Страница:
– Не исключено, тем более что эти двое выделяются среди всего двора своей образованностью, литературными и учеными интересами. Великая княгиня единственная, кто может в полной мере оценить эрудицию и увлеченность науками фаворита. Для самой императрицы эти качества не имеют никакого значения.
– Не будьте столь категоричны, Гарвей, в оценке отношения императрицы к ее новому избраннику. Он представляет полную противоположность Разумовскому, и не в этом ли причина его возвышения. Елизавета может не интересоваться науками, но ей вполне может импонировать характер увлечений любимца, как всякая новинка.
Согласие императрицы с зодчим и в самом деле продлилось недолго. Сначала согласившаяся на услуги Растрелли только потому, что ему было известно искусство строительства театров, Елизавета Петровна скоро входит во вкус растреллиевского стиля. Через несколько лет она не мыслит себе иных дворцов, чем те, которые предлагает он, и, не думая о самолюбии Петра Трезина, поручает Растрелли внутреннюю отделку даже трезиниевского Преображенского собора. Пусть будет доволен недавний любимец, что само здание заканчивается по его проекту. У Трезина нет возможности протестовать, Растрелли же достаточно бесцеремонно подчеркивает свое первенствующее положение, то, что он, и только он, является законодателем архитектурной моды в России.
Первый раз со всей остротой возникающий конфликт дает о себе знать в вопросе о соборном иконостасе. Сдержанный по формам трезиниевский проект безаппелляционно отвергается. Насколько справедливо относительно архитектурных достоинств было подобное решение, судить трудно. Многие современники не могли с ним согласиться: „А чтож в письме пишете, что фасад, учиненный Трезиным и присланный в письме Вилима Вилимовича Фермора, гораздо лучше подписанного Растреллилею и образов более, однако оный тогда как ко апробации был подан, отрешен, а опробован подписанный Растреллилею…“
Создание иконостаса было вообще связано с большими трудностями. Необходимым числом умелых резчиков Петербург не располагал. Первоначально даже делалась попытка привлечь к работам обладавших соответствующими навыками солдат. Но в сентябре 1749 года на происходивших в Москве торгах заказ на иконостас по рисунку Растрелли получили столяры Кобылинские за сумму в две тысячи восемьсот рублей. Смотрителем над ними был назначен А. И. Евлашев. К 1754 году все работы в Преображенском солдатском соборе были закончены. Иконостас поставлен. В первых числах августа состоялось освящение церкви в присутствии самой Елизаветы Петровны.
Но ведь к 1754 году относит окончание Климента и автор „Сказания“ с той только разницей, что работы по внутреннему его убранству были заказчиком приостановлены. Вполне возможно, что постигшая Петра Трезина неудача побудила Бестужева-Рюмина воздержаться от ставших излишними трат. Так или иначе, одновременно задуманные соборы одновременно подошли к своему завершению.
Петербург
Лондон
Петербург. Зимний дворец
Лондон
– Не будьте столь категоричны, Гарвей, в оценке отношения императрицы к ее новому избраннику. Он представляет полную противоположность Разумовскому, и не в этом ли причина его возвышения. Елизавета может не интересоваться науками, но ей вполне может импонировать характер увлечений любимца, как всякая новинка.
Согласие императрицы с зодчим и в самом деле продлилось недолго. Сначала согласившаяся на услуги Растрелли только потому, что ему было известно искусство строительства театров, Елизавета Петровна скоро входит во вкус растреллиевского стиля. Через несколько лет она не мыслит себе иных дворцов, чем те, которые предлагает он, и, не думая о самолюбии Петра Трезина, поручает Растрелли внутреннюю отделку даже трезиниевского Преображенского собора. Пусть будет доволен недавний любимец, что само здание заканчивается по его проекту. У Трезина нет возможности протестовать, Растрелли же достаточно бесцеремонно подчеркивает свое первенствующее положение, то, что он, и только он, является законодателем архитектурной моды в России.
Первый раз со всей остротой возникающий конфликт дает о себе знать в вопросе о соборном иконостасе. Сдержанный по формам трезиниевский проект безаппелляционно отвергается. Насколько справедливо относительно архитектурных достоинств было подобное решение, судить трудно. Многие современники не могли с ним согласиться: „А чтож в письме пишете, что фасад, учиненный Трезиным и присланный в письме Вилима Вилимовича Фермора, гораздо лучше подписанного Растреллилею и образов более, однако оный тогда как ко апробации был подан, отрешен, а опробован подписанный Растреллилею…“
Создание иконостаса было вообще связано с большими трудностями. Необходимым числом умелых резчиков Петербург не располагал. Первоначально даже делалась попытка привлечь к работам обладавших соответствующими навыками солдат. Но в сентябре 1749 года на происходивших в Москве торгах заказ на иконостас по рисунку Растрелли получили столяры Кобылинские за сумму в две тысячи восемьсот рублей. Смотрителем над ними был назначен А. И. Евлашев. К 1754 году все работы в Преображенском солдатском соборе были закончены. Иконостас поставлен. В первых числах августа состоялось освящение церкви в присутствии самой Елизаветы Петровны.
Но ведь к 1754 году относит окончание Климента и автор „Сказания“ с той только разницей, что работы по внутреннему его убранству были заказчиком приостановлены. Вполне возможно, что постигшая Петра Трезина неудача побудила Бестужева-Рюмина воздержаться от ставших излишними трат. Так или иначе, одновременно задуманные соборы одновременно подошли к своему завершению.
Петербург
Дом А. П. Бестужева-Рюмина
А. П. Бестужев-Рюмин и Тихон
– Ваше сиятельство, ваше сиятельство Алексей Петрович!
– Чего орешь, Тишка, пожар, что ли?
– Хуже, батюшка Алексей Петрович, куда хуже: государыня императрица кончается!
– Как так? Толком, толком говори! От кого прознал?
– От Василия Чулкова – Петру Иванычу Шувалову сказывал, а камер-лакей Родион Иваныч на подслухе у дверей стоял. Все до словечка слышал.
– Чулков – это точно. Так приключилось-то что?
