Страница:
— Вот конфискованная и спрятанная табличка! Вы узнаете печать Менезия? Как я ее раздобыл? Я читаю этот вопрос в ваших глазах, сенаторы! А ответ — прост, хотя суть его омерзительна... Когда имеешь дело со злоумышленниками, то есть с людьми, для которых золото — все, а честь — ничто, надо выкладывать перед ними миллионы сестерциев, и тут же, незамедлительно, один из мошенников станет предавать других... Именно таким образом я и поступил, заплатив свои последние сто тысяч сестерциев за эту табличку одному из служащих секретариата префекта ночных стражей, который сбежал из Рима с этими деньгами, как только добыл из личного сейфа Кассия Лонгина ту табличку, которая, как он уверял, исчезла... Этот служащий боялся, что однажды ему придется отвечать за преступления, в которых он выступал свидетелем и одновременно сообщником исполнителей, и он предпочел, получив от меня денежное вознаграждение, скрыться... Таким образом, благодаря этой гнусной сделке — а ничего другого предпринять было невозможно — табличка вернулась туда, где и должна была быть, то есть попала в корзину с вещественными доказательствами, предназначенную для того процесса. Который Сулла, увы, проиграл перед тем, как потерял жизнь... А я только вернул ее на место!
Гонорий взял табличку из рук одного из сенаторов, сидевшего в первом ряду и прочитавшего текст последним, и положил ее в корзину.
Он опять прошелся перед трибуной, делая вид, что размышляет, давая тем самым сенаторам возможность ослабить внимание и обменяться мнениями, а в амфитеатре уже стоял гул, сквозь который пробивались отдельные голоса.
Потом молодой адвокат снова заговорил:
— Но теперь вы скажете, что этот Гонорий обвиняет префекта ночных стражей в том, что он скрывал правду о смерти Менезия? Страшное обвинение против одного из самых высокопоставленных людей Города! Да! — сказал Гонорий с разочарованием в голосе. — Тот, кто должен обеспечивать безопасность граждан, является одним из участников этого преступного деяния. Это он охраняет ту грязную лужу, в которой копошатся заговорщики... В этой луже мы и поймали первую рыбку, добрались до ее внутренностей и, как гаруспики[94], по неблагоприятным знакам прочли, каким образом был отравлен патриций Менезий. Я сознательно употребил слово «рыбка», почтенные сенаторы, так как речь идет о человеке по имени Ихтиос, что по-гречески означает «рыба», он занимался сводничеством и содержал заведение с молодыми людьми, которых сдавал на время или покупал. Это именно он, Ихтиос, рассказал Сулле и тем, кто ему помогал раскрыть истину, о деталях интриги, которая привела к тому, что патрицию поднесли отравленный кубок...
Гонорий, не переставая говорить, снова подошел к корзине с доказательствами и, вытащив оттуда еще один пергамент, развернул его.
— Вот, — сказал он, — описание сцены признания сутенера Ихтиоса, при которой присутствовали ветераны Котий Исидор, Вентиллий Мелиа, Коллодий Цицио и, наконец, бывший легионер из Бельгийской Галлии Иможен. Они вместе подписали это признание, заверенное по моей просьбе нотариусом в той колонии, где они сейчас устраиваются и куда я выезжал, чтобы выслушать их показания о том, что им рассказал сутенер Ихтиос после разоблачения... "По приказу Палфурния, владельца школы гладиаторов, расположенной в Помпеях, которому я подчинялся все время, пока совершалось преступление против Менезия, я быстро доставил яд управляющему Патробию, надзиравшему за рабами во дворце Менезия. Недостойный Патробий передал этот яд музыкантше, игравшей на тамбурине, Эдилии, чтобы та подсыпала его в кубок, из которого обычно пил ее хозяин... Чтобы убедить ее это сделать, он сказал, что речь идет о любовном напитке, который пробудит в хозяине страсть к ней, из чего она, в свою очередь, сможет извлечь большую выгоду. Он убедил молодую девушку выпить то, что останется, чтобы напиток обязательно подействовал. Но понятно, что это было сделано лишь для того, чтобы она сама погибла и не смогла ничего рассказать о преступлении... "
Вот, почтенные сенаторы, — заключил молодой адвокат, возвращая на место пергамент, — как управляющий предал доверие своего хозяина, отправив того на смерть, да так, что Сулла, уже бывший в тот вечер в Риме, ничего не смог сделать. Кроме единственного — поклясться, что найдет виновных. Это была роковая клятва, которая привела и его самого к смерти, объявленной на процессе, продемонстрировавшем поругание правосудия! Конечно, — продолжал Гонорий, — если бы я смог приволочь к вам Патробия, который исчез из дворца Менезия в ночь преступления и о котором больше никто не слышал, то, признаю, это было бы более убедительным доказательством, чем свидетельства бывших солдат, преданных Сулле, хотя трудно заподозрить в клятвопреступлении пятерых ветеранов, самым достойным образом исполнивших свой долг по отношению к Риму...
Он передал свиток сенаторам, около которых остановился, затем продолжил свою речь:
— Хорошо! Оставим письменные свидетельства. Некоторые из вас, уважаемые сенаторы, примут их к сведению, другие, озабоченные совершенством, не обратят на них внимания. Это меня не обескураживает, — громко произнес Гонорий. — Я как следует искал Патробия, и я клянусь, что не смог найти его следов... Тем не менее, когда я пытался его разыскать, я думал: а вот если бы ты, Гонорий, смог убедить самого Палфурния, этого жителя Помпеи, упомянутого Ихтиосом, называвшего его главным зачинщиком преступления, который после того, что совершил, не скрылся, а по-прежнему живет в этом прекрасном городе у подножия Везувия, ведет беззаботную жизнь в хорошо обставленном доме, окруженный слугами, вот если бы ты смог убедить его, говорил я сам себе, лично предстать перед лицом правосудия, это было бы замечательно, и дело было бы выиграно...
Гонорий оглядел ряды сенаторов, сидевших на скамьях.
