сном, и сама руководила арестом царствующей фамилии. В возникшем замешательстве торопившиеся гвардейцы уронили на пол новорожденную дочь правительницы, которую сначала приняли за умершую, но, поскольку дитя начало подавать признаки жизни, отправили вместе с арестованными родителями. Цесаревна сама взяла на руки императора Иоанна и произнесла слова, которые повторяет сегодня весь город: „Бедное дитя, какая участь тебя ждет!“ Когда же принцесса Анна стала упрекать ее в предательстве и лжи, так как Елизавета чуть ли не накануне клятвенно уверяла правительницу в своей преданности, цесаревна, рассмеявшись, сказала: „Ты бы и сама так со мной поступила, кабы была умнее!“
   Но как бы там ни было, переворот совершен. Елизавета явилась в Преображенском мундире, который, как уверяют, ей наспех отдал подпоручик Талызин Петр, и гвардейцы тут же начали приносить присягу новой императрице, а первым – Преображенский полк При этом Елизавета пообещала солдатам воздвигнуть в их петербургской слободе храм во имя того святого, на чей день пришелся переворот, – Климента, папы Римского. Недавнюю серьезность императрицы Елизаветы как рукой сняло. Она необычайно оживлена, со всеми приветливо разговаривает, шутит, независимо от сана и положения, включая рядовых солдат, которые называют ее матушкой.
   Вслед за императорской фамилией были арестованы давно отстраненный от дел Миних, Остерман и граф Головкин. Будущее их неизвестно. Скорее всего, арестованных будет ждать, как обычно, следствие, суд и суровый приговор. Граф Линар счастливо избежал столь трагических переживаний. С разрешения принцессы он несколько ранее выехал в Дрезден, чтобы получить отставку у короля и вернуться в Россию в перспективе получения места обер-камергера и супруги в лице Юлии Менгден. Известие о перевороте должно застать его где-то в пути, и я полагаю, Россия никогда больше не увидит прелестного графа, так близко находившегося от престола, но не нашедшего в себе мужества помочь вступить на него своей покровительнице.
   Распространился слух и об аресте Бестужева, но, судя по всему, только слух. Никакого прощения от свергнутой правительницы он не получал и, надо думать, сумеет выгодным и безопасным для себя образом объяснить новому правительству и свое незаконное появление в Петербурге, и переговоры с принцессой Анной, которые все равно не удастся сохранить в тайне.
   Ходят толки, что императрица Елизавета намерена отпустить всю императорскую фамилию с их приближенными за границу. Это было бы очень человеколюбивым поступком, свидетельствующим в пользу доброты сердца дочери Петра I. Однако осуществится ли это намерение и на каких именно условиях – покажет время.
   Теперь о новых действующих лицах на русской сцене. Начать с того, что сведения о них ничтожны. Это всего лишь люди из штата цесаревны, набранные из числа небогатых и незнатных дворян. Лорд Рондо остроумно заметил, что пока сведения о них следовало бы собирать на Торговой площади Александровой слободы, где цесаревна особенно любила проводить время. Тем не менее я попробую поделиться с тобой некоторыми своими наблюдениями, которые случайно сохранились в моей памяти, поскольку мне доводилось всех их встречать в окружении цесаревны главным образом на прогулках, доступа во дворец они не имели.
   Под впечатлением первой свадьбы, которая должна совершиться с большой пышностью при новом императорском дворе, начну с ее главного действующего лица. Михаил Воронцов был назначен в штат цесаревны четырнадцатилетним мальчиком. Возраст помешал ему стать соперником Александра Бутурлина или Алексея Шубина, и тем не менее внимание и симпатии Елизаветы были привлечены к нему двумя существенными обстоятельствами: легкостью, с которой он владеет, как говорят, пером, и деньгами, которые щедрой рукой предоставлял Михаилу его старший брат. Роман Воронцов стал источником материальной поддержки всей своей достаточно многочисленной, но далеко не богатой семьи благодаря женитьбе на какой-то полуграмотной миллионщице с Урала.