– Встала государыня из-за стола обеденного. Оченно весела сегодня была, говорить много изволила, смеялась до распуку, будто в былые годы. Придворные только дивовались – откуда веселье такое взялося. Графиня Мавра Егоровна даже спросить осмелилась: мол, радостно на вас, ваше величество, глядеть, не иначе известие какое доброе получили. А государыня опять в смех. Много, мол, ты, Мавра, в жизни моей понимаешь. У меня завсегда, говорит, так было – сейчас слезы, сейчас смех. Над Иваном Ивановичем шутить изволила про занятия его ученые: мол, окромя опытов своих, свету белого не видит, ему Ломоносов Михайла любой девки краше.
– Отшутилась, значит. Дальше что было?
– Вот я и говорю, встала из-за стола-то, на руку Ивана Ивановича оперлась – да и покатилась.
– Как – покатилась?
– Без памяти. Сначала личико-то все задергалось, головка ходуном заходила, ручками так дивно взмахнула, словно лететь собралась, да на спину и упади. Иван Иванович поддержать не успел, так что влет государыню Кирила Григорьевич Разумовский да Салтыков-младший подхватили.
– Без памяти… Это как тогда, что из Царского в Петербург ехать собиралась.
– Видать, что так. Чулков тут подбежал, камер-лакеи, на руках в опочивальню снесли.
– Бывало уже так. Это у нее от отца – он так-то в припадках бился, батюшка мне сказывал, не раз видал. Бог милостив, обойдется.
– Да не бывало так-то, Алексей Петрович, то-то и беда, что не бывало. Теми разами обомрет, пена изо рта пойдет, а через четверть часика поуспокоится и заснет. Проснется, так и припадка своего не помнит. А тут сон-то и не пришел. Да ведь лицом вся посинела, хрипит, слюна идет, а сама без памяти. Пять часов без памяти лежала. Лекаря надежду потеряли в чувство привесть.
– Так привели же?
– Привесть привели, только говорить она не может.
– И так бывало – не в первый раз.
– Да послушай меня, батюшка, богом прошу! Не до шуток теперь.
– Какие шутки!
– Так вот, говорить от слабости государыня не может, а знаками велела Романа Ларионыча Воронцова позвать – понять долго не могли, кто нужен ей. Воронцова Романа потребовала, лекарям же выйти вон велела: мол, разговор у нее тайный будет и чтоб скорее, иначе не успеть может.
– Сама о кончине подумала? Поверить не могу. Только с Романом у нее и впрямь один толк – о наследнике.
– Вот то-то и оно, Алексей Петрович, ваше сиятельство, и я, подобно вам, так подумал.
– А от Романа дождешься совета – по его мыслям наследник хорош.
– Нет-нет, батюшка, Роман-то как увидал, что государыня совсем плоха, под каким-никаким претекстом из опочивальни вроде ненадолго отлучился, а там в карету – и давай бог ноги!
– В ответе ни перед кем не хочет быть, хитрая бестия! Да и то сказать, какой там совет. С ним поговорит, все выведает, а другому порасскажет, выдаст – вот и крутись потом как знаешь. Ладно, а после отхода-то его как?
– Да все хуже и хуже. Снова государыня обеспамятела. Лекаря с Иваном Ивановичем совет держали, толковали ему по-латыни – Родион Иваныч не уразумел, только видит, побелел наш Шувалов-то аки белый плат, к окошку подошел, лбом к стеклу прислонился и замер. Час битый как в забытьи простоял. Потом уж графиня Мавра Егоровна едва растолкала, в опочивальню повела.
– А наследник-то где?
– Из Ораниенбауму не приезжал.
– С супругой там?
– С какой супругой – с Лизаветой Воронцовой! Великая княгиня здесь в своих апартаментах сидит, да тоже, похоже, ни о чем не ведает. За ней такой присмотр, к дверям подойти не дадут.
– И способу нету?
– Способ, если уж крайняя нужда, может, и найдется.
– Крайняя, Тихон, что ни на есть крайняя. Есть там возле нее хоть один человек, чтоб из доверенных был? Чтоб слова мои передать ей мог?
– Слова? Нет, батюшка, за такого не поручусь. Разве записку ненароком сунуть, как ты ей всегда писал, это б еще можно.
– А если поймают?
– Так ведь все едино, конец государыне настает.
– Верно ли?
– Да чего ж вернее. По лекарям видно, надежды нет.
– Разве что так…
– Чего орешь, Тишка, пожар, что ли?
– Хуже, батюшка Алексей Петрович, куда хуже: государыня императрица кончается!
– Как так? Толком, толком говори! От кого прознал?
– От Василия Чулкова – Петру Иванычу Шувалову сказывал, а камер-лакей Родион Иваныч на подслухе у дверей стоял. Все до словечка слышал.
– Чулков – это точно. Так приключилось-то что?
– Встала государыня из-за стола обеденного. Оченно весела сегодня была, говорить много изволила, смеялась до распуку, будто в былые годы. Придворные только дивовались – откуда веселье такое взялося. Графиня Мавра Егоровна даже спросить осмелилась: мол, радостно на вас, ваше величество, глядеть, не иначе известие какое доброе получили. А государыня опять в смех. Много, мол, ты, Мавра, в жизни моей понимаешь. У меня завсегда, говорит, так было – сейчас слезы, сейчас смех. Над Иваном Ивановичем шутить изволила про занятия его ученые: мол, окромя опытов своих, свету белого не видит, ему Ломоносов Михайла любой девки краше.
– Отшутилась, значит. Дальше что было?
– Вот я и говорю, встала из-за стола-то, на руку Ивана Ивановича оперлась – да и покатилась.
– Как – покатилась?
– Без памяти. Сначала личико-то все задергалось, головка ходуном заходила, ручками так дивно взмахнула, словно лететь собралась, да на спину и упади. Иван Иванович поддержать не успел, так что влет государыню Кирила Григорьевич Разумовский да Салтыков-младший подхватили.
– Без памяти… Это как тогда, что из Царского в Петербург ехать собиралась.
– Видать, что так. Чулков тут подбежал, камер-лакеи, на руках в опочивальню снесли.
– Бывало уже так. Это у нее от отца – он так-то в припадках бился, батюшка мне сказывал, не раз видал. Бог милостив, обойдется.
– Да не бывало так-то, Алексей Петрович, то-то и беда, что не бывало. Теми разами обомрет, пена изо рта пойдет, а через четверть часика поуспокоится и заснет. Проснется, так и припадка своего не помнит. А тут сон-то и не пришел. Да ведь лицом вся посинела, хрипит, слюна идет, а сама без памяти. Пять часов без памяти лежала. Лекаря надежду потеряли в чувство привесть.
