— А почему бы нет? — грустно ответил Фриденталь.
   Кларисса прикусила губу.
   Между тем Штумм и Ульрих стояли уже на пороге следующей комнаты, и генерал сказал:
   — Когда я смотрю на это, мне становится жаль, что я обругал сегодня дураком своего ординарца. Никогда больше не буду этого делать!
   Перед их глазами была палата с тяжелыми формами идиотизма.
   Кларисса еще не видела ее и думала: «Даже у такого достопочтенного и признанного искусства, как академическое, есть, значит, отвергнутая, бесправная и все же до неразличимости похожая на него родня в сумасшедшем доме?!» Это произвело на нее чуть ли не большее впечатление, чем замечание Фриденталя, что в другой раз он сможет показать ей художников-экспрессионистов. Но она решила вернуться и к этим словам. Она все еще кусала губу, опустив голову. Что-то тут было не так. Ей казалось явно неверным держать взаперти таких одаренных людей; в болезнях врачи, может быть, и разбираются, думала она, но в искусстве во всем его значении — вряд ли. У нее было такое чувство, что тут нужно что-то предпринять. Но ей еще не было ясно — что. Однако она не теряла надежды, ибо толстяк художник сразу назвал ее «господин»: это показалось ей хорошим знаком.
   Фриденталь смотрел на нее с любопытством.
   Почувствовав его взгляд, она со своей узкой улыбкой подняла глаза и пошла к нему, но, прежде чем она успела что-либо сказать, все ее мысли отшибло ужасное зрелище. В новой палате сидели на койках или свисали с них страшные существа. Все в их телах было криво, неопрятно, изуродовано или парализовано. Уродливые зубы. Трясущиеся головы. Слишком большие, слишком маленькие и совсем искривленные головы. Отвисшие челюсти, из которых текла слюна, животные жевательные движения рта, в котором не было ни пищи, ни слов. Свинцовые барьеры метровой толщины отделяли, казалось, эти души от мира, и после тихого смеха и гула в другой палате здесь в уши ударило тягостное безмолвие, нарушаемое лишь глухим хрюканьем и рычаньем. Такие палаты с олигофренами высшей стадии принадлежат к самым потрясающим картинам, которые видишь среди безобразия сумасшедшего дома, и Кларисса почувствовала себя просто брошенной в какой-то сплошной ужасающий мрак, где уже ничего нельзя было различить. Гид Фриденталь, однако, видел и в темноте; указывая на разные койки, он объяснял:
   — Это идиотизм, а это вот кретинизм.
   Штумм фон Бордвер прислушался.
   — Кретин и идиот, значит, не одно и то же?! -спросил он.
   — Нет, с медицинской точки зрения тут есть некоторая разница,просветил его врач.
   — Интересно, — сказал Штумм. — В обычной жизни это и в голову не приходит!
   Кларисса ходила от койки к койке. Она сверлила больных глазами, предельно их напрягая, но ничего не могла понять по этим лицам, не принимавшим к сведению ее присутствия. Они гасили любую догадку. Доктор Фриденталь тихо следовал за нею и объяснял: «врожденный амовротический идиотизм», «туберкулезный гипертрофический склероз», «idiotia thynnica»…
   Генерал, который тем временем решил, что уже вдоволь насмотрелся на «дураков», и предположил то же самое относительно Ульриха, посмотрел на часы и сказал:
   — На чем мы, собственно, остановились? Надо использовать время! — И несколько неожиданно начал: — Так вспомни, пожалуйста: военное министерство видит за собой, с одной стороны, пацифистов, а с другой — националистов…
   Ульрих, который не мог с такой же гибкостью, как он, отрешиться от окружающего, посмотрел на него с недоумением.
   — Да я же вовсе не шучу! — объяснил Штумм. — То, о чем я говорю, — это политика! Надо, чтобы что-то произошло. На этом мы уже один раз остановились. Если вскоре ничего не произойдет, наступит день рождения кайзера, и мы будем хороши. Но что должно произойти? Логичный вопрос, не правда ли? И если грубо подытожить все, что я уже сказал тебе, то одни требуют от нас, чтобы мы помогли им любить всех людей без исключения, а вторые — чтобы мы разрешили им травить других, ради победы более благородной крови или как там это называется. В том и в другом что-то есть. И поэтому ты, говоря коротко, должен как-то объединить это, чтобы не наделать беды!
