Те, кто жил «у Климента», ничем не отличались от остальных москвичей, также продавали, закладывали, когда не хватало денег, и завещали, когда приходила мысль о последнем часе, дворы и земли. Благодаря беспокойной толчее их судеб вырисовывались границы климентовского «монастыря», а с ними и то обстоятельство, что теснились на «монастыре» две – именно две рядом! – церкви. Их разделял проход шириной не больше полуметра, и со стороны они могли восприниматься как одно целое. Оставалось объяснить непонятную снисходительность патриархии, всегда следившую за тем, что каждая, тем более вновь сооружаемая церковь становилась источником прочного дохода. К тому же приходилось думать и о печально знаменитых так называемых крестцовых попах, целыми днями толпившихся у Спасских ворот Кремля в ожидании случайной работы. Оголодавшие, обносившиеся, многодетные, они за копейку шли на любое преступление – и обвенчать насильно уходом, против воли родных, и отпеть убиенного без суда и следствия, а случится, и вовсе ограбить в минуту предсмертной исповеди и последнего отпущения грехов. Знаменская церковь могла дать работу хоть кому-то из них. И если патриархия шла здесь на явное попустительство, объяснения следовало искать, скорее всего, в жизни думного дьяка, чье имя сохранил и реестр московских церквей петровского времени.
   К числу родовитых дворян Александр Степанович Дуров не принадлежал. Правдами и неправдами выслужившийся ловкий приказный, он начинал собой дворянский род Дуровых. Впрочем, было что и ему вспомнить за долгие годы царской службы. Еще в 1630 году ездил он одним из посланников в Крым, побывал в Смоленском походе, участвовал в отражении татар под Белгородом, сидел дьяком в Конюшенном, Ямском и Стрелецком приказах. За «астраханскую службу» был пожалован шубой из атласа золотного и кубком. Алексей Михайлович допустил его к переписке «всяких дел» патриарха Никона и в одно из высших финансовых учреждений своего правления – Приказ Большого прихода. Недаром такими пышными были похороны думного дьяка в 1671 году.
   Но путеводители касались не только времени сооружения Климента. В одном из справочников промелькнула заметка с описанием одной из наиболее почитаемых в нем икон. Была это икона Знамения – вклад Александра Дурова, которая имела на обороте подробное изложение какого-то исключительного события в жизни думного дьяка. Наверно, полный текст надписи мог бы сказать о многом – если бы его удалось найти. Полвека назад иконы были вывезены из Климента. Дальнейшая судьба их неизвестна, как неизвестно и местонахождение дуровского Знамения.
   Положение становилось безвыходным, если только не удастся найти живого свидетеля – одного из тех, кто по роду службы имел доступ к иконе и читал надпись. Простому прихожанину никто бы не позволил поднимать икону с места, тем более рассматривать ее оборот. Зато для церковного причта это представлялось и возможным и даже обязательным. Живой свидетель в сегодняшней Москве – теперь все сводилось именно к нему.

Москва
Дом английского посланника. 173[?] год

   Дорогая Эмилия!
   Я так до сих пор и не знаю, развлекают ли тебя мои письма или – напротив – утомляют и остаются лежать непрочитанными на твоем прелестном бюро. Лорд Рондо уже не раз выражал удивление по поводу той усидчивости, с которой я продолжаю тебе писать, хотя я отговорилась ведением дневника, не желая выдавать маленькой тайны нашей переписки. Но даже не зная твоего ответа, не могу отказать себе в удовольствии поболтать с тобой.
   Вообрази, мои предположения начинают оправдываться. Ты знаешь, что новая императрица была приглашена дворянством на основании так называемых «Кондиций». Она подписала обязательство подчиняться им, в противном случае должна была лишиться власти. И вот герцогиня Екатерина уговорила императрицу порвать эти «Кондиции» и принять единовластие. Риск огромный, хотя существовала группа дворян, которые предпочитали самодержавную власть царицы власти членов Верховного Тайного совета. Анна пошла на него и… выиграла!