– Так привели же?
– Привесть привели, только говорить она не может.
– И так бывало – не в первый раз.
– Да послушай меня, батюшка, богом прошу! Не до шуток теперь.
– Какие шутки!
– Так вот, говорить от слабости государыня не может, а знаками велела Романа Ларионыча Воронцова позвать – понять долго не могли, кто нужен ей. Воронцова Романа потребовала, лекарям же выйти вон велела: мол, разговор у нее тайный будет и чтоб скорее, иначе не успеть может.
– Сама о кончине подумала? Поверить не могу. Только с Романом у нее и впрямь один толк – о наследнике.
– Вот то-то и оно, Алексей Петрович, ваше сиятельство, и я, подобно вам, так подумал.
– А от Романа дождешься совета – по его мыслям наследник хорош.
– Нет-нет, батюшка, Роман-то как увидал, что государыня совсем плоха, под каким-никаким претекстом из опочивальни вроде ненадолго отлучился, а там в карету – и давай бог ноги!
– В ответе ни перед кем не хочет быть, хитрая бестия! Да и то сказать, какой там совет. С ним поговорит, все выведает, а другому порасскажет, выдаст – вот и крутись потом как знаешь. Ладно, а после отхода-то его как?
– Да все хуже и хуже. Снова государыня обеспамятела. Лекаря с Иваном Ивановичем совет держали, толковали ему по-латыни – Родион Иваныч не уразумел, только видит, побелел наш Шувалов-то аки белый плат, к окошку подошел, лбом к стеклу прислонился и замер. Час битый как в забытьи простоял. Потом уж графиня Мавра Егоровна едва растолкала, в опочивальню повела.
– А наследник-то где?
– Из Ораниенбауму не приезжал.
– С супругой там?
– С какой супругой – с Лизаветой Воронцовой! Великая княгиня здесь в своих апартаментах сидит, да тоже, похоже, ни о чем не ведает. За ней такой присмотр, к дверям подойти не дадут.
– И способу нету?
– Способ, если уж крайняя нужда, может, и найдется.
– Крайняя, Тихон, что ни на есть крайняя. Есть там возле нее хоть один человек, чтоб из доверенных был? Чтоб слова мои передать ей мог?
– Слова? Нет, батюшка, за такого не поручусь. Разве записку ненароком сунуть, как ты ей всегда писал, это б еще можно.
– А если поймают?
– Так ведь все едино, конец государыне настает.
– Верно ли?
– Да чего ж вернее. По лекарям видно, надежды нет.
– Разве что так…
Лондон
Министерство иностранных дел
Правительство вигов
– Болезнь русской императрицы приобретает все более серьезный характер, милорд.
– Новые припадки?
– Да, и все более сильные. Наш резидент пишет о последнем, при котором беспамятство затянулось на много часов.
– Какие же разговоры идут о престолонаследии? Императрица по-прежнему боится завещательных распоряжений?
– О да, и все же несколько раз заговаривала на эту тему с высшими сановниками.
– Кандидатура наследника по-прежнему продолжает ее не удовлетворять?
– Она не видится ни с ним, ни с его супругой месяцами.
– В таком случае речь могла идти не о завещательных распоряжениях, а о замене наследника.
– У нашего резидента сложилось впечатление, что императрица готова была бы отдать предпочтение даже императору Иоанну.
– Ну это несомненное преувеличение. У Елизаветы есть внук, и дело только за регентом. Шувалов в этом отношении вполне может заменить Бирона, тем более он последнее время так деятельно занимается всеми государственными делами.
– Фаворит не изменяет своей обычной позиции – он ото всего отказывается и говорит лишь о своей любви к императрице.
– Это хорошо, пока Елизавета жива, и просто бессмысленно, если представить себе ее возможную кончину.
– Но таким образом Шувалов значительно сокращает число своих врагов и завистников.
– Вы так полагаете? Я склонен думать, что личные качества фаворита меньше всего могут определить отношение к нему придворных групп. Так или иначе, Шувалов достаточно умен и образован, чтобы не без успеха вмешиваться в государственные дела, но совершенно неспособен к созданию собственной партии. Его увлечение университетами и академиями сослужит ему плохую службу. Какие варианты престолонаследия стали предметом обсуждения?
– Прежде всего вариант провозглашения императором Павла при регентстве матери. Его поддерживает группа Никиты Панина, которая пыталась даже заводить разговоры подобного рода с императрицей.
– Бесцельная попытка. Женская ненависть исключает способность откликаться на здравый смысл: императрица, насколько можно судить по донесениям резидентов, не любит своей невестки.
– Елизавета ненавидит великую княгиню, милорд, и много раз, не стесняясь свидетелей, говорила о неудаче своего выбора невестки, припоминая пороки ее матери и родных. То, что когда-то привлекало императрицу в принцессе, превратилось в источник неприязни.
– Немудрено. Княгиня Екатерина много усилий и времени тратит на свое мужское окружение и не дала себе труда постараться произвести благоприятное впечатление на императрицу. Тем более ее нынешняя привлекательная внешность проявилась далеко не сразу, и Елизавета вполне могла стать благосклонной к той давней дурнушке.
– Однако не стала и с явными признаками сочувствия выслушивала предложения некоторых приближенных о возможности высылки великой княгини из России.
– Одной?
– С сыном.
– Императрица слишком умна, чтобы пойти на столь рискованный шаг – законный претендент на престол за пределами страны! Тогда ей надо было отпускать за границу и императора Иоанна, тем не менее надзор за ним становится год от года все более суровым. Каковы же иные варианты?
– Очень немногочисленная группа сторонников регентства отца.
– Все же регентства, а не самодержавного правления?
– Да, прусские симпатии великого князя не пользуются популярностью, а его увлечения казармой и солдатской муштрой отталкивают от него придворных. Наконец, существует вариант передачи власти императору Иоанну.
– После стольких лет заключения и полной изоляции он продолжает привлекать внимание двора?
– Как нельзя больше. Расчет его сторонников строится на том, что, возведенный на престол, он будет связан с ними чувством признательности.
– Наивные бредни в духе избрания „всем покорной“ императрицы Анны Иоанновны.
– Тем более наивные, что император Иоанн, по слухам, тронут в уме и даже не вполне справляется с речью.