— Я знаю, что многим из вас, почтенные сенаторы, это кажется смешным... Разве Палфурний согласится ускорить свою погибель, явившись сюда для признания в ужасных преступлениях? Это могло бы показаться абсурдным, если бы боги допустили оскорбление правосудия, а Фемида осталась безучастной к безжалостной судьбе, настигшей Менезия и Суллу...
Он остановился, чтобы продолжить уже совсем другим тоном:
— Видите ли, почтенные сенаторы, в самые тяжелые моменты этого расследования, когда я голодал, был избит, оставлен привязанным к дереву в лесу теми, кто пытался помешать мне выступить защитником на процессе Суллы, когда я обнаружил, что из дома вывезена вся обстановка, когда я вынужден был скрываться от преследований у почтенного торговца, испытывавшего ко мне жалость, я не переставал надеяться на богов... Я хотел верить в то, что они не потерпят больше преступлений и в конце концов станут на сторону жертв... Так вот! Уважаемые сенаторы, эта мысль, которая меня не покидала, оказалась верной. Так как наступил момент, когда я через знакомых, которых приобрел даже среди организаторов заговора, узнал, что люди, ради которых Палфурний совершил столько низких поступков, — и именно по этой самой причине, — собираются исключить его из числа живущих: хотят избавиться от живого свидетеля. Я сказал «низкие поступки», так как к отравлению Менезия надо добавить и изготовление ловким подделывателем бумаг, коим и является Палфурний, табличек, якобы найденных у финикийца Халлиля, которые убедили судей в виновности Суллы... Узнав эти ценные сведения, мне оставалось только отправиться в Помпеи и приехать туда раньше наемных убийц, посланных разделаться с Палфурнием: я должен был предупредить того об угрожавшей ему опасности и убедить его явиться в ваше благородное собрание, чтобы вымолить у вас милость, разоблачив преступников, с которыми он действовал заодно... И Палфурний, благородные сенаторы, взятый мною за горло, если можно так выразиться, согласился! И вот он здесь и готов предстать перед вами! А я в этот момент не только адвокат Суллы! Я стал также и защитником жалкого Палфурния, преследуемого угрызениями совести, проклятого богами, ставшего жертвой после того, как он побыл палачом, и теперь заклинаю вас сохранить ему жизнь и приговорить его к изгнанию на самую отдаленную границу империи, где он начнет жизнь честного человека. Он заслуживает сохранения жизни, благородные сенаторы, так как он, именно он, позволит нам своим признанием и показаниями вернуть Сулле уже после смерти похищенную у него честь. Почтенные сенаторы! Вот истинная Справедливость! В милости, которую вы окажете Палфурнию, изгнав его, вместо того чтобы отправить в звериную пасть. Достаточно, увы, и того, что кровь Суллы обагрила арену! Довольно крови! Я уверен, зная благородство души Суллы, что он бы одобрил такое ваше решение... Стражники! — закричал Гонорий театральным фальцетом, на который не последовало реакции, так как момент был драматическим. — Введите свидетеля Палфурния!
Все взгляды устремились на дверь, находившуюся за трибуной, где были расположены комнаты, куда можно было поместить свидетеля или виновного. Сенаторы увидели человека довольно крупного телосложения, с высокой залысиной, с венами на ногах и с опущенными как бы от тяжести стыда глазами.
— Палфурний! — вскричал молодой адвокат. — Не скрывай правду от тех, кто обеспокоен судьбой Рима! Действительно ли ты из Помпеи, где ты живешь, отдал приказание сутенеру Ихтиосу, который ни в чем тебе не мог отказать, доставить яд управляющему Патробию, для того чтобы погубить его хозяина?
— Да, это, увы, моя вина! — прозвучал в тишине, установившейся в зале, слабый голос Палфурния.
— А затем ты, — продолжал молодой адвокат, — употребил твои способности подделывать документы, чем сослужил службу недругам Суллы: ты своей рукой выгравировал таблички, которые помогли убедить всех в том, что бывший офицер-легионер хотел завладеть наследством? Ты сделал это, Палфурний?
— Да, и это тоже, — признался житель Помпеи. — Пусть боги простят мне то, что я посвятил жизнь злу, которое было так необходимо одному важному лицу...
— Ну, вот теперь тебе осталось сказать только одно слово, Палфурний, чтобы представить этому знаменитому ареопагу только правду, а себе — угрызения совести, одно только имя... Это имя ты должен произнести сам! Отвечай! Кому ты помогал, совершая эти преступления?
— Я действовал по наущению патриция Лацертия, — произнес житель Помпеи в полной тишине, которую разорвали голоса сенаторов, изумленных тем, что названо имя конкурента Менезия по трибунату, имя честолюбивого человека, полностью, как было известно, преданного Домициану. Это было сокрушительное откровение, подтверждавшее слухи, ходившие по Городу, о том, что родной брат Цезаря замышлял что-то против императорской власти. И вот некий жалкий адвокатишка, представ перед римским сенатом, превратил этот слух в публичное обвинение, а свидетельские показания Палфурния сделали этот факт достоверным...
Напряжение в зале постепенно спадало. Гонорий продолжил свою речь:
— Что я могу добавить, почтенные сенаторы, к этому грустному признанию? Я оставляю вашему воображению представлять все те последствия, которые может повлечь за собой подобная публичная исповедь.
Это был намек на ответственность, которую может понести брат Цезаря, и ареопаг не ошибся в своей догадке.
— Я должен теперь вспомнить позорный эпизод, когда люди Лацертия выкрали меня из моего дома, где я собирал все те доказательства, которые имею честь представлять сейчас перед вами; это произошло накануне того дня, когда я должен был защищать Суллу от позорного обвинения в присвоении наследства... Член коллегии адвокатов, выкраденный из своего дома, оставлен связанным посреди леса, в котором живут волки, и именно в тот день, когда он должен был появиться в зале суда! Какое оскорбление правосудию! Так началась моя тайная жизнь, так я вынужден был прятаться, чтобы и меня не настигло роковое мщение, которым мне угрожали... И вот тогда, именитые сенаторы, я смог оценить благородные чувства во всех слоях романского населения; в моем несчастье мне помогли и бедный безграмотный раб, который привел меня в чувство и отогрел в своей жалкой хижине угольщика, и торговка-содержательница скромного семейного пансиона из простонародного квартала, предоставившая мне кров и средства к существованию, у которой я прятался, каждый раз испытывая страх, когда слышал шаги, как мне казалось, моих убийц, поднимающихся по скрипучей лестнице...