   Трудно описать, какой вид имели в этот день обе ее сестры. Герцогиня Екатерина лишилась своей обычной говорливости и молчала с убитым видом, царевна Прасковья не поднимала весь вечер глаз и не отзывалась ни единым словом, хотя по приезде во дворец обе принесли императрице свои поздравления. Зато Дмитриев-Мамонов не мог скрыть своего бешенства и выпил так много вина, что, по рассказам, его еле смогли на следующий день привести в чувство. Он бранился самыми страшными словами, призывая все несчастья на голову дворян, допустивших нарушение «Кондиций».
   Не знаю, заметила ли сама императрица все эти страсти. Но немедленно появившийся рядом с ней ее курляндский фаворит господин Бирон – несомненно. Удивительная пара! Анна не кажется влюбленной и очень ровна в обращении с ним. Они почти ровесники по возрасту, но императрица выглядит старше и старее. Она тяжело встает и грузно садится. У нее слегка отечное лицо и заметная одышка, которую она старается скрывать, но которая не дает ей разговаривать на ходу даже во дворце, не говоря о прогулках. Это не мешает Анне быть хорошей наездницей и метко стрелять. Однако после каждой охоты она должна день или два отдыхать. Танцы ей вообще недоступны, и если она открывает балы, то лишь по необходимости, явно не испытывая при этом никакого удовольствия. Если хочешь знать, она держится со своим курляндским фаворитом скорее как законная супруга, не скрываясь, но и не испытывая особенно нежных чувств.
   Зато Бирон для меня настоящая загадка. Он некрасив, зато достаточно ловок, умеет держаться в обществе и вести беседу. Его единственная подлинная страсть – деньги, хотя он предельно осмотрителен в способах их приобретения. Это каждый раз дары императрицы, которые Анна уговаривает, и с немалым трудом, его принять. Этот маленький курляндский дворянчик старается соблюдать видимость приличий как большой сеньор, начитавшись, по всей вероятности, газет и книг.
   Он женат – не по любви, а потому что брак служит ширмой его отношений с императрицей. Жена Бирона – отвратительнейшее рябое, горбатое существо, со злобностью и капризами вечно недомогающего человека. Если она и служит ширмой для высокого адюльтера, то во многом умеет отомстить императрице и мужу за ложность своего положения. Бенигна – таково имя госпожи Бирон – постоянно недовольна, раздражена, переполнена жалобами на свое положение, и в результате ее гардероб не уступает гардеробу императрицы, а бриллианты, которыми обожает себя обвешивать горбунья, оцениваются уже почти в миллион рублей. Говорю «уже», потому что подарки делаются Бенигне чуть не ежедневно. У нее несколько человек детей, с которыми любит проводить время императрица. Злые языки утверждают, что среди них есть и сын самой Анны от Бирона, который назван в честь отца императрицы Иваном и по собственному отцу носит отчество Ивановича. Секрет в том, что второе имя Бирона Эрнест Иоганн переводится по-русски как Иван.
   Ходят слухи, что Бирон, оказавшись перед необходимостью женитьбы, делал предложение старшей сестре горбуньи, очень миловидной немочке. Однако брак этот расстроился то ли от нежелания невесты стать участницей тройственного союза, то ли от подозрительности Анны, которая в отношении Бенигны, естественно, не может испытывать никакой ревности. Бирон должен возвращаться к ней от семейного очага с явным облегчением.
   Мой боже! Я так заболталась, что забыла написать тебе о главном. Господин Бирон уже не просто курляндский дворянин. Он возведен в обер-камергеры, награжден двумя высшими российскими орденами и получил графское достоинство Римской империи. Император Карл VI поспешил выразить таким образом свои дружеские чувства к новой русской императрице. Одновременно оставили польскую и перешли на русскую службу братья обер-камергера, которые незамедлительно стали делать почти такую же головокружительную карьеру.
   В таком положении обе сестры императрицы явно чувствуют себя несправедливо обойденными судьбой (как будто судьбе знакомо понятие справедливости!). Они ежедневно бывают во дворце, но тем не менее не отказываются от очень широких приемов в собственных дворцах. В Москве поползли слухи о создании ими некой собственной партии из недовольных дворян и возможности дворцового переворота. Если бы что-нибудь подобное действительно намечалось и когда-нибудь произошло, не сомневаюсь, во главе переворота оказалась бы царевна Прасковья. Мне кажется, она очень тяжело переживает упущенную возможность. Но то, что было простым вчера, становится невозможным завтра. Около Анны уже встал строй облагодетельствованных ее властью. Согласятся ли они так легко расстаться с приобретенными преимуществами. Поживем – увидим.

