— Ну… — смутилась Мэри. — Это не так. Я думала, что выронила тебя.
   — Я была у тебя на руках.
   — Мне казалось, что я тебя выронила.
   — Нет! — С горячностью возразил Гордон. — Когда тебя нашли, она была у тебя на руках. Чудо, что ты осталась жива. Ты побежала за Хелен через весь этот ужас. У тебя была обожжена вся спина и до сих пор остались следы ожогов, но ты не дала Хелен погибнуть. Ты не отдавала ее никому до самой больницы. Ты всю дорогу держала ее на руках! — Он заплакал.
   Мэри нахмурилась — не слышит ли она очередную сентиментальную историю военных лет.
   — Это было сразу после Рождества.
   — Тридцатого декабря. Я говорил с уполномоченным по гражданской обороне. — С вопросительным видом Гордон взялся за чайник, но никто не хотел чая.
   — Не надо огорчаться, — Мэри была озадачена. — Все обычно оказывается не таким, каким видится в Стране грез. — Она зевнула.
   Когда ее родственники собрались наконец уходить, Мэри вдруг ощутила нахлынувший жар желания и подумала о том, не слишком ли еще поздно отправиться на охоту за Маммери.

Успешные движения 1964

   Полагаю, тысяча девятьсот шестьдесят четвертый год был самым значительным годом моей жизни, писал Дэвид Маммери в больничной тетради. В моем сознании он запечатлелся как важный водораздел между тысяча девятьсот пятьдесят четвертым и тысяча девятьсот семьдесят седьмым годом, хотя мне и трудно определить, почему именно. Я снова встретил Черного Капитана. Мои книги начали регулярно печататься. Я обнаружил подземных жителей. И встретил первую любовь: женщину старше моих лет, которой я отдал свою девственность под ярким солнцем на клумбе из розовых маргариток.
   Это было в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году. Стоял жаркий день. Мама уехала тогда в частную больницу, и я остался предоставленным самому себе в пансионате, в котором проживала и моя соблазнительница. В то время ее стремление к удовольствию было почти полностью бессознательным, и нет сомнения, что развязные подростки, угрожавшие мне на Хай-стрит, обозвали бы ее нимфоманкой. В конце концов ей удалось явить себя миру в более приличном образе, но в то время, когда я впервые узнал ее, она показалась мне чудесным результатом эксперимента доктора Франкенштейна. Как бы порадовался Руссо этому живому воплощению сйоих грез, этому Erdgeiste. В то время она заново начинала жить после долгого периода бездействия. Проведя много лет во сне, она внезапно пришла в себя, и я встретил ее почти сразу после ее пробуждения, когда она была настроена на то, чтобы взять у мира все, что он в силах ей предложить. И я все еще до конца не понимаю, что же такого она нашла во мне.
   Мне стыдно признаться в том, что, когда я еще был школьником, у меня случился нервный срыв. Но моя мать была очень больна, а местные стиляги меня терроризировали. Мы жили в частном доме на краю большого района, застроенного муниципальными домами, и мое произношение, развившееся в частной школе, естественным образом сделало меня их жертвой. Меня высмеивали, преследовали, вызывали на жестокие состязания. Мой лучший друг Бен Френч, который жил в том же районе и ходил в ту же школу, куда и эти стиляги, оказался для них почти такой же мишенью, как и я, главным образом потому, что ассоциировался со мной. Их вожак, Джинджер Бертон, кидался в Бена ножичками на площадке. Один раз ножик проткнул ему ладонь. Заменив наконечники стрел иглами для дартз, мы брали луки и подолгу лежали в засаде в огородах, но Джинджер никогда не ходил один, всегда окружал себя целой толпой. Я считал его нашим Иваном Грозным. Обнаружив, что убить его невозможно, мы не стали тем не менее обращаться за помощью ни к родителям, ни в полицию. Это даже не приходило нам в голову. Мы полагались только на собственные ресурсы, а их не хватало.