– Что удивительного после двадцати лет одиночного заключения, и притом с младенческого возраста.
1754 год – существовало еще одно обстоятельство, почему Петр Трезин не мог вмешаться в судьбу своих проектов: уже несколько лет его не было в России.
Кажется, он использовал все, чтобы сохранить положение ведущего или по крайней мере действующего архитектора. Добиться приема у императрицы представлялось одинаково бессмысленным и невозможным. Елизавета Петровна просто не замечала его прошений и ходатайств. Вслед за Преображенским собором у Трезина было отобрано строительство Аничкова дворца, также перепорученное всесильному Растрелли. О новых заказах никто не упоминал. Последняя отчаянная попытка архитектора – отъезд под видом командировки в Италию. Под влиянием И. И. Шувалова Елизавета Петровна склонялась к восстановлению забытого после Петра института государственных пенсионеров. Петр Трезин должен был выяснить условия их работы, но в действительности он присылает руководству Канцелярии от строений ультиматум – те условия, на которых он может согласиться продолжать строить в России. Именно строить – то, в чем ему отказывает двор. Ультиматум проходит незамеченным. Петр Трезин – Пьетро Трезини остается в Италии. Дата его смерти и обстоятельства последних лет жизни остаются неизвестными.
И в том же 1754 году торжествующий Растрелли получает заказ на свое, едва ли не самое большое, строительство – петербургский Зимний дворец. Это высший взлет признания, славы и возможностей архитектора.
Но проходит семь лет. Уходит из жизни Елизавета Петровна. Сменяют друг друга на престоле Петр III и Екатерина II. Новые вкусы, новые любимые зодчие. Увлекавшаяся строительством Екатерина неслучайно придавала исключительное значение этому виду своей деятельности. Каково бы ни было действительное существо ее правления, выраставшие повсюду здания, армия зодчих и строителей по всей стране создавали убедительную картину бурного расцвета и развития государства. Только среди этой новой плеяды места для Растрелли не было. Его время кончилось в день смерти Елизаветы Петровны. Никакие предложения, проекты, самые смелые замыслы не могли заинтересовать новых правителей и побудить их обратиться к зодчему предшествовавшего царствования. Как когда-то Растрелли сменил Трезина в Преображенском соборе и Аничковом дворце, так теперь самого Растрелли сменят другие архитекторы в оформлении интерьеров его же Зимнего дворца.
Но Екатерина не любит производить тяжелого впечатления категоричностью своих решений. Сначала получивший фактическую отставку, зодчий получает возможность на целый год уехать в родную Италию. Родную – когда вся его жизнь связана с Россией! Императрица надеется, что Растрелли поймет скрытый намек и останется в почетной ссылке. Но если Петр Трезин искал путей осуществления своих прав зодчего, Растрелли слишком давно этими правами располагал и не был в состоянии примириться с мыслью об их потере. К величайшему неудовольствию Екатерины, он возвращается в Россию и тогда получает официальный отказ. Русский двор больше не нуждается в его услугах.
Растрелли делает последние попытки напомнить о себе. Курляндия, куда возвращается после ссылки Бирон, не открывает никаких перспектив. К тому же Бирон-младший тяготится стареющим мастером и мечтает о приглашении модного архитектора. Поездка в Берлин, ко двору Фридриха Великого, не приносит ни заказов, ни благосклонности чужого монарха. Новая поездка в Италию связана с мыслью о торговле в России работами итальянских живописцев, но коммерческие предприятия не в характере зодчего. Ему суждено умереть в Петербурге в стесненных материальных обстоятельствах и всеми забытым. Дата смерти и место могилы останутся неизвестными.
Составляя списки своих сооружений, Растрелли не забывал приводить и имена учеников – все они стали заметными зодчими. Ученики были и у Петра Трезина, но все они переводятся в помощники к Растрелли. Здесь и ставший строителем Ораниенбаума П. Ю. Патон, и родоначальник известной семьи крепостных художников Федор Леонтьевич Аргунов. Даже в педагогической деятельности звезда Растрелли оказалась для Трезина роковой.
Климент – помнил ли о нем в своих жизненных перипетиях зодчий, имел ли возможность заниматься своим детищем в первые годы строительства или и здесь остался в стороне в силу дипломатических ходов, царедворческих хитросплетений, расчетливой скупости заказчика? Возвращался ли мыслями к Замоскворечью, живя в Италии? Знал ли, что проект так и остался не реализованным до конца?
Время, казалось, стерло с одинаковым равнодушием и имя архитектора, и имя строителя. И только Климент сохранил память, непреходящую память жемчужины искусства о своем создателе, а рядом с ним невольно и о том, в чью человеческую судьбу этот памятник остался вплетенным: Петр Трезин – Алексей Петрович Бестужев-Рюмин.
– Новые припадки?
– Да, и все более сильные. Наш резидент пишет о последнем, при котором беспамятство затянулось на много часов.
– Какие же разговоры идут о престолонаследии? Императрица по-прежнему боится завещательных распоряжений?
– О да, и все же несколько раз заговаривала на эту тему с высшими сановниками.
– Кандидатура наследника по-прежнему продолжает ее не удовлетворять?
– Она не видится ни с ним, ни с его супругой месяцами.
– В таком случае речь могла идти не о завещательных распоряжениях, а о замене наследника.
– У нашего резидента сложилось впечатление, что императрица готова была бы отдать предпочтение даже императору Иоанну.
– Ну это несомненное преувеличение. У Елизаветы есть внук, и дело только за регентом. Шувалов в этом отношении вполне может заменить Бирона, тем более он последнее время так деятельно занимается всеми государственными делами.
– Фаворит не изменяет своей обычной позиции – он ото всего отказывается и говорит лишь о своей любви к императрице.
– Это хорошо, пока Елизавета жива, и просто бессмысленно, если представить себе ее возможную кончину.
– Но таким образом Шувалов значительно сокращает число своих врагов и завистников.
– Вы так полагаете? Я склонен думать, что личные качества фаворита меньше всего могут определить отношение к нему придворных групп. Так или иначе, Шувалов достаточно умен и образован, чтобы не без успеха вмешиваться в государственные дела, но совершенно неспособен к созданию собственной партии. Его увлечение университетами и академиями сослужит ему плохую службу. Какие варианты престолонаследия стали предметом обсуждения?