Москва
Анненгоф. Императрица Анна Иоанновна, Бирон, позже А. П. Бестужев-Рюмин

   – Вы решительно не соглашаетесь с моими доводами, ваше императорское величество?
   – О чем ты?
   – О Долгоруких, государыня. Ваше требование суда, и притом самого сурового, над бывшим фаворитом покойного императора…
   – Ты што, русский язык разучился понимать аль воле моей перечить решил, Ернест Карлыч? О каком таком суде над Иваном я тебе толковала? Всех Долгоруких в Тайный приказ забрать, и немедля! Всех, сказала, слышь! И отца Иванова, и братьев, и дядьев, со всех мест с семействами собрать – и в приказ на следствие.
   – О чем следствие, ваше императорское величество?
   – Как это – о чем? Вины, значит, никакой за ними не видишь? Жили как хотели, творили что на ум придет, и все ладно, все смерть спишет. Нет, батюшка, шалишь! А спесь их непомерная, а зазнайство, а то, что меня, царевны Российской, не замечали, поклона не удостаивали, что завещание подложное сочиняли, престол захватить собирались, сойти им должно?
   – Ну разве что подложное завещание, если его удастся доказать, а остальное…
   – Доказать? Это мне-то, императрице, доказывать надо?
   – Но в глазах местного дворянства такая вина…
   – А что за государем своим недосмотрели, что уберечь не смогли, что до болезни смертной допустили, рабы лукавые, нерадивые, – это ли не вина перед державой Российской? За нее ли ответа не нести?
   – Но ведь благодаря кончине императора вы обрели престол, ваше величество, так стоит ли выказывать подобную суровость?
   – В животе и смерти Бог волен, а раб за службу свою ответ должен держать – и будет держать, что бы ты тут ни толковал. Пусть Ушаков в Тайном приказе обо всем как есть дознается: о чем толковали, что замышляли, какие такие планы строили.
   – Вы намереваетесь оставить Андрея Ушакова начальником Тайного приказа, ваше императорское величество? Он так верно служил вашим предшественникам и тем же Долгоруким.
   – И мне послужит, не изменит. Куда ему от дела пытошного, кровью политого деваться. Добром не уйдешь – много знаешь, к людям не вернешься – ни тебе веры, ни уважения. Как люди ни подлы, а подлее палача себя не поставят. Вот и есть у него один выход – каждому хозяину до последнего вдоха служить. Андрей мастер своего дела, ой мастер! Не дай-то тебе господи, Ернест Карлович, с ним встретиться – на каждого способ найдет.
   – Я не понимаю вашего сравнения, государыня. Если вы хотите меня запугать…
   – А чего мне тебя запугивать, ты всегда в страхе живи – так-то оно лучше будет. Да и народ к Андрею привык, руку его знает, а то с новым-то начальником, глядишь, потачку почувствует. А мне потачек не надо.
   – Но, вероятно, осмотрительнее бы было разделить власть Ушакова, не давать ему такой силы.
   – И то верно. В Москве пусть пытошным делом займется Семен Андреич Салтыков, сродственник наш по матушке. Звезд с неба не схватит, а интересы мои соблюдет. Тут я покойна буду.
   – Я имел в виду Петербург, ваше величество.
   – Это для надзору, што ль? Тоже можно. Долгорукими пусть вместе с Андреем Юсупов займется.
   – Да, но…
   – Сам туда метишь, Карлыч? Не будет тебе туда дороги. Это уж дела наши, домашние, тебе чего в грязи-то копаться, дерьмо перебирать.
   – Я мог бы подумать, что вы не испытываете ко мне доверия.
   – Ну уж сразу и доверие! Ты на делах открытых, государственных будь, а то обер-камергер – и в пытошном застенке. Нехорошо получится. Сам знаешь, не хотели тебя тут – вот меня винить и станут.
   – А после окончания следствия кого вы, ваше величество, предполагаете назначить в состав суда над Долгорукими?