Но, уважаемые сенаторы, — продолжал Гонорий, — правда заключена в том, что эта женщина будет вознаграждена за ту доброту, которую она проявила по отношению к защитнику истины! Вот почему ей предоставляется великая честь предстать перед вами в своих скромных одеждах... Стражники, — закричал он, — введите хозяйку пансиона Омитиллу!
Бросив эти слова, Гонорий почувствовал, как его охватывает беспокойство, как будто бы он внезапно понял, что, увлекшись своими доказательствами, он совершил ошибку, решив представить сенаторам толстуху в качестве свидетеля того, как его преследовали Лацертий и его молодчики. Он понял, что испортит сейчас все то хорошее впечатление, которое до сих пор производил на аудиторию, от ужаса по его спине под тогой полился пот. Но было слишком поздно. Мощная содержательница меблированных комнат, сопровождаемая двумя дежурными стражниками, уже входила в зал.
При виде этой женщины из простонародья на многих лицах царственного собрания появились улыбки: ей было около сорока пяти лет, одета она была крикливо, на шее висело пять или шесть золотых ожерелий, что сильно удивило Гонория, который до сих пор видел у своей хозяйки и любовницы только одно... Продавщица супа за два или четыре асса сделала нечто вроде поклона, который выглядел так смешно, что вызвал громкий смех на скамьях — смех, который мгновенно остудил горячий пот, лившийся между лопатками молодого адвоката...
И тут произошла ужасная вещь, которая буквально привела оратора в оцепенение и лишила голоса, отнимая последнюю надежду на то, что слова смогут предотвратить крушение его репутации и гибель процесса, в котором он хотел выступить триумфатором: Омитилла с широкой улыбкой на губах стала медленно поднимать юбку, открывая сначала свои бедра, а потом и жесткое руно волос, так хорошо знакомое Гонорию. Предел всему наступил тогда, когда молодой адвокат почувствовал близкое наступление эрекции, которое не смог сдержать при виде знакомого тела, так как его любовница не давала ему отдыхать от любовных игр; эта эрекция, необычайно сильная, так, очевидно, приподняла его тогу, что многие сенаторы просто прыснули от смеха, указывая тем, кто еще этого не заметил, на эту неюридическую природу связи, существующую между хозяйкой меблированных комнат и выступающим на процессе защитником.
Но самое худшее наступило тогда, когда адвокат понял, что сейчас наступит оргазм и что он не сможет его сдержать, что все произойдет на глазах самых почитаемых в столице вселенной патрициев... И тут он, вцепившись в волосы содержательницы комнат, внезапно пробудился от своего громкого крика: хозяйка, проснувшись рядом с ним в их почти супружеской кровати и почувствовав его возбужденный член, занялась, как это делала каждое утро, фелляцией своего спящего любовника.
Его ужасный кошмар вылился в рот Омитилле — которая, что было совершенно очевидно, этим утренним занятием пыталась заставить своего любовника забыть о ее физических несовершенствах и возрасте, — и Гонорий, как человек, избавившийся от дурного сна, радостно подумал о том, что его будущая речь перед сенатом Рима не была ничем омрачена и что почтенные сенаторы никогда не увидят, как содержательница комнат поднимает перед ними юбку. Вспоминая различные фразы своего выступления, Гонорий понял, что его защитительная речь получила трещину в момент появления хозяйки, а вот предыдущая сцена, то есть публичное выступление Палфурния, была решающим моментом в цепи доказательств невиновности его клиента. Да, конечно, Палфурний! Он и был ключом успеха, и молодой адвокат с очевидностью осознал: сон был вещим и послан ему самой Фемидой:
А разве он не принес на прошлой неделе в жертву богине справедливости двух голубей, отправив раба, прислуживавшего по дому, в храм на улице Метровиа с тридцатью сэкономленными им сестерциями, взятыми из карманных денег, которые ему выделяла его благодетельница; раб должен был попросить служителей храма принести жертву от имени адвоката, прикованного к кровати тяжелой болезнью. Этот сон и был ответом, который ему отправила с Олимпа Фемида. Она не оставила его, несмотря на неблагоприятные обстоятельства. Она указывала ему дорогу на Помпеи, настаивая на том, что главную роль в обвинении сыграл бессовестный Палфурний. Во что бы то ни стало надо было ехать в Кампанию. Она указывала ему дорогу...
Омитилла улыбалась, радуясь крику своего молодого любовника, вознаградившего ее за труды. Было очевидно, что она все больше и больше привязывалась к нему, на это указывало то, что она за месяц, посещая каждую неделю занятия по гимнастике в термах Каракаллы, потеряла в весе двадцать два ливра, и то, что она не жалела денег на парикмахера, хотя никогда раньше не посещала заведения такого рода, и все это крайне изумляло ее рабов, выливавших комнатные горшки и готовивших супы, они поражались тому, как все заботы о хозяйстве все больше перекладывались на главного раба, Ифидиаса. Ифидиас жил с неистовой надеждой на освобождение и поэтому вел дела хозяйки с еще большей жесткостью, чем она сама.
Гонорий решительно поднялся с кровати.
