Страница:
Майкл Муркок
Лондон, любовь моя
Посвящается Брайану Элфорду, где бы он сейчас ни находился, и памяти моего друга Пита Тейлора
Благодарю Клер Пик за разрешение процитировать стихотворение Мервина Пика.
Стихотворение Уэлдрейка (1897) опубликовано с разрешения владельца авторских прав.
Куплеты народных песен взяты из сборника Чарльза Хиндли «Уличные курьезы» (1873) в репринтном издании Джона Формена (1966), а также из сборника «Английские баллады» (1905) под редакцией Эдмонстоуна Дункана.
Песня «Мэри-плутовка и джентльмен Джо» взята из книги М. К. О'Крука «Лондонский распутник, или Арлекин в городе» (1798).
Особенно благодарен моей жене Линде Стилл за подбор материала и редактуру.
Лондон, 1941
Архитектура вперемешку с болью
Окаменевшим профилем стены,
Рядами окон между кирпичами,
Провалом глаз, глазницами без век
Пытается в себя вобрать пространство,
Которое не в силах удержать.
Оно и так заполнено до края
Тяжелым дымом, искрами огня,
Осколками разбитых острых стекол.
На выщербленном каменном лице
Гримаса трещин выражает ужас.
От тишины закладывает слух.
И там, где плющ цепляется к стене,
Младенцем вжавшись в каменную грудь,
С которой грубо сбита штукатурка,
Лишь приглядевшись, можно угадать
Орнамент белых выгоревших лилий.
Разрушен город, где благодаря
Любви я появился. Где меня
Другие силы вычеркнут из жизни.
Огонь дрожит, дым кольцами плывет,
И только стены странно неподвижны
И башнями уходят в высоту,
Соединив архитектуру с болью.[1]
Мервин Пик. «Очертанья и звуки». 1941
Часть первая
Вступление в город
Трудно представить, сколько смертоносного груза было сброшено на такую гигантскую цель, как Лондон, с 24 августа 1940 года, когда начались бомбежки. Теперь город выглядит зловеще, лежит в развалинах. В районе Гилъд-холла несколько улиц стерты с лица земли. Жители Лондона научились жить под угрозой постоянной опасности, и то, во что невозможно было поверить, воспринимается теперь нами в качестве привычного условия существования. Думаю, способность снижать невероятное до уровня повседневности является исключительно английским даром.
Г. У. Мортон. «Лондон». Февраль 1941
Пациенты
«Мифы, выдержав испытание временем и не утратив свою актуальность, вносят в жизнь большинства людей определенный смысл. У каждого великого города есть свои особые мифы. Для лондонцев, с недавних пор, стала важна история нашей стойкости, история Блица».Отложив в сторону видавшую виды чернильную ручку, Дэвид Маммери приклеивает вырезанную из газеты фотографию Темпля рядом со статьей, которую он сейчас пишет. Наверняка она вновь придется по душе масонам и обеспечит ему доступ в их братство, после чего все тайны Лондона наконец откроются перед ним. Маммери смачивает губы голубой фланелькой. Последнее время у него часто пересыхает во рту.
Маммери называет себя городским антропологом, психически не здоров и увлекается тем, что сочиняет летопись легендарного Лондона. Оттирая присохший клей с пальцев, он бросает взгляд на часы. Их корпус красного дерева с латунными накладками не выделяется на стене среди множества главным образом патриотических картинок, и, подняв крышку письменного стола девятнадцатого века, он кладет тетрадь рядом со старой слуховой трубкой, в которой хранит карандаши. Вставая, он напевает песенку, она кажется ему почти колыбельной. Блейк действует на него успокаивающе.
Комнатка походит на музей, заполненный листами афиш с эфемерными новостями поздневикторианской эпохи, посудой с эдвардианскими виньетками, стопками журналов двадцатых годов, плакатами Фестиваля Британии, с массой вещей военного времени, с игрушечными королевскими гвардейцами, грузовичками и свинцовыми аэропланчиками, беспорядочно наползающими друг на друга разнородными слоями, в которых не в силах разобраться и сам владелец. Впрочем, Маммери может пояснить, что все это является для него сводом данных, источником вдохновения.
Где верный меч, копье и щит,
Где стрелы молний для меня?