   – Час от часу не легче! Какой еще суд – сама казнь им решу, про каждого сама обдумаю. Только чтоб сей же час все имущество отобрать движимое и недвижимое: деревни, земли, дома, рухлядь всю, особливо алмазы у невесты-то порушенной, чтоб все до единого ко мне. Хороши больно! На балах являлась – вся как солнце горела. Вот теперь пускай узнает, каково терять-то, каково из покоев царских во дворцы сибирские, острожные переселяться, вместо слуг ливрейных самой печки топить, воду на коромысле носить. Самое время!
   – Вы не хотите им оставить даже нескольких крепостных, ваше величество? Но мнение дворянства…
   – Ни за что! Сами молодые, и себя обслужат и стариков своих обиходят, императоры самодельные! А за дворян не тревожься, пусть каждый сам за себя беспокоится, чтоб в соседи к Долгоруким не попасть. Да что ты мне своими Долгорукими всю голову задурил. Послов сегодня, что ли, принимать надоть? Аудиенции прощальные давать?
   – Таков порядок, ваше величество.
   – Значит, и Бестужеву.
   – Обоим – и Михаилу, и Алексею.
   – Михаила потом приму, зови-ка Алексея мне, да поживее.
   – Они все дожидаются в аван-каморе.
   – Вот и ладно. Зови да один на один меня с ним оставь.
   – Ваше императорское величество, при прощальном приеме посла полагается…
   – Полагается тебе одно – делать, как я велю. Оставишь нас одних и Анну Федоровну в личные апартаменты отошлешь – нечего ей под дверями торчать. Так-то, Ернест Карлыч!
 
   – Ваше императорское величество! Счастливое и долгожданное восшествие ваше на праотческий престол наполнило несказанной радостью сердца всего нашего бесконечно преданного вам семейства, а особливо мое и троих сыновей моих, коим милостиво согласились вы стать матерью крестной. Примите, ваше императорское величество…
   – Ладно, Алексей Петрович, комплимент твой наперед знаю. Говорить ты ловок, только времени тебя слушать нет. Дело у меня к тебе.
   – Жизнь моя принадлежит вам, государыня, вы можете располагать ею по своему усмотрению.
   – Службой-то своей доволен?
   – Буду стараться, сколько скромные силы мои позволят, быть полезным вашему императорскому величеству, однако не скрою, мысль о возвращении в отечество со вступлением вашего величества на престол стала единым моим помышлением.
   – В Петербург, што ли, хотел бы вернуться?
   – Лишь бы быть поблизости от обожаемой монархини.
   – То-то не больно тебе в Митаве жилось – все искал, на что бы двор мой сменить.
   – Не я, государыня, но воля родителя моего и императора Петра Алексеевича.
   – Да я не с тем, чтобы старое ворошить. Не до него сейчас, а службу сослужить, преданность свою доказать ты можешь. Только запомни, Алексей Петрович, дело тут такое, что промеж нами двумя остаться должно: я не говорила – ты не слышал.
   – Ваше величество!
   – А ты погоди. Сам напросился, сам и ответ держи, только чтоб без уверток. О завещании императрицы Екатерины знаешь?
   – Это в каком смысле, ваше императорское величество?
   – Значит, знаешь. А что в том завещании, знаешь? Молчишь? И это знаешь.
   – Великая государыня! Разрешите справедливость восстановить! Как с тем мириться, чтобы человек без роду и племени, силою случая вознесенный на императорский престол, венцом государей российских распоряжался? Где это видано, чтобы в своей последней воле законных наследников обошел и над правами их священными надругался. Не следует такому документу быть! Тем паче не следует в чужих краях находиться, от чего только замешательства, пагубные для Российской державы, последовать могут.
   – Что надумал, Алексей Петрович?
   – Ваше величество, это вам следует распорядиться судьбой его незаконного и поносного для державы вашей документа.
   – Ты не забыл, что он в Киле, что неутешный супруг в бозе почившей цесаревны Анны Петровны, герцогини Голштинской, его в столице своей пуще глаза бережет?
   – Так не под подушкой же! Хоть и на подушку способ найдется. А тут как-никак городской архив.
   – Тем паче.
   – Не может быть, чтобы вашему величеству не был нужен ни один из документов, хранящихся в этом архиве. Может, справка, отписка, которую ваше императорское величество поручили мне сделать?
   – Думаешь, получиться может? Но ежели что…
   – Я один в ответе. Для вас, государыня, живота не пожалею.