— Омитилла, — объявил он, — я ценю твое доброе отношение ко мне, но я должен сказать тебе правду. Я принял решение положить конец моему положению, которое походит на капуанскую негу и может повредить моей карьере. Что бы ни случилось, я должен без промедления выехать в Помпеи, где я начну расследование, что поможет мне успешно выступить с защитительной речью в сенате по тому делу, о котором я тебе рассказывал... Это решение бесповоротно, а ты можешь выбирать. Или ты мне поможешь деньгами, что ускорит расследование и позволит мне быстрее вернуться в столицу, или я направлюсь туда лишенным всего, каков я есть с тех пор, как меня полностью обокрали. В этом случае я пойду в Помпеи пешком, выпрашивая по дороге пищу, а когда доберусь туда, то наймусь, если будет такая необходимость, за самую низкую плату к городскому юристу, буду браться за самые скучные дела, а сам, тайно, начну проводить в свободное время свое собственное расследование. И тогда я вспомню, что ты осталась безучастной к моей просьбе, следовательно, твоя привязанность ко мне была продиктована всего лишь эгоизмом.
И молодой адвокат, одетый в ночную рубашку, которая была ему велика, так как была взята из гардероба умершего Омитилла, поднялся, чтобы продемонстрировать тем самым свою решительность.
Его подруга была так напугана этой речью, что разрыдалась.
Глава 35
Гонорий взял табличку из рук одного из сенаторов, сидевшего в первом ряду и прочитавшего текст последним, и положил ее в корзину.
Он опять прошелся перед трибуной, делая вид, что размышляет, давая тем самым сенаторам возможность ослабить внимание и обменяться мнениями, а в амфитеатре уже стоял гул, сквозь который пробивались отдельные голоса.
Потом молодой адвокат снова заговорил:
— Но теперь вы скажете, что этот Гонорий обвиняет префекта ночных стражей в том, что он скрывал правду о смерти Менезия? Страшное обвинение против одного из самых высокопоставленных людей Города! Да! — сказал Гонорий с разочарованием в голосе. — Тот, кто должен обеспечивать безопасность граждан, является одним из участников этого преступного деяния. Это он охраняет ту грязную лужу, в которой копошатся заговорщики... В этой луже мы и поймали первую рыбку, добрались до ее внутренностей и, как гаруспики[94], по неблагоприятным знакам прочли, каким образом был отравлен патриций Менезий. Я сознательно употребил слово «рыбка», почтенные сенаторы, так как речь идет о человеке по имени Ихтиос, что по-гречески означает «рыба», он занимался сводничеством и содержал заведение с молодыми людьми, которых сдавал на время или покупал. Это именно он, Ихтиос, рассказал Сулле и тем, кто ему помогал раскрыть истину, о деталях интриги, которая привела к тому, что патрицию поднесли отравленный кубок...
Гонорий, не переставая говорить, снова подошел к корзине с доказательствами и, вытащив оттуда еще один пергамент, развернул его.
— Вот, — сказал он, — описание сцены признания сутенера Ихтиоса, при которой присутствовали ветераны Котий Исидор, Вентиллий Мелиа, Коллодий Цицио и, наконец, бывший легионер из Бельгийской Галлии Иможен. Они вместе подписали это признание, заверенное по моей просьбе нотариусом в той колонии, где они сейчас устраиваются и куда я выезжал, чтобы выслушать их показания о том, что им рассказал сутенер Ихтиос после разоблачения... "По приказу Палфурния, владельца школы гладиаторов, расположенной в Помпеях, которому я подчинялся все время, пока совершалось преступление против Менезия, я быстро доставил яд управляющему Патробию, надзиравшему за рабами во дворце Менезия. Недостойный Патробий передал этот яд музыкантше, игравшей на тамбурине, Эдилии, чтобы та подсыпала его в кубок, из которого обычно пил ее хозяин... Чтобы убедить ее это сделать, он сказал, что речь идет о любовном напитке, который пробудит в хозяине страсть к ней, из чего она, в свою очередь, сможет извлечь большую выгоду. Он убедил молодую девушку выпить то, что останется, чтобы напиток обязательно подействовал. Но понятно, что это было сделано лишь для того, чтобы она сама погибла и не смогла ничего рассказать о преступлении... "
Вот, почтенные сенаторы, — заключил молодой адвокат, возвращая на место пергамент, — как управляющий предал доверие своего хозяина, отправив того на смерть, да так, что Сулла, уже бывший в тот вечер в Риме, ничего не смог сделать. Кроме единственного — поклясться, что найдет виновных. Это была роковая клятва, которая привела и его самого к смерти, объявленной на процессе, продемонстрировавшем поругание правосудия! Конечно, — продолжал Гонорий, — если бы я смог приволочь к вам Патробия, который исчез из дворца Менезия в ночь преступления и о котором больше никто не слышал, то, признаю, это было бы более убедительным доказательством, чем свидетельства бывших солдат, преданных Сулле, хотя трудно заподозрить в клятвопреступлении пятерых ветеранов, самым достойным образом исполнивших свой долг по отношению к Риму...
Он передал свиток сенаторам, около которых остановился, затем продолжил свою речь:
— Хорошо! Оставим письменные свидетельства. Некоторые из вас, уважаемые сенаторы, примут их к сведению, другие, озабоченные совершенством, не обратят на них внимания. Это меня не обескураживает, — громко произнес Гонорий. — Я как следует искал Патробия, и я клянусь, что не смог найти его следов... Тем не менее, когда я пытался его разыскать, я думал: а вот если бы ты, Гонорий, смог убедить самого Палфурния, этого жителя Помпеи, упомянутого Ихтиосом, называвшего его главным зачинщиком преступления, который после того, что совершил, не скрылся, а по-прежнему живет в этом прекрасном городе у подножия Везувия, ведет беззаботную жизнь в хорошо обставленном доме, окруженный слугами, вот если бы ты смог убедить его, говорил я сам себе, лично предстать перед лицом правосудия, это было бы замечательно, и дело было бы выиграно...
Гонорий оглядел ряды сенаторов, сидевших на скамьях.
— Я знаю, что многим из вас, почтенные сенаторы, это кажется смешным... Разве Палфурний согласится ускорить свою погибель, явившись сюда для признания в ужасных преступлениях? Это могло бы показаться абсурдным, если бы боги допустили оскорбление правосудия, а Фемида осталась безучастной к безжалостной судьбе, настигшей Менезия и Суллу...
