Я знаю, о чем вы думаете. Что будет завтра, не знаю, потому что вы сделаете мне еще один укол. Неужели после этого вы будете чувствовать себя в безопасности? Или для этого вам нужно загнать иглу мне в сердце?
   Мне любопытно, а что можно увидеть через мое окно? Оно зарешечено и расположено высоко над головой. Палата большая, кровать мягкая, простыни и подушки тоже. У меня много книг и магнитофон с большим запасом пленок. Но остается загадкой, что же происходит там, за окном? Может, просто дерево, которое внезапно покрылось листвой. Я устал, и мысли, кажется, начали путаться. Возвращаюсь к Малеру. Недавно я обнаружил, что меня вдохновляют его «Песни об умерших детях». Они освобождают сознание, я теряю мысль и вновь становлюсь самим собой.

Пропущенные остановки 1951

   Джозеф Кисс сидит в одной из своих крошечных квартир, глядя на залитую теплым вечерним солнцем типично английскую площадь, окруженную домами из красного кирпича. В тени высокого платана отдыхают на скамейке продавец с Лезер-лейн и пожилая дама в стареньком пальто с кроличьим воротником. Немногие ищут приюта на Брукс-Маркет, старой рыночной площади, в двух шагах от суматошного Хай-Холборна с его куда более изысканными фасадами. Джозеф Кисс покупает табак в Степл-Инн, напротив универмага «Гэмэджиз». За Хаттон-Гарден начинаются ювелирные ряды. Жене ничего не известно об этой квартире. Он приходит сюда для того, чтобы репетировать, быть самим собой, думать. Иногда он говорит ей, что уезжает в Бредфорд или Данди, а иногда, что работает в ночных клубах. Консьерж знает его как профессора Доннела, это один из его сценических псевдонимов. Площадь почти не пострадала от бомбежек, задевших лишь расположенную на противоположной стороне Баттерфилдскую церковь, шедевр местной архитектуры девятнадцатого столетия, олицетворение всего того, что мистер Кисс считает эстетически приемлемым. Когда псевдотюдор Харроуза начинает портить ему настроение, он отправляется сюда. На маленькой площади становится еще покойней, когда клерки расходятся по домам, а воздух заполняется слабым сладким запахом табака с холборнской фабрики. Изредка хлопает дверь допоздна работающего магазина на Брук-стрит, в доме, где умер Чаттертон, или доносится звук проезжающего трамвая.
   Мистер Кисс возвращается к своему Шелли и к скрипичному концерту Элгара, который пробивается сквозь помехи по третьей программе. Радио стоит среди полок, аккуратно заставленных томиками поэзии и легкими романами: А. Э., Росетти, Йейтс, Макнис, Пик, Томас. Дорнфорд Итс, П. Г. Вудхауз и Джон Бьюкен в иллюстрированных суперобложках. Десяток более скучных корешков У. Петта Риджа, несколько свежих книжек Джеральда Керша. На дорогих викторианских обоях висят его афиши — Синьор Данте, Доктор Донлон, Таро-Телепат, Мандала-Ясновидец, Игорь Распутин. Он был бы смущен, если бы кто-нибудь все это увидел. Еще ему не хочется, чтобы о нем судили по тому, какие книги он читает, ведь даже поэты листают втихомолку Дринкуотера, Бетьемена, Честертона или Флекера. Мистер Кисс может на память процитировать Альфреда Остина, Уэлдрейка, позднего Суинберна, но комната располагает не к мудрствованию, а к покою. Мистер Кисс считает эту комнату своей исповедальней, расположенной вблизи от Блумсбери, через Саутгемптон-роу, в нескольких шагах от Флит-стрит и в получасе приятной прогулки до «Черного монаха», гармонирующего по стилю с Брукс-Маркет, его любимого паба. Он считает, что это лучший район, подлинный центр Лондона. Его дедушка и бабушка по отцовской линии, работавшие на хозяина мануфактурной лавки, обвенчались меньше чем в миле отсюда, в церкви Сент-Джуд на Грейз-Инн-роуд, а жили на Аргилл-стрит, хотя ни церковь, ни дом не сохранились. Аргилл-стрит сейчас представляет собой пустырь, который будет скоро застроен жилыми домами, в церкви Сент-Джуд расположилось общежитие медсестер, а сама часовня и острый шпиль были взорваны во время Блица. Мать мистера Кисса родилась над лавкой на Теобальдз-роуд, в пяти минутах от этой квартиры, а его отец — на соседней Верулам-стрит. Он и наткнулся-то на этот дом на Брукс-Маркет из-за того, что в свое время его отец был одним из совладельцев здания. Он считает это место оком тишины лондонского урагана и никому про него не рассказывает, ибо верит в то, что зло активно пытается уничтожить добро, а площадь Брукс-Маркет еще не затронута Хаосом лишь благодаря влиянию церкви Святого Олбана Великомученика — скромной новой церкви, построенной на радость и утешение местным жителям. Даже бомбы Гитлера, стершие с лица земли столько соседних улиц, не сумели попасть в эту площадь.