   Вероятность встретиться с бандой по пути с автобусной остановки после школы или вечером, когда я выходил гулять, вместе с волнением, связанным с экзаменами, сделали меня чрезвычайно нервным. Затем заболела мама. Пока она стонала в своей затемненной комнате, я всецело погрузился в ситуацию Суэцкого кризиса, который рассматривал в духе книжек о Хопалонге Кэссиди. Дом №10 по Даунинг-стрит превратился у меня в ранчо, которое постоянно находилось под угрозой нападения, а Текс, Тощий, Самец, Рыжий, Джонни, Пит, Долговязый и другие мальчишки стали опасными грабителями, угонщиками скота. С тех пор как только Хоппи и его жена Мэри остались защищать ранчо от бандитов, я считал своим долгом предложить им всю помощь, какую был в силах оказать, так что одним прекрасным утром, надев клетчатую рубашку, широкополую шляпу, старый жилет, ковбойские штаны и вооружившись парой воздушных пистолетов в одинаковых кобурах, я появился на пороге дома Хоппи. Несколько минут спустя я уже сидел в его гостиной и, пока моя тетя Айрис ломала руки на диване, а двое охранников, называвших меня парнишкой, успокаивали меня, что все будет хорошо, продолжал заверять их в том, что буду охранять ранчо до последнего выстрела. Когда мой дядя вернулся с конференции с мистером Иденом, он немедленно понял, о чем я говорю.
   — Что ж, приятель. — Дядя Джим упер руки в бока, затянутые в костюм в тонкую полоску. — Видишь ли, на нашем старом ранчо нашлась бы работенка для таких, как ты. Если бы это зависело только от меня, я бы нанял тебя как пить дать. Но, сдается мне, ты сейчас чертовски нужен дома, а о нас не горюй. Ребята вернутся. А Хоппи ясно сказал мне: «Хочу, чтобы Малыш отправился на юго-западное ранчо и приглядел, что там к чему».
   Именно в этот момент до меня дошло, что дядя Джим — это не мой дядя Джим, а его злобный двойник. Полицейские повели меня в машину, и он сопровождал нас до двери. Он сказал, что, к сожалению, не может поехать домой вместе со мной, потому что должен быть у премьер-министра. «То есть у Хоппи», — сказал он. Это было подтверждением обмана, ибо именно дядя Джим, а не Антони Идеи был Хопалонгом Кэссиди. Этот самозванец пытался представить Дьюда Идена старшим на ранчо! Я рассмеялся ему в лицо и менее чем день спустя опять пробрался туда, чтобы выяснить, почему настоящего Хоппи держат взаперти. На этот раз переодетый головорез скрутил мне за спиной руки и сделал бы что похуже, не объявись мой дядя. Помню, как детектив сержант Калпеппер в изумлении слушал, как видный государственныи чиновник на языке прерий умоляет меня скакать домой и позаботиться о прихворнувшей мамаше.
   Несколько дней в Норбери я защищал наш дом, патрулируя его от окна к окну, а потом мама тихим голосом окликнула меня: «Что ты делаешь, Дейви?» Я не хотел ее беспокоить, и поэтому уверил, что все в порядке. Удостоверившись наконец, что опасность миновала, я сел на Хай-стрит на сто девятый автобус и снова поехал на ранчо. К этому времени я сообразил, что дядя Хоппи обманывал не меня, а предателей в собственном лагере, что он дал мне тайное предупреждение.
   Когда меня обнаружили, я висел на стене сада, не в состоянии двинуться ни вперед, ни назад, потому что зацепился ногой за острие ограды. Какой-то репортер случайно сфотографировал меня, так что к вечеру о происшествии написали все лондонские газеты.