   — Я? — удивился Ульрих, когда его друг взорвал свою бомбу таким образом; он высмеял бы его, будь они сейчас в другом месте.
   — Конечно ты! — ответил генерал твердо. — Я с удовольствием помогу тебе, но ты секретарь Акции и правая рука Лейнсдорфа!
   — Я похлопочу, чтобы тебя поместили сюда! — решительно заявил Ульрих.
   — Отлично! — сказал генерал, знавший из военной науки, что при неожиданном сопротивлении лучше всего отступить, не показывая, что тебя застали врасплох. — Если ты выхлопочешь мне местечко в этой больнице, я, может быть, все-таки познакомлюсь с кем-нибудь, кто нашел величайшую в мире идею. Вне этих стен все равно ни у кого уже нет вкуса к великим мыслям. — Он снова посмотрел на часы. — Тут есть, говорят, такие, которые считают себя папой или вселенной. Из них мы еще ни одного не видели, а с ними-то мне как раз и хотелось встретиться! Твоя приятельница страшно дотошна! — пожаловался он.
   Доктор Фриденталь осторожно оторвал Клариссу от созерцания олигофренов.
   Ад не интересен, он ужасен. Когда его не гуманизировали, — как Данте, населивший его литераторами и другими знаменитостями и тем отвлекший внимание от карательной техники, — а пытались дать о нем первоначальное представление, даже люди с самой богатой фантазией не шли дальше пошлых мучений и скудоумных извращений земных черт. Но как раз пустая идея невообразимой и потому неотвратимой бесконечной кары и муки, предположение не признающей никакого противодействия перемены к худшему — вот что как раз и обладает притягательностью бездны. Таковы и сумасшедшие дома. Это приюты для бедных. В них есть что-то от ада с его отсутствием фантазии. Но множество людей, не сведущих в причинах душевных болезней, ничего так не боится — помимо возможности потерять свои деньги, — как возможности однажды потерять разум; и знаменательна многочисленность этих людей, терзаемых мыслью, что они могут вдруг потерять себя. Из переоценки того, что они находят в себе, следует, вероятно, переоценка ужасов, которыми, как думают здоровые, окружены дома душевнобольных. Кларисса тоже немного страдала от легкого разочарования, источником которого было какое-то неопределенное ожидание, привитое ей воспитанием. У доктора Фриденталя все обстояло противоположным образом. Он привык проделывать этот путь. Порядок, как в казарме или любом другом общежитии, облегчение острых болей, помощь при жалобах, профилактические меры против предотвратимых ухудшений, поправка или излечение — таковы были элементы его каждодневной деятельности. Много наблюдать, много знать, но не обладать достаточным объяснением всех взаимозависимостей — таков был его духовный жребий. Назначать во время обхода, кроме лекарств от кашля, насморка, запора и ран, какие-то успокоительные средства — такова была его ежедневная работа врача. Призрачную чудовищность мира, в котором он жил, он чувствовал только при возникавшем от соприкосновения с обычным миром контрасте; ежедневно чувствовать ее нельзя, но посетители как раз и предоставляют такой случай, и потому то, что довелось увидеть Клариссе, было показано не без какой-то режиссуры и сразу же, как только он вывел ее из задумчивости, дополнилось чем-то новым и более драматичным.
   Едва они вышли из палаты, к ним присоединилось несколько рослых мужчин с мясистыми плечами, приветливыми фельдфебельскими лицами и в чистых халатах. Это произошло так безмолвно, что поразило, как барабанный бой.
   — Теперь «буйное» отделение, — объявил Фриденталь, и вот уже они приближались к крику и гоготу, доносившемуся, казалось, из огромного птичника. Когда они подошли к двери, на ней не оказалось ручки, но один из санитаров отпер ее особым ключом, и Кларисса попыталась было войти первой, как делала это до сих пор, но доктор Фриденталь резко потянул ее назад.