В центре этого своеобразного коллажа находится вставленная в рамку газетная фотография «Фау-2» над Лондоном. Фотография служит Маммери его личным тетепtо тоri. Он считает, что именно эта ракета чуть не убила его, когда он был ребенком. Он смотрит поверх составленных на подоконнике стопок книг и картонок настольных игр на сгущающийся за окном туман. Почти невидимое, низкое декабрьское солнце тускло отражается в холодном шифере крыш. Согрев руки у разожженного им за чугунной каминной решеткой огня, он открывает дверцы старого платяного шкафа и начинает методично одеваться, закутываясь поплотнее. В последнюю очередь он нахлобучивает на голову черную меховую шапку, из-под которой теперь еле-еле виднеются его необычайно яркие глаза, затем выходит на крыльцо, сбегает вниз по ступенькам и, покинув свой дом на углу Майда-Вейл и Килбурн, идет, как всегда по средам, на автобусную остановку. На улице прохладно, и его уже начинает знобить.
Будто подгоняемая восточным ветром, «Фау-2» легко перелетает через Канал в районе Брайтона, трассируя над городом так низко, что люди, увидев ее, разбегаются в стороны. Желтое пламя сопла сияет в разорванных тучах. Через несколько минут она будет над Кройдоном, а еще через минуту — над Южным Лондоном. Запас горючего иссякнет, и ракета упадет туда, где Дэвид Маммери, пяти лет от роду, играет оловянными солдатиками. Это чудо техники, созданное учеными гениями и злодеями, подневольными инженерами и бесчисленными рабами, сорока семи футов длины, нагруженное двумя тысячами фунтов взрывчатки, вот-вот внесет в мою жизнь чудо.
Дэвид Маммери сочиняет мемуары. Некоторые из них уже записаны, другие — еще не обдуманы. Третьи, как он сам признает, — вымышлены.
Маленький, закутанный с ног до головы, Маммери торопливо бежит к остановке по темным безлистным пустырям и поздравляет себя с тем, что, как обычно, на несколько минут опередил толпу, которая совсем скоро должна хлынуть вверх по Хай-стрит, где уже ревет автомобильный поток из пригородов. Оказываясь третьим в очереди, он испытывает знакомое чувство удовлетворения. Подходит красный автобус и, подрагивая, всасывает в себя пассажиров. Усевшись внизу в третьем ряду, за кабиной водителя, Маммери протирает на запотевшем стекле аккуратное круглое пятнышко и с удовольствием смотрит наружу на серое здание Паддинггонского вокзала.
Городские улицы представляются Маммери пересохшими руслами, ждущими, чтобы вода хлынула в них из подземных источников. Он наблюдает за своими лондонцами. За этими допотопными жителями. Лондонцы поднимаются со станций метрополитена (из своих окопов и нор) и семенят по тротуарам к сотням автобусов, ожидающих их, чтобы развезти в тысячу разных мест. Туман рассеялся. Теперь холодное солнце освещает это извержение душ. По оживленным улицам — по аллеям и переулкам — плывут потоки людей. На таком расстоянии они кажутся Маммери даже симпатичными. Ему хочется снять шерстяные перчатки и, порывшись в пальто и кофте, достать блокнот, чтобы записать, как солнечный свет играет на выщербленной брусчатке, на мокром асфальте, на кирпичной кладке стены, но он не поднимает рук с колен. Ему не до городских пейзажей: он должен посвятить себя масонам. Отправив свою последнюю рукопись («Пять знаменитых призраков Уайтхолла») издателю еще в прошлый понедельник, он теперь свободен от каких бы то ни было срочных дел и испытывает почти болезненное желание снова оказаться рядом со своими скучающими старушками. Когда автобус проезжает изогнутый металлический железнодорожный мост и уходит под белую эстакаду, Маммери думает о сотнях людей, обреченных или сидеть за рулем, или превращаться в пассажиров, — о человеческом дыхании, о копоти и выхлопных газах, смягчающих резкость утреннего воздуха.
Маммери кажется, что население Лондона обратилось в музыку, вот сколь поэтично его настроение. Жители города создают затейливую, сложную геометрию, географию, уходящую за сферу физики, в ее метафизическую изнанку. Здесь уместны музыкальные термины или абстрактные формулы: ничто иное не способно прояснить соотношения между дорогами, рельсами, водными и подземными путями, сточными трубами, тоннелями, мостами, виадуками, электрическими сетями, между любыми возможными видами пересечения. Маммери напевает сочиненную им мелодию, а они все идут и идут, его лондонцы, кто напевая, кто посвистывая, а кто тараторя, и каждый добавляет что-то свое в общую гармонию, вносит свой мотив в эту волшебную, спонтанно родившуюся музыку, которая наполняет реальный мир. О, как они сегодня чудесны!