   Правда, фотография застрявшего на ограде Даунинг-стрит мальчика в самодельных ковбойских штанах появилась только в «Стандарде». В остальных газетах просто излагались версии моей попытки спасти дядю Хоппи из рук бандитов. Меня нарекли малышом из Уайтхолла, юным Роем Роджерсом и техасцем Маммери и называли то цирковым наездником, то учащимся Итонского колледжа, сыном американского скотопромышленника или племянником Антони Идена. В тот вечер я вышел из больницы с двадцатью швами на бедре и узнал, что должен переехать к тете Шарлотте. Тетя Дейзи в это время занималась моей матушкой. Мне сказали, что я причинил всем огромное беспокойство. Вскоре после этого и маму, и меня отправили на восстановительное лечение, а затем я встретил свою первую возлюбленную и перешел под покровительство Джозефа Кисса, от которого и получил первые сведения о Лондоне и его легендах.
   Пабы были узловыми точками, откуда расходились радиусами маршруты путешествий мистера Кисса. Маршруты эти были столь строго определены, что через какое-то время я научился почти в точности предсказывать, где в любое данное время дня можно было бы его обнаружить. Я стал его протеже. Рано утром я уходил из дома и отправлялся на его поиски. Даже если мне случайно не удавалось разыскать его, я наслаждался исследованием города в одиночку. Я любил его появления из вычурных дверей холборнских пабов, из неописуемых питейных заведений Мейфера, из таинственных переулков Сохо. Однажды я был свидетелем того, как он бежал, держа черную фетровую шляпу, трость и перчатки в руке, и его свободное пальто развевалось на ветру. Он был такой самоуверенный. «Я только что от своего психиатра, Болтон. О боже, мне так весело! — бросил он на бегу недоумевающему сухопарому книгопродавцу, раскладывавшему дешевые книжонки на лотке перед магазином. — Конечно, это ненадолго. Но разве не прекрасный сегодня день?» Не заметив меня, он исчез в дверях станции метро «Белсайз-Парк», надев шляпу, держа трость под мышкой и натягивая перчатки; билет торчал у него из нагрудного кармана. Чтобы догнать его, мне пришлось бежать.
   В то время я еще очень мало знал о нем. Говорили, что он — человек театра, старый артист Золотого века варьете.
   — Кажется, — сказал мне впоследствии Болтон, — он фокусник, но больше похож на актера из труппы Уолфита.
   Я несколько раз видел Дональда Уолфита по телевизору.
   — У него приятный голос, милый. — Похожая на кудрявую тень, из задней комнаты вышла миссис Болтон и подошла к тому месту, где я застыл, не отнимая руки от книг, выставленных на распродажу. — Кисс — еврейская фамилия?
   — Он появляется здесь раз в месяц, но почти ничего не покупает: так, убивает время. Ему по душе дешевые глупые романы.
   — Похоже, ему не везет в последнее время. — Миссис Болтон вытерла пыль с томиков Диккенса.
   — Но одет он во все новое. Должно быть, одевается у портного. И приезжает на такси. Он ездит сюда к своему частному врачу. Психиатру.
   — Но он как-то не очень похож на таких…
   — Да он сам об этом говорит. — Продавцу не слишком хотелось продолжать разговор на эту тему. Вот если бы он рассказывал анекдот, то был бы рад, чтобы его послушали.
   Впоследствии я ни разу больше не заходил в этот книжный магазин. Вместо этого я стал поджидать мистера Кисса в канцелярском напротив: мой друг слетал вниз с холма, говорил со всеми, с кем был едва знаком, и почти никогда не замечал меня. Постепенно, услышав множество подобных суждений о мистере Киссе, я как бы перешагнул через них и ощутил свое превосходство над теми людьми, кто их высказывал.
   Когда мне исполнилось семнадцать, мистер Кисс начал водить меня в пабы. У него оказалось великое множество знакомых, большинство из которых были гораздо более эксцентричными, чем он сам. Мне, мальчику, который так рано оставил школу, он обеспечил великолепное образование. После своего нервного срыва я какое-то время ходил к репетитору, а потом на вечерние курсы. Потом я получил свою первую работу — должность курьера в транспортной конторе в Сити. Мои наниматели с постоянно расцвеченными выпивкой физиономиями сказали мне, что их контора расширяется.