   Сейчас Михаилу Воронцову двадцать пять лет. Он пожалован действительным камергером, поручиком новоучрежденной лейб-компании и награжден богатейшими поместьями. К тому же он женится на кузине императрицы, Анне Скавронской, также состоявшей в штате цесаревны в качестве фрейлины. Злые языки утверждают, что мысль о женитьбе и связанные с браком пылкие чувства овладели Воронцовым только после дворцового переворота. Если это и соответствует действительности, то говорит только об уме и расчетливости молодого человека. Зачем было связывать свою судьбу с полунищей родственницей, находившейся под угрозой опалы цесаревны! Ждет ли Воронцова большая карьера, пока судить трудно, но все задатки ловкого царедворца у него несомненно есть.
   Такими же камер-пажами, как и Воронцов, состояли при цесаревне братья Шуваловы, Александр и Петр. Оба они храбры храбростью людей, не имеющих ни гроша за душой и видящих перед собой сияние императорского престола. Преданы императрице, что Петр подтвердил своим браком с ближайшей ее наперсницей Маврой Шепелевой. Этому союзу он обязан тем, что сразу после переворота получил чин действительного камергера. Об Александре ходят слухи, что ему будет доверена Тайная канцелярия, хотя пока все выглядит так, будто императрица не имеет намерения смещать печально знаменитого Андрея Ушакова. Но я могу повторить только еще раз, что внешнее впечатление от императрицы предельно обманчиво. Елизавета несомненно умнее и расчетливее, чем кажется на первый взгляд, и оказывать на нее сколько-нибудь значительное влияние будет совсем не так просто и фаворитам, и доверенным лицам. Нынешний победоносный вид лейб-хирурга Лестока явно веселит императрицу и, на мой взгляд, не ворожит этому герою роковой ночи больших перспектив.
   Впрочем, из обыкновенной корреспондентки я, кажется, пытаюсь превратиться в прорицательницу будущего. Боюсь, это неизбежное следствие приближающейся разлуки с городом и людьми, за которыми мне столько лет пришлось наблюдать. Лорд Рондо смеется, что мои письма, по всей вероятности, уже составили целый том, и мне остается по приезде в Лондон только издать его. Слава писательницы – право же, она никогда меня не прельщала, но если она не потребует дополнительных усилий, то, может быть, и не стоит от нее отказываться? „Записки леди Рондо“ – это совсем неплохо выглядело бы на титуле небольшой книжки в малиновом с золотым тиснением сафьяновом переплете, и сегодня я уже совсем не уверена, что мне удастся устоять перед таким соблазном.
 
   Дом. Великолепный жилой дом. Или даже дворец во всей прихотливой фантазии убора XVIII века. Таким вставал Климент в сплошной сети густо опутавших его проходов и переулков. Лишь на расстоянии, по крайней мере с противоположной стороны Пятницкой, где перед церковью ложилась полоса засаженного чахлыми деревцами сквера – былой кладбищенской земли, – становились видны купола, кресты, символика обычного московского пятиглавия. О Клименте так и стало обычным говорить – типичное московское пятиглавие. Но типичного в постройке вообще ничего не было.
   Церковь должна иметь полукружия алтарной части. Мало того что их нет. Как раз над алтарем еще сто лет назад на фасаде удобно располагались на огромных каменных волютах-завитках полулежащие фигуры – парафраз на неуемную фантазию итальянского барокко. Скульптуры исчезли, вероятнее всего признанные неуместными для церковного здания. Опустевшие волюты соединил скучный, по-хозяйски перекрытый железом фронтончик. И стена потеряла ощущение дыхания живых форм, которого хотел добиться зодчий.