— …Но она лишь портрет, а не дева живая! — Джозеф Кисс вскакивает на подножку автобуса с видом пирата, берущего на абордаж корабль, и, как всегда, с его тонких губ слетает старая песенка.
Его плотная фигура облачена в эксцентричные одежды. Вышагивая по проходу, он заполоняет собой все пространство. Сдирает с рук кожаные перчатки, расстегивает пуговицы на своем фирменном пальто, развязывает шарф. Маммери смотрит на его отражение в стекле, а иногда поглядывает на него краешком глаза, и он не удивится, если Джозеф Кисс вдруг вручит свои вещи кондуктору и присовокупит к ним щедрые чаевые. Но мистер Кисс усаживается на переднем сиденье в левом ряду и вздыхает. Он старается получать удовольствие от всего, что делает.
За спиной мистера Кисса сидит рыжая женщина с обветренным лицом и покрасневшим носом. Она говорит, обращаясь к своей подруге, но при этом явно убеждает саму себя:
— И вот я подумала, что стоит сходить к священнику. Какой от этого вред? В общем, сходила к нему. Он сказал, что все это чушь и не нужно себе этим голову забивать и оставить в покое миссис Крэддок. Это меня абсолютно устроило.
Какие у нее красивые глаза и волосы, но если так будет продолжаться, она убьет себя.
— Посадка закончена! Пожалуйста, милая. Следите за портфелем, сэр! Спасибо. Премного благодарен. Спасибо, мадам. Спасибо, спасибо, премного благодарен. — С безграничным терпением кондуктор обходит пассажиров. Морщинистый и седой, он похож на собаку.
— Выше нос, милая, все разрешится к Рождеству. Ради моего ухода на пенсию объявят благотворительную лотерею. Тс-с, молчок, это секрет, мистер Кисс. Вы знаете это лучше меня.
Он говорит это, пока автобус направляется от Вестбурн-Гроув к Ноттинг-Хилл. По обеим сторонам улицы за деревьями медленно проплывают серые массивные дома, памятники жизнерадостной викторианской эры, некогда так перенаселенные, что это привело к скандалу, сломавшему не одну чиновничью карьеру и в конце концов опрокинувшему правительство, но со временем ставшие привлекательными не только для иммигрантов, но и для местных.
— Но это ерунда. Меня убивают туристы, шатающиеся летом повсюду. Вечно они понятия не имеют, куда идут. Но не будешь же их в этом обвинять, в самом деле? Ведь мы бы так же вели себя в Нью-Йорке или в Багдаде. А как поживают сестры?
— Как всегда, бодры и здоровы, Том. Все в полном порядке.
— Я думал, вы едете от них. Когда увидите, передайте мои наилучшие пожелания. Скажите, что я скучаю по ним. Скажите, что я ухожу на пенсию. Впрочем, я ведь буду в Патни. Это не так уж далеко.
Том подмигивает ему и крепко сжимает хромированный поручень, поскольку в этот момент автобус поворачивает, оставляя позади переименованный кинотеатр и индийский ресторан «Бельпури-Хаус». Через год на этом месте появится что-нибудь другое.
— Говорят, что правительственному бюджету больше не потянуть лондонский общественный транспорт, Том. — Джозеф Кисс смотрит в окно с жадностью человека, испытавшего на своем веку слишком много разочарований. Его мягкая улыбка выражает смирение.
Кондуктор убирает набитую мелочью сумку и садится напротив Джозефа Кисса. Он лишь посмеивается в ответ. Это помогает ему сохранять равновесие:
— Да они могут купить и продать герцога Вестминстерского!
Улыбка мистера Кисса означает согласие. Он бросает мимолетный взгляд назад, но не замечает Маммери.