   И действительно, они продолжали нанимать сотрудников, стараясь разместить нас всех в одной большой комнате над кофейным складом на Пепис-стрит. К августу тысяча девятьсот пятьдесят шестого года в комнате размещались уже двадцать два человека, а над Лондоном висела страшная жара. Я часто убегал оттуда благодаря тому, что моей основной обязанностью была доставка фрахтовых документов в разные конторы в доках. Эта работа давала мне возможность много читать либо во время ожидания сертификации документов, либо по дороге, в общественном транспорте. В это время я начал писать свои статьи о Лондоне. Иногда, попадая в какой-нибудь доселе неведомый мне уголок города, я полностью забывал о своей работе и возвращался в контору очень поздно, даже после ее закрытия. Летняя жара нагоняла на меня дремоту, и неизбежно разразился скандал. Он не касался ни моих опозданий, ни моей рассеянности, а лишь замечания, которое я сделал нашей секретарше. Потом мне сказали, что она была любовницей директора, и я невольно задел больное место. Сама она не была на меня обижена, но вот он крепко рассердился, выдал мне зарплату за десять дней, а затем попросил очистить помещение, что я с радостью и сделал, а уже на следующей неделе работал на консультантов по менеджменту в «Виктории», где атмосфера представляла собой разительный контраст с теснотой и убогостью моей первой работы. Джозеф Кисс всегда, когда бы я ни попросил, давал мне хороший совет. Вскоре я уже продавал свои маленькие заметки, обычно от пятисот до тысячи слов, во многие периодические издания, включая «Джон О'Лондонз», «Эврибодиз», «Лиллипут», «Лондон мистери мэгезин», «Ивнинг ньюс», «Ривели», «Иллюстрейтед», «Джон Булл» и разные молодежные публикации. В те дни, хотя мы и оплакивали Золотой век газет и журналов, оставалось еще множество изданий, и вскоре после своего девятнадцатого дня рождения, благодаря поддержке и добрым советам мистера Кисса и его ходатайствам за меня перед редакторами, которых он встречал в пабах, я стал внештатным корреспондентом нескольких газет.
   Он рассказал мне, что провел детство в Египте, где служил в армии его отец, и вернулся в Лондон в шестилетнем возрасте. Впоследствии в школе ему дали прозвище Цыганенок. «Мне все-таки удалось произвести на них впечатление своим умением читать по руке или по чайной заварке. Считаясь чужаком, почти иностранцем, я завоевал определенное уважение в районе Теобальдз-роуд».
   Он много рассказывал о том, как путешествовал за границей, о своем театральном опыте, об интересных людях, с которыми ему довелось встречаться. И до, и после войны он побывал во многих крупных городах Европы, был хорошо знаком с Северной Африкой, особенно с Марокко. Его воспоминания всегда были очень специфическими, и иногда по возвращении домой я, как его Босуэлл, их записывал. «Я жил тогда, — рассказал он мне, например, в мае тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года, — в „Гранд-отель Лафайетт“ в Бухаресте. Конечно, это был период взлета цыганской нации, как мы их несколько высокопарно называли, хотя Кароль был не первым их королем. Кажется, на площади Победы. Забыл, как это по-румынски. Очень хорошо. „Гранд-отель Лафайетт“. Я совсем не уверен, что это была лучшая или самая знаменитая гостиница в Румынии — то был, возможно, „Атене-Палас“, хотя, может быть, я вспоминаю один фильм, в котором снимался вместе с Питером Лорром сразу после войны. Мы использовали какие-то документальные кадры Бухареста, сохранившиеся в архиве. „Маска Ди-митриоса“. Книга