   – Мне твоих планов знать не надобно. Поступай как знаешь. Денег не жалей. На такое дело ничего не жалко. Вот из рук в руки бери. Мало будет, еще получишь. С Богом, Алексей Петрович, с Богом!
   …Каким же необходимым становился этот неведомый очевидец – без фамилии, имени, отчества, возраста – всего того, что позволило бы привычно обратиться в адресный стол, в учреждение, просто к жильцам соседних с Климентом домов. Единственный выход виделся в поисках сослуживцев, если время, возраст, события военных лет не внесли здесь свои суровые и безвозвратные поправки.
   Поездки по городу казались бесконечными. Повсюду тот же резкий до белизны свет электрических паникадил, желтый отблеск тонко оплывающих свечей, сладковатый запах ладана и отрывистые ответы торопящихся и безразличных людей: «Не видел. Не знаю. Не приходилось». Всегда «не» – без попытки задуматься над ответом. Иногда случалось иначе: «А что, собственно, вас интересует? История? А почему? Ах, искусствоведческое исследование! Нет, ничем не можем быть полезны».
   И только на Преображенской площади очень старый человек с гривкой соломенно пожелтевших волос после долгих обычных расспросов заметил: «Найдете кого-нибудь из клира, а дальше что?» – «Может быть, они знакомились с архивом – был же у Климента свой архив. Или видели обороты икон». – «Обороты, может быть. А что касается архива, вряд ли Галунов стал бы им интересоваться». – «Галунов?» – «Михаил. Последний настоятель Климента». – «А что с ним?» – «Года два назад был в Москве». – «А вы случайно не знаете его отчества?» – «Запамятовал». – «Хотя бы где жил?» – «А где же ему жить – в старом приходе».
   На единственных входных дверях Климента – в трапезной висел густо проржавевший замок Провалы окон лениво переливались мутноватой радугой годами не мытых стекол. Проложенные через былой газон дощатые мостки мягко уходили в глинистую воду, выхваченную отблеском тусклого света фонаря. И окна на втором ярусе колокольни. Пропыленная вата между рам. Огненный шарик герани…
   К широкой стеклянной двери, густо замазанной слоями сурика, вели недавние следы. Звонок отозвался где-то далеко и замер. В тишине переулка отдавался скрежет трамвая, редкие, хлюпающие шаги прохожих. «Вам кого? Отца Михаила? Михаила Александровича? Входите». Передо мной стоял последний настоятель Климента, и квартирой ему служила климентовская колокольня.
   «Икона Знамения? Как же не помнить. Да, была такая. Да, очень чтилась. Да, считалась чудотворной. А вот надпись – сейчас поищу. Я ее переписывал для себя, когда перебирали иконостас. Меня вообще история нашей церкви очень интересовала. Настоящая сказка, скажу я вам. Да вот и надпись. Если хотите переписать, ничего не имею против».
   Что надпись! Это была целая повесть, обстоятельная, со множеством подробностей и даже датами. Глава семейной хроники. Итак, Александр Степанович Дуров. Служил в одном из приказов еще при первом из Романовых – Михаиле Федоровиче, но в 1836 году подвергся опале. Безвинно оклеветанный, был посажен в темницу и безо всякого разбирательства мнимой вины приговорен к смертной казни. Оправдаться не представлялось возможным, потому что недоброжелатели не дали дьяку ни предстать перед царем, ни даже передать ему челобитную. Судьба Дурова была предрешена, и тут случилось чудо.
   По обычаю, Дурову разрешили взять в темницу семейные образа – и среди них икону Знамения. В ночь перед казнью дьяку явилась изображенная на иконе Богородица и сказала, что его ждет помилование и всяческое благополучие. Одновременно та же икона якобы явилась во сне и царю, поручившись перед ним в невиновности дьяка. Михаил Федорович, проснувшись, отменил казнь, затребовал к себе дуровское дело, оправдал оклеветанного и «за невинное претерпение» значительно повысил в должности и в дальнейшем не забывал своими милостями.
   Дуров еще в темнице дал зарок, если останется жив, соорудить в своем приходе церковь в честь иконы-спасительницы. С особого разрешения царя он «устроил на том месте, иде же бысть его дом, церковь каменну, украсив ю всяким благолепием, в честь Божия Матери Честного ее Знамения с приделом святителя Николая. А сии святые иконы, яко его домовнии, постави в том святом храме».