   Мистер Кисс сидит нагишом в лучах теплого света и, не обращая внимания ни на Шелли, ни на Элгара, думает об ужине. В уютной нише рядом с входной дверью, у вешалки, где висит его одежда, находятся фарфоровая раковина, миниатюрная газовая плита, несколько консервных банок, немного свежих овощей, полбутылки «бордо», чайник, голубая эмалированная кастрюля и набор специй. Его огромное грациозное тело, словно сошедшее с плафона, украшавшего потолок семнадцатого века, пересекает комнату и вытягивается на узкой кровати. Рассеянно поглаживая вялый член, мистер Кисс обдумывает меню. Он похож на человекообразную обезьяну, довольную своей неволей, сидящую в клетке, потому что ей нравится сидеть в клетке. На химеру, созданную воображением Блейка, — бессмертное звериное протобожество. Строчки из «Оды столице» Уэлдрейка вытесняют из его сознания гений Шелли:
 
Столица доброй половины мира,
Соединив коммерческий расчет
С гражданскими правами и свободой,
Ты уделяешь от своих щедрот
И защищаешь именем закона
И лорда, и калеку, и сирот.
 
   Он думает: «Как отчаянно хотел бедный Уэддрейк получить венок Лауреата. И ничего хорошего из этой затеи не вышло. Вся честь досталась его сопернику Альфреду Остину. После оды, написанной в Холборне в 1895 году, он вернулся к своим прежним разудало-декадентским замашкам и, махнув на все рукой, уехал в Доркинг, поближе к Мередиту».
   Во время войны Джозеф Кисс приходил сюда как в убежище. На Брукс-Маркет он чувствовал себя в безопасности, не то что в подвале или на переполненной станции метрополитена. Здесь он зачал своего старшего сына, хотя Глория так и не узнала, куда попала. Он не зажег свет. Она думала, что они на квартире какого-нибудь приятеля. В тот раз они так хотели друг друга, что потеряли всякую осторожность. Да и сейчас он порой принимает решения под воздействием эмоций.
   Если бы я не встретил ее, был бы я все еще здесь? спрашивает он себя. Она была слишком молода. Но что еще могла бы она сделать? Я ее удовлетворял. И теперь на свете есть дети, которых я люблю. Может быть, для нее это было рановато? Разве я могу ее обвинять? Может, в ней было слишком мало жизни и я выпил ее почти до дна ? Сейчас я стараюсь делать все, что могу, но иногда мне кажется, что она так и хотела прожить свою жизнь: сначала расцвет, потом плоды, потом медленное разрушение. А может, я не прав. Я люблю летать, а она терпеть не может. Я люблю петь, а она затыкает уши, едва я открываю рот. Она дошла до того, что предупредила: если я сойду с ума, она не будет меня навещать. Те мягкие тени сирени и магнолии, вода, как она светится, серебра теплее не бывает, наверное, это золото, но я все еще люблю тебя, мечтаю снова зайти с тобой в оранжереи. Как в Кью, где ты обвила меня ногами, дышала мне в лицо, не обращая ни на кого внимания. Что я наделал ? Я не могу.