   Движение. Понятие его кажется несоотносимым с искусством архитектуры. Между тем его решение или отказ от него – одна из самых характерных черт своего времени. Рустованные, или иначе – имитирующие кладку огромных камней, столбы цокольного этажа находят продолжение в поставленных над ними колоннах и пилястрах бельэтажа. Но резкая горизонталь карниза нарочито останавливает это начинающее зарождаться чувство роста, стремления ввысь.
   Граф А. И. Шувалов.
 
   И снова – слегка прогнувшиеся, как от непосильной тяжести, окна цокольного этажа. Огромные завершенные легкими арками окна бельэтажа. И еще более вытянутые окна тесно составленных, образующих единое целое пяти барабанов. Это новая пружина роста, лишь слегка ослабленная широкими основаниями барабанов, которые скрадывает охватившая всю кровлю ажурная решетка.
   Резьба из белого камня – ее особенно любили в Москве. Применяли с незапамятных времен. Здесь архитектор пользуется ею скупо, но удивительно точно. Стены Климента оживают сплошной, еле уловимой игрой светотени, водной рябью подергивающей грузный камень. В одном месте – это замысловатые замки над окнами нижнего этажа. В другом – обрамленные крохотными топорщащимися крылышками головки херувимов над окнами бельэтажа. В третьем – гирлянды роз, соединившие основания колонн.
   Едва ли не самое удивительное и далекое от московских привычек – зодчий не ищет способа выделить входы, придать им торжественность и нарядность. А ведь Москва так любила узорчатые крыльца, широкие развороты лестниц, наборы фигурных колонн. Две пологих ступеньки, маленькие белокаменные парапеты – автор Климента ничем больше не выделяет слившихся с плоскостью стены входов.
   Кто-то подсказывает Елизавете Петровне сразу по восшествии на престол ввести в Петербурге для петербургских церквей пятиглавие как символ исконности православной церкви. Елизавета не возражает– в глазах подданных она конечно же должна выглядеть особенно русской царицей после курляндского правления и брауншвейгской фамилии. Впрочем, чтобы удовлетворить новое условие, достаточно сооружения пяти куполов – больших, меньших, в любом композиционном соотношении. Пять, значит, пять. Пусть москвичи сами заботятся о своей символике: каждый купол отдельно, средний больше боковых.
   У автора Климента явно немосковские представления. Он увеличивает размеры барабанов настолько, что они сливаются в единую группу, становятся очередным этажом основного здания. И веселое, почти игрушечное завершение монолита церкви – белокаменные волюты под световыми барабанами-фонариками, где снова топорщатся крылышки толстощеких, смеющихся херувимов.
   Настоящей данью московским обычаям была разве что окраска – темно-брусничная с белыми колоннами и пробелкой скульптурных частей. Центральный пол сверкал позолотой, боковые были выкрашены в густой синий цвет и украшены металлическими накладками – вызолоченными звездами. Так было. А может, вначале так и не было?
   В воспоминаниях XVIII века мелькает упоминание о том, что был Климент любимого цвета Елизаветы Петровны – бледно-зеленого с пробелкой колонн и декоративных деталей. Брусничный цвет утяжелил постройку, бледно-зеленый вернул бы ту легкость, которая соответствовала скульптурному декору.

Петербург. Зимний дворец
Императрица Елизавета Петровна, Лесток, Андрей Ушаков

   – Вот государыня, настал и ваш черед отдыхать, приятно время проводить. Государственные дела не должны беспокоить вас.
   – Как и тебя, лейб-медик Да ты-то, Лесток, никак и решил ими на досуге заниматься?
   – Ваше величество, так натурально после пережитых волнений разрешить себе отдохновение и развлечения сообразно сану вашему.
   – За заботу спасибо, а для начала дела-то государственные сама разберу. Знаешь, есть у нас такая пословица: свой глазок – смотрок, чужой – стеклышко. Для чего бы было город городить, коли самой в нем порядка не навести.
   – А чем вы собираетесь заниматься, государыня?
   – И вопрос твой неуместный, и отчету ни тебе, ни кому другому давать не буду. Это ты, лейб-медик, пока суд да дело, отдохни, а мне Ушакова позвать потрудись. С ним у меня беседа будет.