   Сказаний подобного рода, связанных со строительством так называемых обетных церквей, сохранилось немало. Но дуровский вариант находил известное подтверждение в дворцовой хронологии и в делах приказа, где работал дьяк.
   Сохранившиеся документы свидетельствуют, что начало службы Дурова складывалось неудачно. Летом 1632 года был он послан в большом полку боярина Михаила Шеина под Смоленск От главного воеводы, известного своими талантами полководца, ждали скорого взятия города, но десятимесячная осада ни к чему не привела. Подоспевший на выручку к осажденным польский король Владислав отбил Шеина от Смоленска.
   Болезни, ссоры между военачальниками, массовые побеги солдат в родные области, подвергавшиеся жестоким набегам крымских татар, вынудили Шеина пойти на перемирие на самых позорных условиях. Весь лагерь, обоз, сто с лишним орудий достались неприятелю, перед которым воевода к тому же согласился – вещь неслыханная! – склонить русские знамена, когда уводил свои войска. В Москве действия Шеина были расценены как изменнические. Шеина вместе с ближайшими соратниками казнили. Дурова, первоначально попавшего под следствие, но оказавшегося на деле непричастным к решениям начальника, освободили и оправдали.
   Все это произошло в 1633 году. Может быть, надпись на иконе на три года ошибалась, но, скорее всего, она имела в виду иное событие в жизни дьяка. В актах, собранных археографической экспедицией Академии наук, указывается, что с 1 октября 1634 до 1636 года состоял Дуров дьяком в Казани – служба, прерванная большими, но подробно не выясненными неприятностями. Если так, надпись соответствует действительности.
   К тому же гораздо более правдоподобным представляется отчет перед царем по казанским делам, чем всякая попытка оправдания по делу, в котором было замешано много людей и Дурову принадлежало далеко не первое место.
   «А в отношении точности текста не сомневайтесь. Переписывал я внимательно – как-никак икона чудотворной слыла, – да и в книге он напечатан». – «В книге?» – «Ну да, о Клименте. Была такая у меня, только где-то затерялась. Предшественник мой по храму, Алексей Парусников, ее написал. Не то чтобы книга, брошюра скорее. Вам бы ее почитать – году в 900-м она вышла».

Москва
Дом английского посланника. 173[?] год

   Дорогая Эмилия!
   Я очень рада, что мои писания занимают тебя и даже возбуждают твое любопытство. Ты пишешь, что ждешь их с нетерпением – тем интереснее делиться своими впечатлениями, а их, надо сказать, становится все больше и больше.
   Я никогда прежде не думала, что постоянное наблюдение за чужой жизнью способно доставлять не менее сильные переживания, чем театральный спектакль. Впрочем, на нашей сцене недавняя идиллия сменилась трагедией в духе Уильяма Шекспира, которого – вообрази себе! – здесь еще не знают и на театре не ставят. Но не буду терять драгоценного времени.
   Итак, доныне остается неясным, где же будет находиться русская столица – в Москве или Петербурге. При покойном императоре самый разговор о возвращении двора на берега Невы карался специальным указом Петра II. Но это объяснялось всего лишь капризом подростка, который в Москве пользовался большей свободой от придворного этикета, чем в Петербурге. Его фавориты Долгорукие, располагающие под Москвой большими владениями, а в самом городе превосходными домами, всячески поощряли подобную привязанность к старой столице, что вовсе не означает, что после венчания императора с их дочерью они не устремились бы в Петербург. С императрицей Анной все обстоит иначе.
   Говорят, с Петербургом для нее связаны тяжелые воспоминания, тогда как в Москве родовое гнездо ее отца. Меня не слишком убеждает подобное сантиментальное объяснение. Несомненно Анна способна испытывать и унижение, и обиды, и задетую гордость, но именно они и должны были бы побудить ее как можно скорее оказаться в Петербурге и занять то место, возле которого она так недавно стояла в толпе придворных. Это естественный порыв каждой женщины. Однако в Петербурге нет такого многолюдного собрания дворян, которому Анна обязана полнотой своей императорской власти. Эти дворяне собрались в столицу по поводу предполагавшихся свадебных торжеств, остались на похороны, а затем и на коронацию новой императрицы.