Он остановился, чтобы продолжить уже совсем другим тоном:
— Видите ли, почтенные сенаторы, в самые тяжелые моменты этого расследования, когда я голодал, был избит, оставлен привязанным к дереву в лесу теми, кто пытался помешать мне выступить защитником на процессе Суллы, когда я обнаружил, что из дома вывезена вся обстановка, когда я вынужден был скрываться от преследований у почтенного торговца, испытывавшего ко мне жалость, я не переставал надеяться на богов... Я хотел верить в то, что они не потерпят больше преступлений и в конце концов станут на сторону жертв... Так вот! Уважаемые сенаторы, эта мысль, которая меня не покидала, оказалась верной. Так как наступил момент, когда я через знакомых, которых приобрел даже среди организаторов заговора, узнал, что люди, ради которых Палфурний совершил столько низких поступков, — и именно по этой самой причине, — собираются исключить его из числа живущих: хотят избавиться от живого свидетеля. Я сказал «низкие поступки», так как к отравлению Менезия надо добавить и изготовление ловким подделывателем бумаг, коим и является Палфурний, табличек, якобы найденных у финикийца Халлиля, которые убедили судей в виновности Суллы... Узнав эти ценные сведения, мне оставалось только отправиться в Помпеи и приехать туда раньше наемных убийц, посланных разделаться с Палфурнием: я должен был предупредить того об угрожавшей ему опасности и убедить его явиться в ваше благородное собрание, чтобы вымолить у вас милость, разоблачив преступников, с которыми он действовал заодно... И Палфурний, благородные сенаторы, взятый мною за горло, если можно так выразиться, согласился! И вот он здесь и готов предстать перед вами! А я в этот момент не только адвокат Суллы! Я стал также и защитником жалкого Палфурния, преследуемого угрызениями совести, проклятого богами, ставшего жертвой после того, как он побыл палачом, и теперь заклинаю вас сохранить ему жизнь и приговорить его к изгнанию на самую отдаленную границу империи, где он начнет жизнь честного человека. Он заслуживает сохранения жизни, благородные сенаторы, так как он, именно он, позволит нам своим признанием и показаниями вернуть Сулле уже после смерти похищенную у него честь. Почтенные сенаторы! Вот истинная Справедливость! В милости, которую вы окажете Палфурнию, изгнав его, вместо того чтобы отправить в звериную пасть. Достаточно, увы, и того, что кровь Суллы обагрила арену! Довольно крови! Я уверен, зная благородство души Суллы, что он бы одобрил такое ваше решение... Стражники! — закричал Гонорий театральным фальцетом, на который не последовало реакции, так как момент был драматическим. — Введите свидетеля Палфурния!
Все взгляды устремились на дверь, находившуюся за трибуной, где были расположены комнаты, куда можно было поместить свидетеля или виновного. Сенаторы увидели человека довольно крупного телосложения, с высокой залысиной, с венами на ногах и с опущенными как бы от тяжести стыда глазами.
— Палфурний! — вскричал молодой адвокат. — Не скрывай правду от тех, кто обеспокоен судьбой Рима! Действительно ли ты из Помпеи, где ты живешь, отдал приказание сутенеру Ихтиосу, который ни в чем тебе не мог отказать, доставить яд управляющему Патробию, для того чтобы погубить его хозяина?
— Да, это, увы, моя вина! — прозвучал в тишине, установившейся в зале, слабый голос Палфурния.
— А затем ты, — продолжал молодой адвокат, — употребил твои способности подделывать документы, чем сослужил службу недругам Суллы: ты своей рукой выгравировал таблички, которые помогли убедить всех в том, что бывший офицер-легионер хотел завладеть наследством? Ты сделал это, Палфурний?
— Да, и это тоже, — признался житель Помпеи. — Пусть боги простят мне то, что я посвятил жизнь злу, которое было так необходимо одному важному лицу...
— Ну, вот теперь тебе осталось сказать только одно слово, Палфурний, чтобы представить этому знаменитому ареопагу только правду, а себе — угрызения совести, одно только имя... Это имя ты должен произнести сам! Отвечай! Кому ты помогал, совершая эти преступления?
— Я действовал по наущению патриция Лацертия, — произнес житель Помпеи в полной тишине, которую разорвали голоса сенаторов, изумленных тем, что названо имя конкурента Менезия по трибунату, имя честолюбивого человека, полностью, как было известно, преданного Домициану. Это было сокрушительное откровение, подтверждавшее слухи, ходившие по Городу, о том, что родной брат Цезаря замышлял что-то против императорской власти. И вот некий жалкий адвокатишка, представ перед римским сенатом, превратил этот слух в публичное обвинение, а свидетельские показания Палфурния сделали этот факт достоверным...
Напряжение в зале постепенно спадало. Гонорий продолжил свою речь:
— Что я могу добавить, почтенные сенаторы, к этому грустному признанию? Я оставляю вашему воображению представлять все те последствия, которые может повлечь за собой подобная публичная исповедь.
Это был намек на ответственность, которую может понести брат Цезаря, и ареопаг не ошибся в своей догадке.
— Я должен теперь вспомнить позорный эпизод, когда люди Лацертия выкрали меня из моего дома, где я собирал все те доказательства, которые имею честь представлять сейчас перед вами; это произошло накануне того дня, когда я должен был защищать Суллу от позорного обвинения в присвоении наследства... Член коллегии адвокатов, выкраденный из своего дома, оставлен связанным посреди леса, в котором живут волки, и именно в тот день, когда он должен был появиться в зале суда! Какое оскорбление правосудию! Так началась моя тайная жизнь, так я вынужден был прятаться, чтобы и меня не настигло роковое мщение, которым мне угрожали... И вот тогда, именитые сенаторы, я смог оценить благородные чувства во всех слоях романского населения; в моем несчастье мне помогли и бедный безграмотный раб, который привел меня в чувство и отогрел в своей жалкой хижине угольщика, и торговка-содержательница скромного семейного пансиона из простонародного квартала, предоставившая мне кров и средства к существованию, у которой я прятался, каждый раз испытывая страх, когда слышал шаги, как мне казалось, моих убийц, поднимающихся по скрипучей лестнице...