– Прежде всего вариант провозглашения императором Павла при регентстве матери. Его поддерживает группа Никиты Панина, которая пыталась даже заводить разговоры подобного рода с императрицей.
– Бесцельная попытка. Женская ненависть исключает способность откликаться на здравый смысл: императрица, насколько можно судить по донесениям резидентов, не любит своей невестки.
– Елизавета ненавидит великую княгиню, милорд, и много раз, не стесняясь свидетелей, говорила о неудаче своего выбора невестки, припоминая пороки ее матери и родных. То, что когда-то привлекало императрицу в принцессе, превратилось в источник неприязни.
– Немудрено. Княгиня Екатерина много усилий и времени тратит на свое мужское окружение и не дала себе труда постараться произвести благоприятное впечатление на императрицу. Тем более ее нынешняя привлекательная внешность проявилась далеко не сразу, и Елизавета вполне могла стать благосклонной к той давней дурнушке.
– Однако не стала и с явными признаками сочувствия выслушивала предложения некоторых приближенных о возможности высылки великой княгини из России.
– Одной?
– С сыном.
– Императрица слишком умна, чтобы пойти на столь рискованный шаг – законный претендент на престол за пределами страны! Тогда ей надо было отпускать за границу и императора Иоанна, тем не менее надзор за ним становится год от года все более суровым. Каковы же иные варианты?
– Очень немногочисленная группа сторонников регентства отца.
– Все же регентства, а не самодержавного правления?
– Да, прусские симпатии великого князя не пользуются популярностью, а его увлечения казармой и солдатской муштрой отталкивают от него придворных. Наконец, существует вариант передачи власти императору Иоанну.
– После стольких лет заключения и полной изоляции он продолжает привлекать внимание двора?
– Как нельзя больше. Расчет его сторонников строится на том, что, возведенный на престол, он будет связан с ними чувством признательности.
– Наивные бредни в духе избрания „всем покорной“ императрицы Анны Иоанновны.
– Тем более наивные, что император Иоанн, по слухам, тронут в уме и даже не вполне справляется с речью.
– Что удивительного после двадцати лет одиночного заключения, и притом с младенческого возраста.
1754 год – существовало еще одно обстоятельство, почему Петр Трезин не мог вмешаться в судьбу своих проектов: уже несколько лет его не было в России.
Кажется, он использовал все, чтобы сохранить положение ведущего или по крайней мере действующего архитектора. Добиться приема у императрицы представлялось одинаково бессмысленным и невозможным. Елизавета Петровна просто не замечала его прошений и ходатайств. Вслед за Преображенским собором у Трезина было отобрано строительство Аничкова дворца, также перепорученное всесильному Растрелли. О новых заказах никто не упоминал. Последняя отчаянная попытка архитектора – отъезд под видом командировки в Италию. Под влиянием И. И. Шувалова Елизавета Петровна склонялась к восстановлению забытого после Петра института государственных пенсионеров. Петр Трезин должен был выяснить условия их работы, но в действительности он присылает руководству Канцелярии от строений ультиматум – те условия, на которых он может согласиться продолжать строить в России. Именно строить – то, в чем ему отказывает двор. Ультиматум проходит незамеченным. Петр Трезин – Пьетро Трезини остается в Италии. Дата его смерти и обстоятельства последних лет жизни остаются неизвестными.
И в том же 1754 году торжествующий Растрелли получает заказ на свое, едва ли не самое большое, строительство – петербургский Зимний дворец. Это высший взлет признания, славы и возможностей архитектора.
Но проходит семь лет. Уходит из жизни Елизавета Петровна. Сменяют друг друга на престоле Петр III и Екатерина II. Новые вкусы, новые любимые зодчие. Увлекавшаяся строительством Екатерина неслучайно придавала исключительное значение этому виду своей деятельности. Каково бы ни было действительное существо ее правления, выраставшие повсюду здания, армия зодчих и строителей по всей стране создавали убедительную картину бурного расцвета и развития государства. Только среди этой новой плеяды места для Растрелли не было. Его время кончилось в день смерти Елизаветы Петровны. Никакие предложения, проекты, самые смелые замыслы не могли заинтересовать новых правителей и побудить их обратиться к зодчему предшествовавшего царствования. Как когда-то Растрелли сменил Трезина в Преображенском соборе и Аничковом дворце, так теперь самого Растрелли сменят другие архитекторы в оформлении интерьеров его же Зимнего дворца.
Но Екатерина не любит производить тяжелого впечатления категоричностью своих решений. Сначала получивший фактическую отставку, зодчий получает возможность на целый год уехать в родную Италию. Родную – когда вся его жизнь связана с Россией! Императрица надеется, что Растрелли поймет скрытый намек и останется в почетной ссылке. Но если Петр Трезин искал путей осуществления своих прав зодчего, Растрелли слишком давно этими правами располагал и не был в состоянии примириться с мыслью об их потере. К величайшему неудовольствию Екатерины, он возвращается в Россию и тогда получает официальный отказ. Русский двор больше не нуждается в его услугах.
Растрелли делает последние попытки напомнить о себе. Курляндия, куда возвращается после ссылки Бирон, не открывает никаких перспектив. К тому же Бирон-младший тяготится стареющим мастером и мечтает о приглашении модного архитектора. Поездка в Берлин, ко двору Фридриха Великого, не приносит ни заказов, ни благосклонности чужого монарха. Новая поездка в Италию связана с мыслью о торговле в России работами итальянских живописцев, но коммерческие предприятия не в характере зодчего. Ему суждено умереть в Петербурге в стесненных материальных обстоятельствах и всеми забытым. Дата смерти и место могилы останутся неизвестными.
Составляя списки своих сооружений, Растрелли не забывал приводить и имена учеников – все они стали заметными зодчими. Ученики были и у Петра Трезина, но все они переводятся в помощники к Растрелли. Здесь и ставший строителем Ораниенбаума П. Ю. Патон, и родоначальник известной семьи крепостных художников Федор Леонтьевич Аргунов. Даже в педагогической деятельности звезда Растрелли оказалась для Трезина роковой.
Климент – помнил ли о нем в своих жизненных перипетиях зодчий, имел ли возможность заниматься своим детищем в первые годы строительства или и здесь остался в стороне в силу дипломатических ходов, царедворческих хитросплетений, расчетливой скупости заказчика? Возвращался ли мыслями к Замоскворечью, живя в Италии? Знал ли, что проект так и остался не реализованным до конца?