   Среди растений, с огромными стручками, падающими повсюду, в тех маленьких джунглях мы планировали дальние экспедиции, но началась война.
   — Какое лето, Глория, и ты все еще хотела стать актрисой. Говорили, что ты похожа на Глорию Стюарт, но я-то думал, что ты куда симпатичнее… О, ты была лучше любой из кинозвезд, которых я когда-либо видел, но засела в Харроу. Может, для того, чтобы выжить меня оттуда. Может, для того, чтобы однажды вечером, когда я вернусь домой, оставить мне записку о том, что меня здесь больше не ждут. Правда, у меня есть свои убежища. А в Харроу — нет ничего, кроме жены и детей… Они явились не в самое подходящее время, как дураки. Души, которые надо было пожалеть, Глория. Глория, Глория. Ты говоришь, что я стал другим, но это не так. Я не меняюсь. Держу себя в руках. Это лучшее, что я могу сделать, Глория, для тебя, для себя, для ребятишек. Слишком уж во многом из того, что тебя пугает, виновата война… Было ошибкой перевезти тебя в Брайтон, сказала ты. Там не было песка. Что я в тебе задеваю? Ты говоришь, что солнце тебе вредно. А я на солнце будто распускаюсь. Но тебе ведь нравилось, как я вел себя в оранжерее? Как можно любить с оглядкой? Никак нельзя.
   Джозеф Кисс поглядывает на консервную банку.
   — Суп, — говорит он.
   Он приберегал ее для какого-нибудь праздника, может быть для Фестиваля Британии, который уже почти прошел. Он радовался фестивалю, как дети, если не больше. Глория высоко отозвалась о прогулочном поезде, о катерах в Баттерси-парке, а мальчики и малютка Мэй чуть ли не до упаду катались на карусели с лошадками. Похоже на настоящий семейный выход, сказала тогда Глория. Но в других случаях я не мог определить, что со мной не так. Я думаю, ты слишком много говоришь, сказала она. И я не могу понять тебя. Или не мог. Почти и не пытался. А потом ты обижалась, когда я не понимал, что ты сказала.
   — Я прислушиваюсь, не идут ли дети, вот что у меня на уме.
   Но когда я сижу тихо, по ее словам, она не может это вынести: тогда я мрачен. Я слишком прост для нее или слишком сложен.
   — Словом, не прав. Одной любви, сердце мое, явно недостаточно. И денег тоже. Что может помочь, как не мои гастроли, когда возвращение в радость. Хотя теперь это выглядит уже так, будто я вторгаюсь незваным гостем. И я добавлю глоток вина. Будет вкусно. Но мог обойтись и тушеным зайцем. Джозеф Кисс. Что ты говоришь? Тушеным зайцем? Извините, если я так сказал. Несколько фамильярно. Отнюдь! Мы же не в солдатской столовой.
   И он снова вспоминает летчика Королевских ВВС, как тот опрометью несся по темной улице от его дома. Это было вскоре после того, как они договорились больше не заводить детей, по крайней мере до тех пор, пока не кончится война. Даже тогда в Харроу редко можно было увидеть военных летчиков.
   — Глория всем была мне обязана, это ее и возмущает. Ну, подвезла летчика-другого, эка беда.
   Суп должен еще повариться. Кто его знает, когда удастся раздобыть еще банку. Все-таки День победы. Хотя ощущение такое, что война вот-вот начнется снова.
   Нужно что-то сделать, дабы люди почувствовали: это уже не повторится. Хотя бы даже вернуть старика Черчилля. Что само по себе смешно. Старые журналы, «Магнет» и «Джемз», тщательно разложены по коробкам, на которых помечены год и номера. Кое-где написаны названия рассказов. Он смотрит на них с надеждой, но сегодня вечером читать не будет. Он переводит взгляд на варево и принюхивается. О, какой аромат! Мурлыкая под нос, он достает деревянную ложку, помешивает в кастрюле. Пробует суп, стараясь не забрызгаться.