В бегстве нет ничего постыдного. И нет бесчестья в том, что ты не бросился в огонь. Я ведь не причинил ей вреда. А он про меня и знать не знал. Слегка расстроившись, Маммери поднимается с места, сходит с автобуса и, похожий на нелепое чучело, вприпрыжку бежит к станции метро «Ноттинг-Хилл». Проскакивает через турникет, размахивая недельной проездной карточкой, летит вниз по эскалатору, в последний момент втискивается в вагон и едет до «Хай-Стрит-Кенсингтон», где пересаживается на Уимблдонскую Районную и едет в полупустом грохочущем вагоне до «Патни-бридж». Оказавшись на Рэйнлаг-гарденз, между странными терракотовыми домишками он на мгновение испытывает приступ клаустрофобии, но торопится дальше к деревьям, шпилям, к гаму, несущемуся с моста, на котором стоит в пробке поток пересекающих Темзу машин, и оказывается на остановке следующего в южном направлении автобуса № 30. Он впрыгивает на площадку в тот момент, когда тот уже трогается с места. Его взору открываются река, гостиница «Звезда и подвязка», традиционные кирпичные дома на том берегу. В луче света серебрится вода. Чайки кружат над мостом. Здесь и Мэри Газали, в этом автобусе. Она сидит прямо за его спиной, рядом с Дорин Темплтон. Все они пациенты одной Клиники. Обе женщины не узнают Маммери. Может, виной тому его меховая шапка? Маммери впадает в отчаяние. Он представляет себе, как на их глазах падает в воду, описывая в воздухе затяжную плавную дугу, и его лицо приобретает благостное выражение; он начинает излучать всепрощение в форме утонченной жалости к самому себе.
— Мэри Газали, смотри, мальчику больно.
Огонь не причиняет боли, думает она, но поворачивает голову. Мальчик стоит на площадке, собираясь спрыгнуть. В его серовато-бледном лице отражается вода. Он со всей силой цепляется за поручень. У него изможденное лицо и тени под тусклыми глазами, явно от жара. Он молча выдерживает ее взгляд. Нет, думает она и глядит на проплывающие мимо магазины, «Макдональдс», «Мать и дитя», «У. X. Смит», «Наши цены». Когда автобус движется вверх по Патни-Хай-Стрит, мальчик спрыгивает с подножки. Полы его шерстяного байкового пальто горчичного цвета хлопают, как бесполезные крылья. Это не моя желтая кукла.
Первой встает Дорин Темплтон. Они доехали до своей остановки. За ней следует Мэри. Они спускаются на тротуар.
— Ты почувствовала его боль, Мэри? — Дорин Темплтон кутается в пальто. Они медленно поднимаются по холму, на вершине которого — пустошь с редкими кустами и деревьями.
— Да. Но я слишком восприимчива, ты же знаешь. Может быть, я себе это просто вообразила.
Миссис Газали не настроена разговаривать. По ее мнению, та заботливость, которую Дорин Темплтон проявляет к другим, является лишь способом обратить внимание на себя. Чувствительность Дорин — в лучшем случае сентиментальна. Она никогда не идет дальше своих «интуитивных догадок». При этом Дорин совсем не глупа (не боится признаваться в своих ошибках), но она — законченная эгоистка. Уже пять месяцев, как миссис Газали недолюбливает ее. Едва ли Дорин это заметила; она продолжает расписывать свое настроенное на высокий лад умственное состояние и его влияние на менее просвещенных членов ее семьи или ее бывшего мужа. Реплики, отпускаемые миссис Газали в ответ Дорин, участливы, но, довольствуясь простым поддакиванием, Дорин предпочитает не углубляться в тему.
Они подходят к зеленым воротам бывшего дома приходского священника; теперь здесь размещается Особая психиатрическая клиника. По разным причинам миссис Газали начинает колотить дрожь. Дорин вздыхает:
— Что ж, милая, вот мы опять здесь.
Среди развалин появляется Черный капитан и протягивает руки к маленькому Маммери, неподвижно распростертому на земле, одному из немногих, кто выжил после падения «Фау-2».
Дэвид Маммери нерешительно следует за ними и, увидев, что они прошли через ворота, оглядывается назад. Он видит у подножия холма Джозефа Кисса, который пошел сегодня кружным путем. Мистер Кисс всегда приезжает на одном с ним автобусе, но Маммери обычно старается разнообразить свой маршрут, поскольку это один из немногих способов избавиться от скуки устоявшихся привычек, которые хоть и мучают его, но куда предпочтительнее произвола. Маммери тянется к привычному, как пьяница к бутылке, и считает это признаком благородства, верностью в любви. Так, он все еще лелеет свою страсть к миссис Газали и не рискует заводить новый роман. Он цепляется за простые детские истины, позволяя прошлому оставаться золотым, хоть и омраченным тенью чужих амбиций. Он тоскует по Мэри Газали, и, несмотря на то что она никогда уже к нему не вернется, не собирается добиваться близости с какой-либо другой женщиной: его вечная любовь, его восторги по поводу себя самого — это попытка обрести определенность.