была лучше. Лорр часто останавливался у моих друзей в Сент-Мэри-Мэншнз, в Паддингтоне. Это очень странный квартал. Расположен рядом с церковным кладбищем и Паддингтон-Грин, да-да, тем самым, где жила знаменитая Полли Перкинс. Конечно, вокруг было полно всяких ужасов. Серые многоквартирные дома, хулиганы. Тебе стоит подумать о том, чтобы там поселиться. Я уже подумал. Удобно и очень дешево. Найди себе квартирку с видом на могилки. „Лафайет“ был значительно лучше гостиницы, которую мы называли „Свиным углом“. Он находился рядом с парком, естественно, но управляли им свиньи. Хотя, кажется, это была Венгрия. Ты совсем незнаком с тем исключительно романтическим периодом истории Балкан. Там я отдыхал, потому что вдали от Лондона слышал очень мало голосов». Его сбивчивый стиль поначалу обескураживает, но только до той поры, пока не поймешь, что он всегда возвращается к исходному пункту. Он очень редко упоминал о своих «голосах», но его гораздо больше, чем меня, мучило ощущение того, что он слышит у себя в голове весь Лондон. В шестидесятые годы мы много гуляли по ночам и наслаждались темнотой. Тогда в городе стало почти безопасно. В июне шестьдесят четвертого во время одной из таких прогулок, когда мы шли мимо коттеджей на Прад-стрит, мы вдруг услышали такой громкий, пронзительный и леденящий кровь звук, что не могли поверить, что это был человеческий голос. Звук этот раздался в предрассветном полумраке города из комнаты на верхнем этаже в Сейл-Плейс, и мы поняли, что это не что иное, как выражение какого-то апофеоза, кульминация желания, удовлетворенного после нескольких десятилетий ожидания. Было такое впечатление, словно кричавшее существо, подобно тому, как это делают некоторые виды насекомых, приготовилось к этому одному единственному, душераздирающему мигу, трепетного воспоминания о котором хватит ему теперь на всю оставшуюся жизнь. Я почувствовал себя ужасно, но еще хуже было мистеру Киссу, который начал задыхаться, прижимать ладони ко лбу, рыдать, стонать и гнать этот звук прочь, хотя он уже давно исчез эхом в Паддингтонских аллеях. Ясно, что он слышал и что-то такое, чего не мог слышать никто другой. Позже, когда мы отдыхали в одной из местных дешевых гостиниц, портье которой был его другом и комнаты можно было снять по низкому тарифу, если только брать их на целую ночь, мистер Кисс сказал: «Никогда не давай никому себя убедить в том, Маммери, что не существует того, что можно назвать чистым злом. Те, кто верит только в добро и отрицает существование зла, всего-навсего играют на руку злодеям, пусть они и не подозревают об этом. Разумеется, существует божественное добро, как сказали бы нам зороастрийцы, и существует абсолютное зло. Всецело принимая одну из этих сторон, ты непроизвольно начинаешь бороться с противоположной стороной. Можешь принять это как утверждение истины. Я читал их мысли». Он обливался потом, его по-прежнему колотила дрожь. Его друг, бедный старый швейцар, принес ему стакан виски, который тот осушил залпом. «Завтра, — сказал он, — возьму у этой свиньи Мейла таблетки посильней. Фу!» На следующий день, поддавшись порыву, он совершил одну из редких для себя поездок за пределы Лондона: рано утром сел на оксфордский поезд, словно стараясь убежать от того страшного звука, который мы слышали в Сейл-Плейс. Я провожал его на вокзале. Он вернулся, как и обещал, ближе к вечеру, но вскоре после этого самолично явился в одну из известных ему частных психбольниц, разрешив мне навещать его там не чаще двух раз в месяц.