   — А то придется… искать новое тело, перевоплощаться? Лучше подыскать новую голову. До чего вкусно, но разве в этом счастье, мистер Кисс? — Ему ли не знать? — Заглянем в ад! — кричит Синьор Данте, «Человек, который видит вас насквозь». Тропическая зелень Ботанического сада на фоне голубого неба. Сладкий запах прелой земли. О боже, грязь твоих оранжерей, и цветы, цветы, я чувствую какие жаркие у нее бедра, вижу ее блестящие губы, серебристое стекло и вода. — Смотри, утки, гуси, жаворонки! — Птичка сиротливо сидит на гнезде. Сколько гнезд должна свить сиротка? Сколько птенцов выпадет на землю? И весной все по новой, всю жизнь. А кукушка? Суп. Не давай ему перекипеть, а то испортишь вкус. Вдыхай аромат вина. Вдыхай аромат женщины, твой аромат, Глория.
   Теперь попробуем. Выключим газ. Достанем ржаной хлеб, отрежем пару ломтиков. Никакого масла. Достанем большую тарелку, положим на нее хлеб, поставим чашку, нальем суп. Половину. В эту чашку, белую с голубой каемочкой. Пам, пам, пам, в такт финальным аккордам виолончели Элгара. Отнесем суп и хлеб к окну, поставим их на подоконник, вернемся за вполне недурным по такой цене «бордо». Напоминает о последнем годе в Париже, когда туда приехала Глория. Оставь детей с миссис Ди, сказал он, и поедем вдвоем в Италию. В Рим. Я покажу тебе Средиземное море и голубое Эгейское, ты не поверишь. Но они провели два дня в Париже, а потом вернулись в Лондон на поезде, загнанном в брюхо парома, наслаждаясь роскошью сна, по крайней мере, он наслаждался. И глаз не сомкнула, сказала она, все думаю о том, что мы утонем в этом железном гробу, в вагоне, дверь которого даже открыть нельзя. Пойдем камнем на дно, без всякого шанса на спасение. Тебе это в голову не приходило? Я подумал об этом и заснул как младенец, ответил он и попытался подползти к ней, чтобы успокоить, но было слишком тесно. «Ты меня раздавишь, — сказала она. — Мне и так плохо». Что с тобой, Глория? Клаустрофобия? «Тебе виднее. Это ты у нас из психушек не вылезаешь». Клаустрофобия, сказал он. «Да, да. Спасибо тебе, конечно, за все, я серьезно, Джо, только это был последний раз. А еще качка!» Ну а самолетом? спросил он. «Никогда!»
   Концерт Элгара окончен. Джозеф Кисс крутит ручку настройки, пока не попадает на «Большого Билла Кэмпбелла и его парней Скалистых гор». Звучит «Я старый ковбой с Рио-Гранде». Он макает в суп хлеб, мирно поглядывая на пейзаж за окном. Он любит песни про ковбоев. «Весь день мотался я в седле, пора бы отдохнуть».
   Джозеф Кисс помнит смирительные рубашки, обитые войлоком палаты и решетки на окнах, санитаров, врачей, психоаналитиков. Он прошел через таблетки, уколы, электрошок. До оперативного вмешательства не дошло. Порой ему хватало квитанции из химчистки, трамвайного билета, содержимого бумажника — прямо как когда-то на сцене. «Скажите, сэр, я не ошибаюсь, ваше имя начинается с буквы „Д“? Спасибо, Джордж. Полагаю, вы женаты, сэр? Да? Имя вашей жены, сэр, начинается с буквы „М“? Имя вашей жены, сэр, если я не ошибаюсь… Марджори! Спасибо. Большое спасибо. Вы из Эдмонтона. Только что купили новый костюм. У вас вялая интрижка с продавщицей из соседнего магазина, и сегодня вечером вас не было бы в нашем театре, если бы она не передумала ехать в Саут-Энд, и вы решили как-то убить время, чтобы легенда о командировке не пропадала. О, я вас не осуждаю, нисколько! Просто мне гораздо интереснее случаи посложней».