Время, казалось, стерло с одинаковым равнодушием и имя архитектора, и имя строителя. И только Климент сохранил память, непреходящую память жемчужины искусства о своем создателе, а рядом с ним невольно и о том, в чью человеческую судьбу этот памятник остался вплетенным: Петр Трезин – Алексей Петрович Бестужев-Рюмин.
Петербург. Зимний дворец
Императрица Елизавета Петровна и М. Е. Шувалова
– Кто еще там?
– Я, государыня-матушка, я, голубушка ты наша.
– А, Мавра. Сказала ведь, кажется, чтоб никому ко мне не входить.
– Сказала, государыня, сказала. Только уж лучше разгневайся ты на меня лютым гневом, чем так молчком-то сидеть. Брани меня, старую, сколько душеньке твоей угодно, взашей толкай, да одна не оставайся. Мыслимо ли дело – окошки завешаны, ставни день-деньской заперты, у дверей Чулков как пес цепной, чтоб не заходил никто. Да за что ты, матушка, на всех нас прогневалась? Одних видеть не хочешь, других не казни.
– Никого не хочу. Ступай прочь, Егоровна.
– Нет, государыня, нет, разве что прикажешь кому связать да выволочь. На кулаки пойду, глаза кому хошь выцарапаю, а подле тебя останусь.
– Да что тебе надо? К чему это ты?
– Нельзя же так, Лизавета Петровна, себя тиранить. Ну тошно тебе, ну свет белый немил, так пройдет это, пройдет. Вон какие припадки бывали, да отступила же хворь с божьей помощью. Коли и вернется, так снова отступится.
– Не отступится. Чего ей отступаться! Видно, срок мой подходит.
– Не смей, не смей слов таких говорить – откуда взялись они у тебя, государыня! Еще в дурной час, не дай господи, молвишь. Чего ты беду-то накликаешь!
– Чего ее кликать – у ворот стоит дожидается.
– Про болезнь вот говоришь, а как же после припадков-то первых – уж на что сильны были – и понесла, и дочку родила, красавицу писаную, да сама расцвела как маков цвет, – смотреть загляденье.
– Не надо бы рожать.
– Чего не рожать – кому от того убыток Только одно скажу, хоть и без меня про то знаешь, в болезни да в старости дите не родишь.
– Когда то было…
– Как – когда? Да ты что, матушка, в себе ли? Лизаветушке-то всего шесть годков, а ты – когда. Вот поглядишь, как девонька наша вырастет, в годы войдет, заневестится, тогда и станешь о прошедшем-то времени горевать, а сейчас чего?
– Присмотрелась ты ко мне, Мавра, аль утешить хочешь, добрая душа. Глядела ты на меня?
– Как – глядела? Мне ли тебя, матушка, не знать? Да я с закрытыми глазами всю тебя как есть вижу.
– То-то и есть, что с закрытыми. А ты открой глаза-то, открой, погляди, что с лицом-то моим стало. Гляди, гляди, болтать потом будешь!
– Так чего углядеть-то я должна?
– Не должна, а так оно и есть – гляди, морщин сколько. У рта легли, под глазами рябят, шею шкурой лягушечьей свели.
– Господи, ну и удивила. Да если так глядеться, матушка, стекло увеличительное возьми – с ним и не то разглядишь. А пудра на что, притиранья-то наши? Если чего и мелькнет, враз и прикрыть можно.
– Да не хочу я прикрывать. Хватит! Никакие притиранья не помогут. Сквозь какую хошь пудру борозды идут.
– Да мерещится тебе, Лизавета Петровна, ей же богу мерещится. Хоть у Ивана Ивановича спроси. Даром, что ли, он на тебя как на икону глядит, глаз не сводит.
– Только мне Ивану Ивановичу морщины-то и показывать! Поверенного какого бабьих горестей отыскала. Ему, может, еще хороша, да надолго ли.
– Ох, государыня, что вперед-то загадывать. Покуда ветер не дует, чего в полость зря заворачиваться. А не хочешь Ивана Ивановича спрашивать, Алексея Григорьевича спроси – не соврет по старой дружбе, правду скажет.
– Как раз правду! Много он ее прежним-то временем говаривал – только и делал, что улещал, покуда трезв был, а во хмелю…
– Ну и бог с ним, коль не хочешь. Так хоть мне поверь. Надень ты, матушка, туалет новый да выйди-ка сегодня на куртаг – уж такой всем праздник будет, уж так всех разодолжишь! Вот тогда сама и разберешься, так ли хороша, как была, аль изменилася. Попробуй, матушка! Разреши, Чулкова кликну, камер-фрау.
– Не смей! Ничего не надену и выходить не стану. Свету там больно много. В полутьме не так старость моя видна.
– Ну свету с отвычки не хочешь, так в театр выйди, в ложе посиди. Музыка какая у нас распрекрасная, оперу какую хошь для тебя итальянскую ввечеру спроворят.
– Да пойми ты, Мавра, не до оперы мне, ни до чего. Думаешь, за Ивана Ивановича боюсь. Так вот не боюсь я за него. За всех боялась, а за него не боюсь. Знаю, лета мои к его годам не подходят, знаю, в матери гожусь, а любит он меня. Любовь у него ко мне первая. Он меня все такой, как в детстве видел, видеть будет. А может, любовь, тут и слово неверное. Нужна я ему и для души и для сердца. Подарков от меня не берет, имений ему не надобно – обижается, коли принять прошу. О деньгах и не заикайся. Стихи вот всё читает, а я как в тумане – голос слышу, вроде вспоминаю что, вроде навсегда теряю – сама не пойму. Говорит всё тихо, ласково так, а про что, в толк не возьму, будто чужой разговор подслушиваю, будто не обо мне речь. Сижу молчу, он поклонится да и прочь пойдет. Жалею его, больше Лизаветы жалею, только поздно в жизнь мою он пришел. Ни к чему все это. Смерти, Мавра, боюсь. Ох как боюсь, все что-то к горлу подступает, дыхнуть не дает. Душно мне от страху, рвануться бы, убежать куда, не видеть никого. А тут еще платья кругом черные мерещатся.