Но, уважаемые сенаторы, — продолжал Гонорий, — правда заключена в том, что эта женщина будет вознаграждена за ту доброту, которую она проявила по отношению к защитнику истины! Вот почему ей предоставляется великая честь предстать перед вами в своих скромных одеждах... Стражники, — закричал он, — введите хозяйку пансиона Омитиллу!
Бросив эти слова, Гонорий почувствовал, как его охватывает беспокойство, как будто бы он внезапно понял, что, увлекшись своими доказательствами, он совершил ошибку, решив представить сенаторам толстуху в качестве свидетеля того, как его преследовали Лацертий и его молодчики. Он понял, что испортит сейчас все то хорошее впечатление, которое до сих пор производил на аудиторию, от ужаса по его спине под тогой полился пот. Но было слишком поздно. Мощная содержательница меблированных комнат, сопровождаемая двумя дежурными стражниками, уже входила в зал.
При виде этой женщины из простонародья на многих лицах царственного собрания появились улыбки: ей было около сорока пяти лет, одета она была крикливо, на шее висело пять или шесть золотых ожерелий, что сильно удивило Гонория, который до сих пор видел у своей хозяйки и любовницы только одно... Продавщица супа за два или четыре асса сделала нечто вроде поклона, который выглядел так смешно, что вызвал громкий смех на скамьях — смех, который мгновенно остудил горячий пот, лившийся между лопатками молодого адвоката...
И тут произошла ужасная вещь, которая буквально привела оратора в оцепенение и лишила голоса, отнимая последнюю надежду на то, что слова смогут предотвратить крушение его репутации и гибель процесса, в котором он хотел выступить триумфатором: Омитилла с широкой улыбкой на губах стала медленно поднимать юбку, открывая сначала свои бедра, а потом и жесткое руно волос, так хорошо знакомое Гонорию. Предел всему наступил тогда, когда молодой адвокат почувствовал близкое наступление эрекции, которое не смог сдержать при виде знакомого тела, так как его любовница не давала ему отдыхать от любовных игр; эта эрекция, необычайно сильная, так, очевидно, приподняла его тогу, что многие сенаторы просто прыснули от смеха, указывая тем, кто еще этого не заметил, на эту неюридическую природу связи, существующую между хозяйкой меблированных комнат и выступающим на процессе защитником.
Но самое худшее наступило тогда, когда адвокат понял, что сейчас наступит оргазм и что он не сможет его сдержать, что все произойдет на глазах самых почитаемых в столице вселенной патрициев... И тут он, вцепившись в волосы содержательницы комнат, внезапно пробудился от своего громкого крика: хозяйка, проснувшись рядом с ним в их почти супружеской кровати и почувствовав его возбужденный член, занялась, как это делала каждое утро, фелляцией своего спящего любовника.
Его ужасный кошмар вылился в рот Омитилле — которая, что было совершенно очевидно, этим утренним занятием пыталась заставить своего любовника забыть о ее физических несовершенствах и возрасте, — и Гонорий, как человек, избавившийся от дурного сна, радостно подумал о том, что его будущая речь перед сенатом Рима не была ничем омрачена и что почтенные сенаторы никогда не увидят, как содержательница комнат поднимает перед ними юбку. Вспоминая различные фразы своего выступления, Гонорий понял, что его защитительная речь получила трещину в момент появления хозяйки, а вот предыдущая сцена, то есть публичное выступление Палфурния, была решающим моментом в цепи доказательств невиновности его клиента. Да, конечно, Палфурний! Он и был ключом успеха, и молодой адвокат с очевидностью осознал: сон был вещим и послан ему самой Фемидой:
А разве он не принес на прошлой неделе в жертву богине справедливости двух голубей, отправив раба, прислуживавшего по дому, в храм на улице Метровиа с тридцатью сэкономленными им сестерциями, взятыми из карманных денег, которые ему выделяла его благодетельница; раб должен был попросить служителей храма принести жертву от имени адвоката, прикованного к кровати тяжелой болезнью. Этот сон и был ответом, который ему отправила с Олимпа Фемида. Она не оставила его, несмотря на неблагоприятные обстоятельства. Она указывала ему дорогу на Помпеи, настаивая на том, что главную роль в обвинении сыграл бессовестный Палфурний. Во что бы то ни стало надо было ехать в Кампанию. Она указывала ему дорогу...
Омитилла улыбалась, радуясь крику своего молодого любовника, вознаградившего ее за труды. Было очевидно, что она все больше и больше привязывалась к нему, на это указывало то, что она за месяц, посещая каждую неделю занятия по гимнастике в термах Каракаллы, потеряла в весе двадцать два ливра, и то, что она не жалела денег на парикмахера, хотя никогда раньше не посещала заведения такого рода, и все это крайне изумляло ее рабов, выливавших комнатные горшки и готовивших супы, они поражались тому, как все заботы о хозяйстве все больше перекладывались на главного раба, Ифидиаса. Ифидиас жил с неистовой надеждой на освобождение и поэтому вел дела хозяйки с еще большей жесткостью, чем она сама.
Гонорий решительно поднялся с кровати.
— Омитилла, — объявил он, — я ценю твое доброе отношение ко мне, но я должен сказать тебе правду. Я принял решение положить конец моему положению, которое походит на капуанскую негу и может повредить моей карьере. Что бы ни случилось, я должен без промедления выехать в Помпеи, где я начну расследование, что поможет мне успешно выступить с защитительной речью в сенате по тому делу, о котором я тебе рассказывал... Это решение бесповоротно, а ты можешь выбирать. Или ты мне поможешь деньгами, что ускорит расследование и позволит мне быстрее вернуться в столицу, или я направлюсь туда лишенным всего, каков я есть с тех пор, как меня полностью обокрали. В этом случае я пойду в Помпеи пешком, выпрашивая по дороге пищу, а когда доберусь туда, то наймусь, если будет такая необходимость, за самую низкую плату к городскому юристу, буду браться за самые скучные дела, а сам, тайно, начну проводить в свободное время свое собственное расследование. И тогда я вспомню, что ты осталась безучастной к моей просьбе, следовательно, твоя привязанность ко мне была продиктована всего лишь эгоизмом.