   — Когда я только начал этим заниматься, я не был циником. Я был идеалистом. Я знал, что у меня дар. Но все, что я мог с ним делать — продавать за несколько жалких шиллингов, выступая по вечерам перед публикой. Но в общем-то маловероятно, что на креслах Имперского театра в Килбурне дождливым вечером в четверг окажется много Джорджей Бернардов Шоу, Гербертов Уэллсов и профессоров Хаксли. Жестокость. Разочарование. Нищета.
   «У вас есть собака, мадам, пес по имени Пат. Овчарка, не так ли? Ваш муж любит этого пса больше, чем вас, и вы с радостью отравили бы его, если бы смогли? Это правда, мадам? Это правда, сэр?»
   — Ладно, Кисс, где ваш велосипед? Вперед и с песней — в психушке вас уже заждались. Неужели вы думаете, что, если будете продолжать в том же духе, кто-нибудь пойдет на ваши сеансы? Вы думаете, им не терпится услышать, какова их реальная жизнь, как они беспокоятся по поводу своих гулящих жен или какие садистские фантазии посещают их грязные душонки при одном взгляде на юною ассистентку фокусника? Шевелитесь, Кисс. Вы уволены.
   Работа — это воплощенное зло. Мистер Кисс с великим трудом научился сдерживаться, не говорить все, что знает, позволять им думать, что они его обхитрили. Он усвоил: предупреждать зрителей о том, что дьявол давно прибрал к рукам их души, бестактно.
   — А вы, сэр, полагаете, что у Гитлера есть здравые мысли, не так ли? Ну, например, решить еврейский вопрос. Вышвырнуть евреев вон из страны. Перестать сокрушаться по поводу поляков. Что они для нас? Что мы для них? Я не прав? Большое спасибо. Нет, сэр, я не называю вас предателем. Педофилом разве что. Сколько ей лет? Десять? Конечно нет, сэр. Прошу меня извинить. Я ошибся. Да, сэр, я с радостью покину эту сцену, но вешаться не стану. Спокойной ночи, дамы, спокойной ночи, господа! Музыку, маэстро!
   Почему тебе обязательно говорить людям все эти гадкие вещи? спросила Глория. Неудивительно, что они сердятся. Я сержусь.
   Ох, Глория, я слишком боюсь читать твои мысли. Когда-то я решил, что не имею на это права. Теперь меня удерживает просто ужас. Неужели Господь дал мне эту власть, этот дар только для того, чтобы я мог взглянуть на себя со стороны, несчетными глазами других?
   «Ваш тип, мистер Кисс, мы здесь, в Штейнеровском институте, называем „чувствительным“. Мы бы с радостью помогли вам приручить эти силы. Сейчас вы похожи на радиоприемник со сломанной настройкой. А мы можем научить вас ловить Би-би-си, „Радио Люксембург“, Австралию, что угодно. Если захотите».
   — Для меня это было слишком, это их намерение. Я хотел, чтобы мой дар пропал совсем, а не был приручен. Не стал сильнее. Может, это была их игра? Я просил о помощи. И со всеми, кого я знал, было так же. Я мог бы использовать свой дар на пользу человечеству. Даже когда началась война и я добровольно предложил свои услуги Службе внешней разведки, меня не взяли. Данди ходатайствовал, но было уже поздно. Глория считала что это глупо, а зрители ждали чудес… И никаких женщин!
   Подобрав последнюю каплю супа последним кусочком хлеба, Джозеф Кисс допивает вино. Ему хочется сохранить этикетку — не от вина, а от консервов.
   — Не скоро мне доведется попробовать другую банку. Разве только опять занесет в Эдинбург…
   Родные мужа Мэри Макклод имели выход на консервную фабрику. Он продал свое тело за две банки бульона и одну тушенки. Вроде как бартер. На войне, как на войне.
   «Техас в моем сердце!»
   Он моет тарелку, кастрюлю и ложку. Ставит на место Шелли. Раздумывает, не открыть ли что-нибудь из Бьюкена или Гая Бутби, проводит пальцем по корешку Катклифа Хайна, но ничто его не прельщает. Вдруг он слышит с улицы крик и подходит к окну. Трое маленьких детей катят через двор старую тележку. Это вполне могут быть и его дети. Обнищав, они пришли за ним, зовут его назад, в Харроу. Он отходит от окна и думает, а не привести ли сюда когда-нибудь старшего из сыновей, Рональда. Хотя, наверное, уже поздно. Что они устроят здесь после его смерти?