– Какие платья, матушка! Откуда им взяться? Никто во дворце их не носит, да и посмел бы только волю твою нарушить.
– Вот-вот, по моей воле нету. А кабы не моя воля, так кругом и закружились бы. Будто смерти моей ждут, чтобы выйти.
– Да какой же твоей смерти, матушка! Человек родится, человеку и помереть положено. Сколько их, людей-то, кругом, как же по близким-то трауру не надеть.
– Не хочу ни по близким, ни по дальним. Не хочу, слышь, Мавра!
– Слышу, государыня, слышу. Господь с тобой, как хочешь, так и будет, все в твоей воле государской. Только не печалуйся ты, думами лютыми сердца не томи.
– Думаешь, не вижу – тот исчез, того на куртагах не стало. Стало быть, Бог прибрал. Вы молчите, и я молчу. Да ведь сговор это, а не правда.
– А нешто вся жизнь наша не сговор, матушка? О том не говорим, с тем таимся друг от дружки, от родителев, от супругов, от деток рожоных, а там и себя самого. Иначе не прожить, голубушка.
– Все у тебя складно, Мавра, получается, а на душе как был туман, так и лежит, не прояснится. Разве не знаю, сколько для меня сделать можешь. Вон сынок твой, крестник мой… Не плачь, не плачь, давно поняла, почему не видно его, от какой беды лицом почернела, а себя переломить, поплакать с тобой, погоревать не могу. Не тронь ты меня, все едино не поможешь.
– Я, государыня-матушка, я, голубушка ты наша.
– А, Мавра. Сказала ведь, кажется, чтоб никому ко мне не входить.
– Сказала, государыня, сказала. Только уж лучше разгневайся ты на меня лютым гневом, чем так молчком-то сидеть. Брани меня, старую, сколько душеньке твоей угодно, взашей толкай, да одна не оставайся. Мыслимо ли дело – окошки завешаны, ставни день-деньской заперты, у дверей Чулков как пес цепной, чтоб не заходил никто. Да за что ты, матушка, на всех нас прогневалась? Одних видеть не хочешь, других не казни.
– Никого не хочу. Ступай прочь, Егоровна.
– Нет, государыня, нет, разве что прикажешь кому связать да выволочь. На кулаки пойду, глаза кому хошь выцарапаю, а подле тебя останусь.
– Да что тебе надо? К чему это ты?
– Нельзя же так, Лизавета Петровна, себя тиранить. Ну тошно тебе, ну свет белый немил, так пройдет это, пройдет. Вон какие припадки бывали, да отступила же хворь с божьей помощью. Коли и вернется, так снова отступится.
– Не отступится. Чего ей отступаться! Видно, срок мой подходит.
– Не смей, не смей слов таких говорить – откуда взялись они у тебя, государыня! Еще в дурной час, не дай господи, молвишь. Чего ты беду-то накликаешь!
– Чего ее кликать – у ворот стоит дожидается.
– Про болезнь вот говоришь, а как же после припадков-то первых – уж на что сильны были – и понесла, и дочку родила, красавицу писаную, да сама расцвела как маков цвет, – смотреть загляденье.
– Не надо бы рожать.
– Чего не рожать – кому от того убыток Только одно скажу, хоть и без меня про то знаешь, в болезни да в старости дите не родишь.
– Когда то было…
– Как – когда? Да ты что, матушка, в себе ли? Лизаветушке-то всего шесть годков, а ты – когда. Вот поглядишь, как девонька наша вырастет, в годы войдет, заневестится, тогда и станешь о прошедшем-то времени горевать, а сейчас чего?
– Присмотрелась ты ко мне, Мавра, аль утешить хочешь, добрая душа. Глядела ты на меня?
– Как – глядела? Мне ли тебя, матушка, не знать? Да я с закрытыми глазами всю тебя как есть вижу.
– То-то и есть, что с закрытыми. А ты открой глаза-то, открой, погляди, что с лицом-то моим стало. Гляди, гляди, болтать потом будешь!
– Так чего углядеть-то я должна?
– Не должна, а так оно и есть – гляди, морщин сколько. У рта легли, под глазами рябят, шею шкурой лягушечьей свели.
– Господи, ну и удивила. Да если так глядеться, матушка, стекло увеличительное возьми – с ним и не то разглядишь. А пудра на что, притиранья-то наши? Если чего и мелькнет, враз и прикрыть можно.
– Да не хочу я прикрывать. Хватит! Никакие притиранья не помогут. Сквозь какую хошь пудру борозды идут.
– Да мерещится тебе, Лизавета Петровна, ей же богу мерещится. Хоть у Ивана Ивановича спроси. Даром, что ли, он на тебя как на икону глядит, глаз не сводит.
– Только мне Ивану Ивановичу морщины-то и показывать! Поверенного какого бабьих горестей отыскала. Ему, может, еще хороша, да надолго ли.
– Ох, государыня, что вперед-то загадывать. Покуда ветер не дует, чего в полость зря заворачиваться. А не хочешь Ивана Ивановича спрашивать, Алексея Григорьевича спроси – не соврет по старой дружбе, правду скажет.
– Как раз правду! Много он ее прежним-то временем говаривал – только и делал, что улещал, покуда трезв был, а во хмелю…
– Ну и бог с ним, коль не хочешь. Так хоть мне поверь. Надень ты, матушка, туалет новый да выйди-ка сегодня на куртаг – уж такой всем праздник будет, уж так всех разодолжишь! Вот тогда сама и разберешься, так ли хороша, как была, аль изменилася. Попробуй, матушка! Разреши, Чулкова кликну, камер-фрау.
– Не смей! Ничего не надену и выходить не стану. Свету там больно много. В полутьме не так старость моя видна.
– Ну свету с отвычки не хочешь, так в театр выйди, в ложе посиди. Музыка какая у нас распрекрасная, оперу какую хошь для тебя итальянскую ввечеру спроворят.