 
   – Приказали явиться, ваше императорское величество?
   – Приказала, Андрей Иваныч, приказала. Знаю, дрожишь как осиновый лист, места своего теплого потерять боишься. Так вот что я тебе скажу. В деле своем ты мастак, что хошь из человека выдобудешь.
   – Ваше императорское величество, я, кажется, только в интересах власти императорской.
   – Вот это верно. Служил ты не матушке моей, и не племянничку моему, и не императрице покойной, а делу своему – больно заплечное мастерство тебе по сердцу. Вот я так и рассуждаю, второго такого искать да искать, так что сиди ты на своем месте, трудись теперь для моей пользы.
   – Благодарствуйте, государыня-матушка, благодарствуйте… Как родителю вашему, блаженной памяти государю Петру Алексеевичу, так и вам служить буду, себя не пожалею.
   – И не жалей, Андрей Иваныч, не жалей. Трудиться тебе на меня надо ой как честно. Потому что одного тебя, Андрей Иваныч, я не оставлю. Будут каждый час при тебе люди, что мне все как есть доносить станут. Уж не обессудь, много на веку своем недолгом повидала, в дурах быть не желаю. Так что в памяти себе заруби, что живешь под присмотром крепким. Не одно худо от присмотра тебе будет. За верную службу наград не пожалею, рука-то у меня щедрее отцовской: копеек считать не стану.
   – Вы никогда не будете иметь основания ни в чем меня упрекнуть, ваше императорское величество!
   – Будто? На будущее говоришь аль за сегодняшнее ручаешься?
   – За всю жизнь свою, государыня.
   – Вот и соврал, Андрей Иваныч.
   – Как можно, государыня, если кто что сказал, это навет злобный.
   – Коли навет, так мой, да и не навет вовсе. Тебе покойная императрица Анна Иоанновна дала указ из ссылки живописцов Никитиных слободить? Не послушался ты императорского слова. Правительница тебе два указа о них подписала, а ты смолчал, исполнять не захотел. Думаешь и со мной те же шутки шутить? Не выйдет, Андрей Иваныч! На всю жизнь запомни, со мной своеволья тебе не будет. Слуга ты, раб мой, и вся недолга. Сказала я, когда присягу у преображенцев принимала, чтоб немедля Никитиных в Петербург доставить? Сделал ты что?
   – Я полагал, ваше величество, что действовать буду после письменного оформления вашего указу, для общего порядку, значит. Дело-то в нескольких днях – больше они там прожили, дождутся своей радости.
   – Хочешь, чтоб мысли твои отгадала, вслух сказала? И то можно, если в первый и в последний раз будет. Не письменного ты указу, Андрей Иваныч, ждал, не порядку подчинялся. Ждал ты, голубчик, устоит ли на ногах императрица новая – мало их, правительниц, перед тобой за годы службы-то твоей заплечной промелькнуло. А коли нога у Лизаветы Петровны повихнется, тогда и врагов своих из Сибири нечего вызволять. Враги ведь они тебе, Андрей Иваныч, особливо Иван Никитич, ой какие враги непримиримые. Ты-то всем служил, а они не хотели, батюшку любили, а других государей только по его мерке выбирали. Может, и я бы им такого не спустила, да мерку-то они свою по мне прилаживали, вот потому и нужны они мне, а не только персоны писать – такое многие могут. Так вот, хоть сам лети за ними в Сибирь, хошь людей доверенных посылай, а чтоб они у меня здесь моментом были.
   – Исполню, ваше императорское величество.
   – А у меня и сомнения нет – захочешь, все исполнишь. А тебе по старой дружбе да памяти советую: всегда для императрицы Лизаветы Петровны хоти. В выигрыше будешь, без горестей проживешь. Что с другими-то моими указами?