   Листья шелестят от дуновения легкого ветерка, платаны утомленно качаются. Время вечерней молитвы. Дети уходят в сторону Блидинг-Харт-Ярд. Для него всегда остается загадкой, почему, несмотря на то что в старых домах вокруг живет много семей, Брукс-Маркет часто бывает таким пустынным. Иногда он целый день сидит на одной из скамеек и за все это время не видит ни души. Читает книгу, ест бутерброд, даже поет песни, и никто ему не мешает. Он чувствует себя в безопасности, как в средневековой крепости. Но это кончится, если хоть кто-нибудь узнает, что он здесь живет.
   Наконец он достает старый номер «Лондон мэгезин» за февраль 1909 года и читает без особого интереса статью Уилбура Райта о полете из Лондона в Манчестер. Стоит появиться более совершенным с технической точки зрения моторам, более опытным авиаторам, и люди смогут совершать перелеты из Лондона в Манчестер. Следует отметить, что тому, кто отважится вписать свое имя на скрижали истории, опередив остальных, придется предпринять рискованную попытку чуть раньше того момента, когда для этого созреют объективные предпосылки. За этим материалом идет длинная статья о частном детективе мадам Валеске и выступление миссис Фредерик Харрисон против избирательного права для женщин. В журнале есть ее портрет. Красавица. Затем следуют фокусы со спичками и начало «Любовной истории Дона К. » К. и Хескета Причард. Джозеф Кисс начинает читать, зная, что у него мало шансов узнать, чем эта история закончится.
   Ровно в семь он подходит к двери, где висит его пиджак, нащупывает в кармане пузырек с лекарством, который ему навязали в больнице. Он знает, что барбитурат усилит его тоску. Глория считает, что он уехал на просмотр в Бирмингемский цирк, но он хотел бы сейчас быть дома с ней и с детьми. Он вполне мог бы одеться, поехать на метро в Харроу и в восемь тридцать уже быть дома, объяснив свой внезапный приезд тем, что просмотр отменили. Но он боится помешать ей. Он не может забыть летчика в синей форме, быстро исчезающего в темноте.
   Раз настроение отказывается подниматься, он отправится на набережную полюбоваться закатом. На Эссекс-стрит он мог бы повстречать своих сирен, но наверняка до этого не дойдет. Выключив радио, он ставит пластинку Дюка Эллингтона. От «Каравана» настроение просто обязано улучшиться. В хромированной дужке граммофона отражается черный диск с его семьюдесятью восемью оборотами в минуту. «Дуу-ду-дада-дада-дуу-да-да». Откинься на разбросанные по кровати подушки, выкури сигару, вспомни мгновения своего постыдного прошлого, подумай, позволит ли тебе сезон в Бексхилле спасти этим летом свою шкуру. С деньгами туго, и Глории, может быть, придется вернуться в универмаг «Британский дом», на неполный день. А это неизбежно положит конец перемирию. Завтра утром он встречается со своим агентом. Было бы неплохо получить какую-нибудь роль на Илингской киностудии. «Виски рекой!» и «Паспорт в Пимлико» в свое время здорово его выручили. Он сыграл роль всего в две строчки, но им показалось, что он неплохо справился, и на студии обещали дать что-нибудь еще, как только появится возможность. Глория заметно повеселела, когда узнала, что может пойти с ним в гримерную и добыть для детей автографы Стенли Холлоуэя и Алека Гиннеса. Она надеялась, что это будет началом чего-то большего. «Теперь ты вхож туда, Джо, и тебе дадут новую работу. Ты станешь знаменит. Ты будешь звездой, Джо!» Она возмущалась, когда он пытался охладить ее пыл, доказывая, что ему не дадут играть. Он хорошо подходил внешне, и любой режиссер с этим соглашался, но стоило ему попробовать длинный монолог, как он мгновенно терял уверенность. Три-четыре строчки, желательно с паузами. На большее его не хватало.