   Эти больницы были, как правило, не более чем местами для сокрытия от посторонних глаз мешающих богачам родственников, и я всегда заставал его там в тоскливом настроении, погруженным в воспоминания. Чаще всего он говорил о довоенном Лондоне, что устраивало меня, потому что я черпал в его рассказах материал для собственных статей. После случая в Сейл-Плейс он говорил по большей части о своем отце, погибшем в железнодорожной катастрофе. Он говорил, что оплакивает уходящий Век пара. «Пара, который был тогда виден повсюду! Он исходил и от паровозов, и от пароходов! Холодным утром дыхание людей смешивалось с паром. Туман формировался прямо у тебя на глазах. Мой отец говорил, что это его доконает, потому что после того, как возвратился с Востока, у него развился бронхит. Но он любил его, я имею в виду пар. А еще он любил курить сигары. Да, сегодня мы лучше знаем, к чему это приводит, но он-то этого не понимал. „Ты смеешься, да? — говорил он часто. — Но это ведь лучше, чем плакать“. Он лежал в больнице, но выписался оттуда. Это было уже во время войны. Он не чувствовал себя в безопасности. Его брат умер в той же самой палате, и это, конечно, было ужасное невезение. Я вспомнил, что ходил туда навещать дядю. Отец отзывался о нем, как о милейшем старикане, хотя это был его собственный брат. Он был добрейшая душа, и такой же была его жена: необычное сочетание. Дядя был своеобразной личностью, превосходно готовил, у него был тонкий слух и недурной голос, и когда он с чувством пел „Мою старую голландку“, слушать его было приятнее, чем Альберта Шевалье. Мы жили у них, когда вернулись из Египта. А его вдова еще жива, осталась одна-одинешенька, живет в доме для престарелых у Эппинг-Фореста. Мои родственники поддерживают с ней связь. Я вижусь с ними иногда, но они обо мне невысокого мнения. Зато в полном восторге от моей сестры».
   Сестра Джозефа Кисса Берил Мейл сейчас стала министром культуры. На эту должность требуется человек, который ненавидит и презирает все, кроме оперы. Она единственная в правительстве женщина, пользующаяся некоторой симпатией миссис Тэтчер, хотя очевидно, что она не получит сколько-нибудь важный пост, пока тори не порвут со своим лидером и не выберут кого-нибудь другого. Мой дядя Джим до самой смерти оставался кем-то вроде неофициального секретаря при нескольких лишившихся всяких иллюзий радикалах-консерваторах, так что вполне сохранял представление о том, что происходит внутри партии. К его сожалению, он так и не встретился с Джозефом Киссом, но достаточно хорошо узнал миссис Мейл, считая ее типом политика, мечтающего стать взяточником еще до того, как обретет реальную власть. Такие политики полагают, что, став взяточниками, они как по волшебству постепенно обретут и власть. За свою жизнь дядя Джим встречал множество таких людей, но лишь в последние годы они стали дорываться до значительных постов. «Наше общество является, вероятно, наглядным примером состояния упадка, — сказал он незадолго до смерти. — Нездоровое правительство в нездоровой стране. Гражданская служба утратила свою эффективность, перестав привлекать порядочных людей, и ни в чем теперь нет прогресса. Демонстрируется явное желание добиться стерильности. А чего стоит этот смехотворный упор на нулевую инфляцию с одновременным набиванием собственных карманов! Этот реакционный консерватизм глубоко лицемерен. Класс интеллектуалов лишен у нас прав, рабочий класс лишен у нас прав, все городское население лишено гражданских прав, и до тех пор, пока правительство не начнет доверять гражданской службе, люди на гражданской службе будут презирать правительство. Я хотел бы умереть на несколько лет раньше, когда при Макмиллане еще оставалась некоторая надежда». Однажды я слышал выступление Макмиллана в Палате лордов. Ему было тогда около девяноста лет, и на вид он был уже очень слаб, но когда он заговорил, мне показалось, что это говорит мой дядя Джим. Как и дядя, Макмиллан очень не жаловал своих преемников. Они остались