И молодой адвокат, одетый в ночную рубашку, которая была ему велика, так как была взята из гардероба умершего Омитилла, поднялся, чтобы продемонстрировать тем самым свою решительность.
Его подруга была так напугана этой речью, что разрыдалась.
* * *
На следующий день утром, в шестом часу, после ночи, во время которой Гонорий не пожалел своих сил, тихо плакавшая Омитилла вручила ему десять тысяч сестерциев из сэкономленных ею денег, запрятанных под кроватью, под одной из напольных глиняных плиток, которую можно было приподнять; молодой адвокат спустился по узкой лестнице, чтобы в последний раз перед отъездом в Помпеи съесть суп с мясом за четыре асса.
Глава 35
Мой друг Палфурний
Гонорий с сестерциями, полученными от пышнотелой любовницы, радуясь избавлению от нее, шел к Лабиканским воротам, где он временно оставил лошадь, возвращаясь от Лепида. Там он расплатился за содержание животного и решил, что лучше доплыть на корабле от Остии до Помпеи, чем добираться туда по суше. Когда он доедет до Остии, ему будет нетрудно продать лошадь за хорошую цену. Многие из сходивших там с корабля покупали лошадей, если направлялись не в Рим, а куда-то еще. Сидя в таверне, он дождался наступления ночи и только после этого отправился в порт, чтобы подняться на борт одного из многочисленных каботажных судов, маршруты которых были обозначены на деревянных досках; они плавали от Бруттия[95] до Сицилии. Там он закрылся в указанной ему кабинке и старался никуда не выходить во время путешествия, открывая дверь лишь мальчику, приносившему еду тем достаточно богатым пассажирам, которые могли позволить себе путешествовать в отдельных кабинах.
Помпеи показались на исходе следующего дня. Через маленькое раздвижное окно, выходившее на палубу, Гонорий любовался силуэтом Везувия, который при заходе солнца последовательно окрашивался в розовый, а потом, с наступлением сумерек, в сиреневый цвет. Когда галера подошла к пристани, в порту уже стемнело.
Пассажиры, торопившиеся по своим делам, заполнили порт, где один за другим зажигались многочисленные масляные фонари. Гонорий задумался, где бы переночевать. Вошедший в этот момент мальчик, обслуживавший кабины, дал ему понять, что тот, если хочет, может остаться на борту судна за несколько ассов чаевых, так как судно снова выйдет в море не раньше завтрашнего утра. Гонорий дал ему десять ассов, раб низко поклонился и сказал, что может привести молодую девушку или юношу, которые составят ему компанию на ночь. Но Гонорий, утомленный упражнениями, которые многие недели и в определенном ритме его заставляла делать его благодетельница Омитилла, был обеспокоен прежде всего тем, как добраться до Палфурния, поэтому ничего не ответил на это предложение.
На судне царила тишина. Гребцы спали, а команда отправилась в трактир. Гонорий вышел на пустынную палубу, чтобы подышать морским воздухом. Причал был безлюден. Сюда доносились крики и иногда обрывки песен тех, кто сидел в расположенных неподалеку тавернах.
Он спустился на причал, убежденный в том, что никто в порту Помпеи им не заинтересуется, И пошел в противоположном огням направлении. Так, в задумчивости, он дошел до оконечности гавани, где смутно вырисовывались стоявшие рядом на якоре несколько галер. Он стал их разглядывать и заметил на мачте одного из судов, освещаемой фонарем, герб Менезия, который запомнился ему по восковым отпечаткам, стоявшим на документах, собранных в архивах дворца: это было зубчатое колесо между двумя мечами, а наверху силуэт триремы.
Он понял, что эти суда представляли собой часть наследства, полученного Суллой, и были поставлены на самом краю гавани, так как находились под секвестром, как и остальное имущество.
Молодой адвокат почувствовал, как им овладевает злоба. Они ограбили Суллу! Они погубили Менезия, а теперь все, что было создано патрицием, пойдет с молотка! «Но сражение еще не проиграно», — подумал Гонорий. Он сжал челюсти. Палфурний! Именно он был слабым местом преступной организации Лацертия и его сообщников. Поскольку Лацертий и его приятели решили убрать Мнестра, чтобы запутать следы своего преступления, логика говорила о том, что подобным же образом они поступят и с Палфурнием, так как жизнь этого подделывателя документов и отравителя представляла для них опасность. Лацертий, стремившийся к трибунату и домогавшийся самых высоких постов при поддержке Домициана, вряд ли позволит какому-то Палфурнию, которого могут однажды разоблачить, раскрыть имена тех, кому он долгое время подчинялся.
— Эврика! — закричал Гонорий прямо на пустынном и темном причале. — Я знаю, что нужно сказать Палфурнию! Именно к этому подводил меня сон, навеянный Фемидой! Даже если приказ об устранении пока еще не отдан, он может быть отправлен из Рима в Помпеи завтра, так что я окажусь первым, кто ему об этом сообщит...
Проходя вдоль причала, у которого застыли триремы, Гонорий заметил человека, сидевшего на табурете около мостков, перекинутых на борт. Он остановился около него.
— Ave! — сказал он.
— Ave, — ответил мужчина.
— Эти галеры принадлежали патрицию Менезию?
— Ну да, — ответил тот.
— А теперь они находятся под секвестром?
— Вроде так.
— Я могу с кем-нибудь здесь поговорить? Я полагаю, что они будут продаваться?
— Здесь есть судовой приказчик, — ответил человек, кивком указывая на одно из судов.
— Можно с ним увидеться?
— Если он не будет возражать. Он живет на самой большой галере и в самой большой каюте.