   — Ты так хорошо играл!
   — Я привык к зрителям, а не к камере.
   — Ты не хочешь сниматься?
   — Может, и не хочу.
   Но он и так все время на сцене. В роли Джозефа Кисса, образ которого создан им самим. В хорошо знакомой роли, где можно поднимать планку, но дайте ему роль кого-то другого, и он тут же разволнуется, потому что на все про все у него только одна маска и она служит ему на все случаи жизни. Если пытаться внести какие-то новшества, может появиться слабинка, и тогда его сознание станет беззащитным перед напором внешнего мира. Он пытался объяснить это Глории, но, по ее глубокому убеждению, он придает слишком большое значение своему неврозу. Она права в том, что шанс победить есть всегда, но он не может рисковать своим здравием ради проверки ее убеждений, особенно когда она считает его страх скрытым проявлением гордыни. Он-то знает, что рискует свободой, своим достоинством, потому что это первое, на что они набрасываются, когда попадаешь к ним туда, в залитую светом психиатрическую палату, где врачи хвастаются высокими показателями «выправления половой ориентации» с помощью электрошока. Лично сам мистер Кисс терпимо относится к электрошоку, поскольку от него улучшается его самочувствие, но в то же время признает, что иногда после сеанса возникает ощущение перенесенного насилия. Причем в роли насильника выступает государство. Глория отказывается слушать любые подробности на эту тему и уже давно перепоручила его Берил Мейл. Ты для них животное, пусть даже и хитрое. Они, доктора, хотели бы сделать тебя поглупее, да не получается. Многие из них все еще предпочитают решать проблемы души с помощью скальпеля, и они давно уже сделали бы мне лоботомию, если бы не Берил, которая предпочитает, чтобы в семье был псих, а не дебил, хотя и тот и другой могут повредить ее политической карьере. Сейчас Берил в Вестминстерском совете, но все еще занимается старой мебелью, охотится за картинами и фарфором. Могла бы она выступать в качестве благотворительницы? Что, если в один прекрасный день она потеряет терпение и позволит всадить ему скальпель в лоб? Ему есть что порассказать. Она ни за что бы не позволила, чтобы одетые в засаленные макинтоши писаки из «Дейли миррор» подставили под удар восходящую звезду консерваторов. Правда, он не собирался ее шантажировать. Ее честолюбивые планы никогда его особенно не интересовали. Он считает, что стервятники сами между собой разберутся, и не лезет в политику. Берил Мейл часто является брату в его ночных кошмарах. Он боится ее воли к власти. Она боится его решительного анархизма. Перекинувшись парой слов с Глорией, заключила, что та простушка. Их родители хоть и погрязли в долгах и отчаянии, все же имели собственный галантерейный магазин на Теобальдз-роуд. А родители Глории были из рабочего класса. На самом деле ее отец специализировался по канализационным сетям и гордился своим занятием. Кроме того, он окончил курсы водителей такси и получил международные водительские права. Он говорил, что люди обычно обходят ассенизаторов стороной, оставляя их наедине с самими собой. А ведь там внизу, в этих гулких коридорах, поблескивающих влагой и фосфором, почти совсем не было вони. Там было тепло. Там было сладко. Вскоре после того, как мистер Кисс и Глория поженились, он как-то взял своего зятя с собой вниз, в лабиринт проходов и пещер, под Ривер-Флит, в двух шагах от Брукс-Маркет. Он любил это особенное пространство как свою собственность. Мистер Кисс почувствовал, что в любой момент папаша Глории может хлопнуть его по плечу и признаться, что он хотел бы, чтобы когда-нибудь все это стало его, Джозефа, собственностью. Мистер Лайтстоун погиб во время Блица, когда пытался спасти пассажиров автобуса, упавшего ночью в свежую воронку неподалеку от трамвайного депо на Саутгемптон-роу. Мистер Кисс успел полюбить его почти так же сильно, как саму Глорию. Мистер Лайтстоун обладал великолепными задатками комика. Перед тем как умереть, он успел передать зятю многие секреты своего мастерства.