— Мистер Кисс, — приподнимает Маммери шапку, — вам доводилось глотать огонь?
Джозеф Кисс откидывает назад голову и рокочет:
— Мой дорогой мальчик!
Испытывая обычное для него смешанное чувство тревоги и удовольствия, Дэвид Маммери позволяет сопернику приобнять себя великодушной рукой, и они бок о бок переступают порог Клиники. Он уже не чувствует себя несчастным, потому что его наконец узнали.
На темно-зеленых стенах, доставшихся в наследство от послевоенных времен, развешаны корнуэльские пейзажи Р. Винца, в основном пастели и гуаши с изображением острова Сент-Ив до того, как его заполонили пластиковые щиты реклам. В коричневых креслах с хромированными подлокотниками уже сидят несколько постоянных пациентов. Они называют себя Группой, но каждый обладает своими уникальными способностями.
Ласковой улыбкой приветствует Маммери и Кисса мистер Файша с углового кресла. Маленькому мускулистому африканцу под шестьдесят, у него седые волосы и борода, но при этом такая молодая кожа, что он похож на школьника, загримированного для спектакля из жизни туземцев. На краешке соседнего кресла примостилась, не поднимая глаз, Элли Бейли. Самая молодая среди пациентов, она прячется под копной кудрявых каштановых волос, на стиснутых пальцах видны свежие царапины. Петрос Пападокис, с Кипра, читает последний номер «Усадьбы» и не обращает на нее никакого внимания. Он уверяет всех, что посещает Клинику лишь под давлением исламской мафии, которая контролирует его районную поликлинику. Рядом с ним, зажав в зубах пустую трубку, сидит рыжий мужчина постарше, надменным видом смахивающий на знаменитых английских киноактеров пятидесятых. На нем щегольской вельветовый костюм, шарф и пуловер фарерской шерсти, какие носили в незапамятные времена в богемном Сохо. Он откровенно признается в том, что Харгривз — не его настоящая фамилия и он использует псевдоним, так как боится, что издатель узнает о его посещениях Клиники и перестанет заказывать ему обложки. Особенно настороженно «Харгривз» относится к Маммери, которого пару раз встречал в редакции.
— Здорово, старик!
Вымученная вежливость, равносильная оскорблению.
Доктор Сэмит, одетый, как обычно, в серую полосатую тройку, распахивает дверь кабинета и широко улыбается, обнажая ряд подозрительно ровных зубов, скорее всего искусственных.
— Рад всех снова приветствовать! Мы будем готовы через минутку. Мисс Хармон уже поднимается. Ну как, все пришли? Какой сегодня жуткий холод, правда?
— Все еще нет новенького парнишки, булочника, — Дорин Темплтон считает, что на прошлой неделе он был не таким активным, — и, как всегда, ждем Старушку Нонни.
— Но где же наш мистер Маммери? — удивлен доктор Сэмит. — Он ведь всегда приходит вовремя. Ах, простите меня, пожалуйста. Я не узнал вас, Дэвид.
Словно извиняясь, Маммери трясущейся рукой стаскивает шапку:
— В этом году я параноидально боюсь холода. Приходится одеваться потеплее. Не хочу еще раз подхватить грипп.
— А миссис Уивер, очевидно, приболела, — говорит Дорин Темплтон. — Помните, на прошлой неделе она выглядела неважно. Всякий раз под Рождество у нее обостряется бронхит. Не помню ни одного Рождества без бронхита. — Ей нравится напоминать всем о том, что она первой появилась в Группе, если, конечно, не считать самой миссис Уивер, которая теперь приходит только ради компании, спасаясь от одиночества.
Порыв холодного ветра свидетельствует о том, что открылась входная дверь, а мощный запах лаванды — о том, что приближается Старушка Нонни, в любую погоду носящая только фиолетовое пальто. Такого же цвета ее шляпка и тени, которыми подведены глаза. Сегодня на ней блуза и кофта, а шея повязана шифоновым шарфиком.
— Сидеть! — почти театральным голосом обращается она к своей Лулу. Похожая на хозяйку собачка шпиц будет ждать ее под дверью. — Всем доброе утро! — У нее странный лондонский акцент с массой придыханий. — Доброе утро, доктор Сэмит. Как поживаете, любезный чернокнижник?