Гонорий поднялся по мосткам, прошел несколько галер, поблуждал по коридорам, отыскивая жилище приказчика, и узнал каюту по красиво отделанной двери, украшенной зубчатым колесом и мечами, выделявшимися на панели выпуклым рельефом. Он постучал и услышал разрешение войти. Судовой приказчик сидел за навигационным столом, на котором были разложены карты и свитки с мореходными инструкциями. Он пил пиво из оловянной кружки.
— Ave, — сказал молодой человек. — Я — Гонорий, сын Кэдо и адвокат, занимающийся наследством Менезия. Я приехал из Рима.
— А! — сказал приказчик, который, несомненно, умирал от скуки посреди этой бесполезной флотилии. — А ведь наследство в плохом состоянии...
— Я могу сесть? — спросил Гонорий.
— Ты можешь сесть и выпить этого пива. — С этими словами он встал, чтобы взять нечто напоминающее жбан и вторую оловянную кружку, которые и поставил перед посетителем.
— Так галеры будут продаваться? — спросил посетитель.
Помпеи показались на исходе следующего дня. Через маленькое раздвижное окно, выходившее на палубу, Гонорий любовался силуэтом Везувия, который при заходе солнца последовательно окрашивался в розовый, а потом, с наступлением сумерек, в сиреневый цвет. Когда галера подошла к пристани, в порту уже стемнело.
Пассажиры, торопившиеся по своим делам, заполнили порт, где один за другим зажигались многочисленные масляные фонари. Гонорий задумался, где бы переночевать. Вошедший в этот момент мальчик, обслуживавший кабины, дал ему понять, что тот, если хочет, может остаться на борту судна за несколько ассов чаевых, так как судно снова выйдет в море не раньше завтрашнего утра. Гонорий дал ему десять ассов, раб низко поклонился и сказал, что может привести молодую девушку или юношу, которые составят ему компанию на ночь. Но Гонорий, утомленный упражнениями, которые многие недели и в определенном ритме его заставляла делать его благодетельница Омитилла, был обеспокоен прежде всего тем, как добраться до Палфурния, поэтому ничего не ответил на это предложение.
На судне царила тишина. Гребцы спали, а команда отправилась в трактир. Гонорий вышел на пустынную палубу, чтобы подышать морским воздухом. Причал был безлюден. Сюда доносились крики и иногда обрывки песен тех, кто сидел в расположенных неподалеку тавернах.
Он спустился на причал, убежденный в том, что никто в порту Помпеи им не заинтересуется, И пошел в противоположном огням направлении. Так, в задумчивости, он дошел до оконечности гавани, где смутно вырисовывались стоявшие рядом на якоре несколько галер. Он стал их разглядывать и заметил на мачте одного из судов, освещаемой фонарем, герб Менезия, который запомнился ему по восковым отпечаткам, стоявшим на документах, собранных в архивах дворца: это было зубчатое колесо между двумя мечами, а наверху силуэт триремы.
Он понял, что эти суда представляли собой часть наследства, полученного Суллой, и были поставлены на самом краю гавани, так как находились под секвестром, как и остальное имущество.
Молодой адвокат почувствовал, как им овладевает злоба. Они ограбили Суллу! Они погубили Менезия, а теперь все, что было создано патрицием, пойдет с молотка! «Но сражение еще не проиграно», — подумал Гонорий. Он сжал челюсти. Палфурний! Именно он был слабым местом преступной организации Лацертия и его сообщников. Поскольку Лацертий и его приятели решили убрать Мнестра, чтобы запутать следы своего преступления, логика говорила о том, что подобным же образом они поступят и с Палфурнием, так как жизнь этого подделывателя документов и отравителя представляла для них опасность. Лацертий, стремившийся к трибунату и домогавшийся самых высоких постов при поддержке Домициана, вряд ли позволит какому-то Палфурнию, которого могут однажды разоблачить, раскрыть имена тех, кому он долгое время подчинялся.
— Эврика! — закричал Гонорий прямо на пустынном и темном причале. — Я знаю, что нужно сказать Палфурнию! Именно к этому подводил меня сон, навеянный Фемидой! Даже если приказ об устранении пока еще не отдан, он может быть отправлен из Рима в Помпеи завтра, так что я окажусь первым, кто ему об этом сообщит...
Проходя вдоль причала, у которого застыли триремы, Гонорий заметил человека, сидевшего на табурете около мостков, перекинутых на борт. Он остановился около него.
— Ave! — сказал он.
— Ave, — ответил мужчина.
— Эти галеры принадлежали патрицию Менезию?
— Ну да, — ответил тот.
— А теперь они находятся под секвестром?
— Вроде так.
— Я могу с кем-нибудь здесь поговорить? Я полагаю, что они будут продаваться?
— Здесь есть судовой приказчик, — ответил человек, кивком указывая на одно из судов.
— Можно с ним увидеться?
— Если он не будет возражать. Он живет на самой большой галере и в самой большой каюте.
Гонорий поднялся по мосткам, прошел несколько галер, поблуждал по коридорам, отыскивая жилище приказчика, и узнал каюту по красиво отделанной двери, украшенной зубчатым колесом и мечами, выделявшимися на панели выпуклым рельефом. Он постучал и услышал разрешение войти. Судовой приказчик сидел за навигационным столом, на котором были разложены карты и свитки с мореходными инструкциями. Он пил пиво из оловянной кружки.
— Ave, — сказал молодой человек. — Я — Гонорий, сын Кэдо и адвокат, занимающийся наследством Менезия. Я приехал из Рима.
— А! — сказал приказчик, который, несомненно, умирал от скуки посреди этой бесполезной флотилии. — А ведь наследство в плохом состоянии...
— Я могу сесть? — спросил Гонорий.
— Ты можешь сесть и выпить этого пива. — С этими словами он встал, чтобы взять нечто напоминающее жбан и вторую оловянную кружку, которые и поставил перед посетителем.
— Так галеры будут продаваться? — спросил посетитель.