хорошими друзьями, даже большими друзьями, чем дядя и Черчилль. Все, у кого были хорошие отношения с Черчиллем, постепенно их утратили. Дядя считал, что его шеф должен был уйти в отставку с большей грацией. «Он так долго жаждал власти, что не мог от нее отказаться, когда ее получил. Если бы он смотрел за собой лучше, то мог бы закончить свои дни с большим достоинством. Но он всегда потакал своим желаниям». О таких вещах дядя заговорил лишь тогда, когда сам оказался на пороге смерти. Он чувствовал, что и королевская семья заражена тем же самым цинизмом, который он подмечал в британских политиках. «Они позаимствовали тот же механизм публичности, который так любил Вильсон». Когда он оказался свидетелем того, как принц Чарльз встает на яблочный ящик, чтобы казаться выше леди Дианы, то решил, что нам как благородной нации пришел конец. Он умер через несколько месяцев после их бракосочетания, проклиная глупость королей и все чаще предрекая им судьбу королей французских. Одной из его шуток на эту тему была такая: в конце столетия король Карл Третий вполне может стать таким же благоразумным и благочестивым католиком, как король Карл Первый. «Верный знак наступающей Эры мрака, Дэвид. Молись за Кромвеля!»
   Джозеф Кисс тоже боялся грядущей Эры мрака, но его предсказания были менее политизированы. Он считал, что мы не усвоили урока войны с нацистами и что зло в равной степени готовы не замечать как те, кто желает любой ценой достичь быстрого материального процветания, так и те, кто боится оказаться с ним лицом к лицу. «Они бьют тревогу об исчезновении китов, в то время как их собратья по роду человеческому гибнут целыми племенами», — сказал он мне. Эта мрачность, редко проявлявшаяся в характере моего друга, сильно выбила меня из колеи. Чтобы как-то противостоять этому, я вспомнил, что чудо моего собственного существования подтверждает божественное провидение. То, что я называю легендой о Черном капитане, говорит само за себя.
   В шестьдесят четвертом году, когда начало чувствоваться возбуждение «новой свободой» и «Битлз», я впервые со времен войны встретил Черного капитана. В то время он был обыкновенным матросом первого класса. Но он существовал. Я описал всю эту историю в своей книге. А встретились мы совершенно случайно в приемной психиатра. Сидя в то утро напротив него, я был уверен, что узнал его, и, преодолев смущение, спросил его, не находился ли он в Стритеме во время атак «Фау-2» в марте сорок пятого года. Он предположил, что тогда уже, кажется, демобилизовался, и сказал, что жил в Брикстоне. «Но вас называли Капитаном?» — спросил я. Когда он рассмеялся, я понял, что наконец говорю с человеком, который спас мне жизнь. Я попытался рассказать ему о своей догадке, но он, как мне показалось, не совсем понимал, о чем я говорю.
   В шестьдесят четвертом году я работал над книгой о затерянных подземных тоннелях, карты которых существуют только в масонских библиотеках. Под Лондоном имеется множество тоннелей, в том числе очень длинных, некоторые из них располагают платформами, билетными кассами и всеми атрибутами обычной лондонской станции метро. Но есть также и более старые тоннели, проложенные в разные времена по самым разным причинам, частью проходящие под рекой. Я был так поглощен этими сведениями, что совершенно забыл о себе и днем и ночью работал над книгой, которая стала чем-то гораздо большим, чем простое журналистское расследование. Я обнаружил свидетельства того, что подземный Лондон представляет собой кружево соприкасающихся тоннелей, в которых обитает забытое племя троглодитов, спустившееся под землю во время Большого пожара, пополнявшее свои ряды за счет воров, бродяг и беглых заключенных и получившее массу свежих рекрутов во время Блица, когда столь многие из нас искали спасения в метро. Кроме того, намеки на существование Лондона под Лондоном были разбросаны по самым разным текстам со времен Чосера. Кончилось тем, что я решил лично отправиться на встречу с этим племенем.