Доктор поправляет манжету и отвешивает ей обычный насмешливый поклон:
— Чрезвычайно рад вас видеть, миссис Колмен, благодарю вас. — Нонни всем говорит, что в сорок первом она вышла замуж за Рональда Колмена , только подтвердить не может — при бомбежке церковные архивы сгорели. — Как вы себя чувствуете? — спрашивает он заученно.
— Как всегда. Бодра, здорова, вынослива как лошадь. Милый доктор, я хожу сюда вовсе не из-за своего здоровья. Я хожу сюда потому, что для меня, как и для большинства из нас, это единственный способ не попасть в психушку. Вы прекрасно знаете, что здесь вообще нет ни одного больного, если не считать бедняжку миссис Т. Доброе утро, дорогая! — И, рассмеявшись в лицо своей заклятой сопернице, она поворачивается к ней спиной. — Как дела, мистер Кисс? — подмигивает она. — Были какие-нибудь интересные роли последнее время? — Она рассказывает, что перед войной выступала на сцене под псевдонимом Элеонор Хоуп. И с Роналдом Колменом ее познакомил сам Александр Корда, во время проб на «Крепкие сердца». — За свой подвиг он должен был получить по меньшей мере орден Британской империи четвертой степени! — Она поворачивается к испуганному господину Пападокису. — Сестры писали о нем королю, но письмо осталось без ответа. Не правда ли, мистер К.?
Несколько смущенный, доктор Сэмит издает профессиональный смешок:
— Н-да…
Старушка Нонни эксцентрично машет своим шарфиком.
— Как здесь душно!
Тонкие черты лица Дорин Темплтон становятся еще тоньше, губы сжимаются, глаза превращаются в щелочки. Даже Элли приятно видеть, какое раздражение испытывает Дорин. В подобной пикировке Старушка Нонни никогда не уступит, а потому Дорин предпочитает обратить ответ к потолку:
— Конечно, она должна избавиться от своих алюминиевых кастрюль! — Уже несколько раз Дорин, начитавшись «Ридерз дайджест», выдвигала версию, что Старушка Нонни подхватила болезнь Альцгеймера от вредной алюминиевой посуды и поэтому в Клинике ей делать совершенно нечего.
кишка тонка сука вся кровь мне без соли койка ист айне фербиссенер
Мэри Газали хмурится. Ей не по себе, и она благодарна Джозефу Киссу за то, что, заметив ее реакцию, он тут же величественно поднялся и встал рядом с ней.
— Мне, наверное, следует принять лекарство, — говорит она. — Ну, а ты как?
Он пожимает протянутую руку.
— Дорогая… Моя дорогая Мэри…
Скользнув по ним взглядом, Маммери притворяется, что ничего не заметил. Давным-давно, когда он был подростком, а ей было уже за тридцать, она дала ему отставку, предпочтя Джозефа Кисса. Ни его опыта, ни таланта у Маммери не будет никогда, ни в каком возрасте. Даже теперь, повзрослев после перенесенных тягот интенсивной терапии, Маммери понимает, что у него совершенно заурядная интуиция, а чувства не встречают понимания. Он может говорить только то, что, как ему кажется, может понравиться ей. Она — его шанс вернуться в золотое прошлое, где он испытал мимолетное наслаждение, став объектом ее романтического идеализма. Тогда он не чувствовал себя потерянным в этом мире. В какой-то момент ему казалось, что она вернется к нему, но тщетно. И все же он не терял надежды, предпочитая грезы суровой реальности. Мэри Газали поняла, как тяжело ей будет с Маммери, и отказалась от этой ноши. Не до конца понимая ее соображения, Маммери продолжает тайно мучиться ее близостью с Джозефом Киссом, который в свое время порекомендовал Клинику им обоим, и наслаждается ощущением ревности, больше похожей на печаль. «Интересно, — думает Маммери, — почему мистер Кисс качает головой?»
выйдя из Иерусалима свиньи шли на Вавилон
Стареющий актер навещает миссис Газали раз в неделю, по субботам, когда он ходит с ней по магазинам и помогает закупать продукты на неделю. По воскресеньям она встречается со своей подругой Джудит. Среда для миссис Газали занята Клиникой. Жизнь мистера Кисса тоже подчинена строгому распорядку, который он не собирается менять. Распорядок служит ему защитой от хаоса, и нарушать его он рискует не чаще трех-четырех раз в году, да и то обычно когда ложится в больницу. Даром это для него не проходит. Он разведен.