   – О золовке Александра Данилыча Меншикова, Арсеньевой Варваре, все вызнал. Кончилась она в сибирском монастыре – тринадцатый год пошел.
   – Жаль Варвару. Умница была, хоть и уродка, не Бенигне бироновской чета. Дальше кто?
   – За Алексеем Шубиным поручик послан с солдатами. Живого аль мертвого сыщут, из-под земли достанут, а сюда привезут.
   – Только бы не мертвого, только бы жив еще, соколик мой, был, иначе за себя не поручусь, всех, кто в гибели его повинен, лютой казнью казню, а для начала-то царствования вроде и не хотелось бы. Так что старайся, Андрей Иваныч, крепко старайся. А вот теперь суд и расправу давай чинить начнем. Бирона первым. Где он у тебя? Далеко ль от Петербурга? Живет как?
   – По указу сослан в Пелым губернии Тобольской. Дом ему построен – сам фельдмаршал Миних потрудился – придумал, как строить.
   – Острог такой выходит?
   – Сам не видал, да полагаю, ваше величество, острог наикрепчайший, иначе чего фельдмаршалу трудиться было. Только из-за пожарного случаю дом тот сгорел, и семейство Бироново помещено ныне в воеводском доме, хотя и под строжайшим караулом.
   – А жаль, что сгорел.
   – Так это, ваше величество, заново отстроить можно. Чертежи, поди, у фельдмаршала есть.
   – Да нет, на постройку времени нет. А то куда как хорошо в том самом доме фельдмаршала и поселить. Пусть трудам своих рук порадуется. Больно хорош для него воеводческий дом-то будет.
   – Вы хотите, ваше величество…
   – Не хочу, Андрей Иваныч, а приказываю. Бирона с семейством сей же час из Тобольской твоей губернии перевести на Волгу, в Ярославль, на вольное житье. Выезжать ему оттуда незачем, а так пусть на свободе ходит. Может, принцессе он и досадил, а за меня не один год ратовал. С императрицей покойной в спор вступать не боялся, как в монастырь меня запереть пожелала. Мог бы и пообходительнее быть, тогда бы ему вместо Ярославля, может, и Москва выпала, а так пущай на Волгу любуется, хозяйство свое как знает ведет.
   – А с содержанием как прикажете, ваше величество?
   – Содержание пусть то же останется. Меня регент-то бывший не больно денежками баловал, когда и всю власть захватил. Тут уж ему от меня потачки не дождаться.
   – А в отношении фельдмаршала… если не ошибаюсь…
   – Слушать лучше надо, Андрей Иваныч, да соображать не мешает, место у тебя такое, что влет хватать все надо. Нет больше никаких фельдмаршалов, кончился некоронованный правитель наш, откомандовал. На место Бирона его на вечное житье. Да слова это одни – вечное: старик, поди, долго не протянет. А жаль, пусть бы сполна испытал, каково-то сладко людям от его команд приходилось. Остерман-то в крепости?
   – Как приказали, государыня.
   – Вот с ним разговор подлиннее будет. Следствие устроишь, суд и к смертной казни его через колесование.
   – Колесование, государыня?!
   – Опять недослышал аль жалость взяла, дела какие вместе делали? Колесование и есть – так и пиши. А вины чтобы следствие такие нашло: завещание матушкино не исполнил, меня от престола отстранил, замуж советовал за какого ни на есть убогого принца подале от России выдать, разные оскорбления цесаревне делал, ну там и по государственным делам пусть чего надо напишут. Сколько времени на следствие-то пойдет?
   – Не меньше месяца, государыня. Для виду, конечно.
   – Для чего ж еще. После приговора пусть прошение мне подает, о милости молит. Вот тогда и заменю ему казнь ссылкой в Березов, где Александр Данилыч смерть свою нашел. Оттуда, помнится, никто не возвращался.
   – Детки вот меншиковские вернулись.
   – Не о них речь. Кстати, у Остермана сколько детей-то?
   – Дочь за Толстым да два сына в гвардии.