– Да пойми ты, Мавра, не до оперы мне, ни до чего. Думаешь, за Ивана Ивановича боюсь. Так вот не боюсь я за него. За всех боялась, а за него не боюсь. Знаю, лета мои к его годам не подходят, знаю, в матери гожусь, а любит он меня. Любовь у него ко мне первая. Он меня все такой, как в детстве видел, видеть будет. А может, любовь, тут и слово неверное. Нужна я ему и для души и для сердца. Подарков от меня не берет, имений ему не надобно – обижается, коли принять прошу. О деньгах и не заикайся. Стихи вот всё читает, а я как в тумане – голос слышу, вроде вспоминаю что, вроде навсегда теряю – сама не пойму. Говорит всё тихо, ласково так, а про что, в толк не возьму, будто чужой разговор подслушиваю, будто не обо мне речь. Сижу молчу, он поклонится да и прочь пойдет. Жалею его, больше Лизаветы жалею, только поздно в жизнь мою он пришел. Ни к чему все это. Смерти, Мавра, боюсь. Ох как боюсь, все что-то к горлу подступает, дыхнуть не дает. Душно мне от страху, рвануться бы, убежать куда, не видеть никого. А тут еще платья кругом черные мерещатся.
– Какие платья, матушка! Откуда им взяться? Никто во дворце их не носит, да и посмел бы только волю твою нарушить.
– Вот-вот, по моей воле нету. А кабы не моя воля, так кругом и закружились бы. Будто смерти моей ждут, чтобы выйти.
– Да какой же твоей смерти, матушка! Человек родится, человеку и помереть положено. Сколько их, людей-то, кругом, как же по близким-то трауру не надеть.
– Не хочу ни по близким, ни по дальним. Не хочу, слышь, Мавра!
– Слышу, государыня, слышу. Господь с тобой, как хочешь, так и будет, все в твоей воле государской. Только не печалуйся ты, думами лютыми сердца не томи.
– Думаешь, не вижу – тот исчез, того на куртагах не стало. Стало быть, Бог прибрал. Вы молчите, и я молчу. Да ведь сговор это, а не правда.
– А нешто вся жизнь наша не сговор, матушка? О том не говорим, с тем таимся друг от дружки, от родителев, от супругов, от деток рожоных, а там и себя самого. Иначе не прожить, голубушка.
– Все у тебя складно, Мавра, получается, а на душе как был туман, так и лежит, не прояснится. Разве не знаю, сколько для меня сделать можешь. Вон сынок твой, крестник мой… Не плачь, не плачь, давно поняла, почему не видно его, от какой беды лицом почернела, а себя переломить, поплакать с тобой, погоревать не могу. Не тронь ты меня, все едино не поможешь.
Лондон
Министерство иностранных дел
Правительство вигов
– Милорд, падение великого канцлера! Алексей Бестужев подлежит смертной казни!
– Что вы говорите, Гарвей, как это могло произойти? Бестужев – это же переворот во всей русской внешней политике.
– Великий канцлер обвинен в государственной измене.
– Смысл обвинения неважен, важна его причина.
– Неожиданное выздоровление императрицы Елизаветы.
– Что значит – неожиданное?
– Очередной приступ болезни императрицы оказался настолько тяжелым и затяжным, что все приняли его за симптом скорой кончины.
– И что же?
– Бестужев поторопился с распоряжениями, боясь упустить в момент кончины власть.
– Какая непростительная неосторожность! Но, может быть, эти распоряжения были ему приписаны недругами?
– В том-то и дело, что нет. Они оставили след на бумаге, которая была представлена императрице.
– Великий канцлер и какие бы то ни было компрометирующие следы – непостижимо! Определенно Бестужев начал стареть.
– Ему и в самом деле шестьдесят пять лет, но это никак не сказывается на его умственных способностях. Судя по внешней политике России, он по-прежнему в блестящей дипломатической форме.
– Но распоряжения – какие распоряжения он сумел так опрометчиво сделать?
– Их два, милорд. Первое – фельдмаршалу Апраксину: Бестужев частным письмом предложил ему вернуться с армией в Россию.
– И Апраксин подчинился.
– Не столько подчинился, сколько прислушался к деловому совету.
– Но этого еще недостаточно для компрометации человека, шестнадцать лет единолично руководившего внешними сношениями России.
– Вторая ошибка – письмо великой княгине Екатерине.
– Не вторая, а единственная и роковая. Бог мой, стоило столько лет подвизаться на дипломатическом поприще, чтобы так откровенно выдать свою ставку на новую императрицу!
– Императрицу, милорд?
– Наследник вряд ли вступит на престол, а если это даже ему и удастся, он рано или поздно уступит корону своей жене.
– Милорд, но у великой княгини нет на то решительно никаких прав. Прежде всего она не принадлежит к царствующему дому по рождению. Вот если только ее сын…
– Что вы говорите, Гарвей, как это могло произойти? Бестужев – это же переворот во всей русской внешней политике.
– Великий канцлер обвинен в государственной измене.
– Смысл обвинения неважен, важна его причина.
– Неожиданное выздоровление императрицы Елизаветы.
– Что значит – неожиданное?
– Очередной приступ болезни императрицы оказался настолько тяжелым и затяжным, что все приняли его за симптом скорой кончины.
– И что же?
– Бестужев поторопился с распоряжениями, боясь упустить в момент кончины власть.
– Какая непростительная неосторожность! Но, может быть, эти распоряжения были ему приписаны недругами?
– В том-то и дело, что нет. Они оставили след на бумаге, которая была представлена императрице.
– Великий канцлер и какие бы то ни было компрометирующие следы – непостижимо! Определенно Бестужев начал стареть.
– Ему и в самом деле шестьдесят пять лет, но это никак не сказывается на его умственных способностях. Судя по внешней политике России, он по-прежнему в блестящей дипломатической форме.
– Но распоряжения – какие распоряжения он сумел так опрометчиво сделать?
– Их два, милорд. Первое – фельдмаршалу Апраксину: Бестужев частным письмом предложил ему вернуться с армией в Россию.
– И Апраксин подчинился.
– Не столько подчинился, сколько прислушался к деловому совету.
– Но этого еще недостаточно для компрометации человека, шестнадцать лет единолично руководившего внешними сношениями России.
– Вторая ошибка – письмо великой княгине Екатерине.
– Не вторая, а единственная и роковая. Бог мой, стоило столько лет подвизаться на дипломатическом поприще, чтобы так откровенно выдать свою ставку на новую императрицу!
– Императрицу, милорд?
– Наследник вряд ли вступит на престол, а если это даже ему и удастся, он рано или поздно уступит корону своей жене.
– Милорд, но у великой княгини нет на то решительно никаких прав. Прежде всего она не принадлежит к царствующему дому по рождению. Вот если только ее сын…