   — Здесь ждут! — сказал он, не извиняясь, многозначительно и устало. Санитар, который отпер дверь, чуть-чуть приоткрыл ее, заслонил узкую щель своим могучим телом и, сперва прислушавшись, затем заглянув внутрь, поспешно протиснулся в палату, а за ним последовал второй санитар, который занял позицию по другую сторону от входа. У Клариссы забилось сердце. Генерал сказал с одобрением:
   — Авангард, арьергард, фланговое прикрытие!
   И под таким прикрытием они вошли, и детины-санитары стали водить их от койки к койке. Сидевшие на этих койках выкатывали глаза и размахивали руками, крича и волнуясь; казалось, что каждый кричит в пространство, существующее только для него, и в то же время все словно бы вели бурный разговор между собой, как запертые в общей клетке экзотические птицы, каждая из которых говорит на языке какого-нибудь другого острова. Одни сидели свободно, а другие были привязаны к койкам бандажами, которые не давали свободы рукам.
   — Из-за опасности самоубийства, — пояснил врач и стал называть болезни. «Паралич», «паранойя», «dementia praecox» и так далее назывались породы этих экзотических птиц.
   Сначала Кларисса опять оробела от сумбурных впечатлений и не могла обрести душевное равновесие. И потому показалось добрым знаком, что один из больных стал уже издали оживленно кивать ей и что-то кричать, когда она еще была отделена от него несколькими кроватями. Он ерзал на своей койке, словно отчаянно пытался освободиться, чтобы поспешить ей навстречу, перекрывал общий хор своими обличительно гневными воплями и все сильнее привлекал внимание Клариссы к себе. Чем ближе она подходила к нему, тем больше беспокоило ее впечатление, что он обращается только к ней, а она была совершенно не в силах понять, что хочет он выразить. Когда они наконец подошли к нему, старший санитар что-то сказал врачу так тихо, что Кларисса ничего не разобрала, и Фриденталь о чем-то распорядился с очень серьезным лицом. Затем, однако, он позволил себе пошутить и заговорил с больным. Тот не сразу ответил, но вдруг спросил: «Кто этот господин?» — и жестом дал понять, что имеет в виду Клариссу. Фриденталь указал на ее брата и ответил, что это врач из Стокгольма.
   — Нет, этот! — стоял на своем больной, снова указав на Клариссу.
   Фриденталь улыбнулся и сказал, что это женщина-врач из Вены.
   — Нет, это мужчина, — возразил больной и замолчал.
   Кларисса чувствовала, как бьется у нее сердце. И этот тоже, значит, принял ее за мужчину!
   Теперь больной медленно сказал:
   — Это седьмой сын кайзера.
   Штумм фон Бордвер подтолкнул Ульриха.
   — Это неправда, — ответил Фриденталь и продолжил игру, обратившись к Клариссе со словами:
   — Скажите ему сами, что он ошибается.
   — Это неправда, друг мой, — тихо сказала больному Кларисса, которой от волнения трудно было говорить.
   — Да ты же седьмой сын! — упрямо ответил тот.
   — Нет, нет, — заверила его Кларисса и, волнуясь, улыбнулась ему, как в любовной сцене, окаменевшими от страха перед выходом на подмостки губами.
   — Да ты же это!! — повторил больной и бросил на нее взгляд, для которого у нее не было определений. Она совершенно не знала, что бы еще ответить ему, и беспомощно-дружелюбно глядела, по-прежнему улыбаясь, в глаза больному, принявшему ее за принца. При этом в ней происходило что-то чудное: складывалась возможность признать его правоту. Под напором его настойчивого утверждения в ней что-то растворялось, она в чем-то теряла контроль над своими мыслями, и складывались новые связи, контуры которых проступали в тумане: он не первый хотел знать, кто она такая, и считал ее «господином». Но в то время как она, запутавшись в этой странной связи, еще смотрела ему в лицо, возраста которого она так же не замечала, как и других следов свободной жизни, на нем еще остававшихся, с этим лицом и вообще с этим человеком творилось что-то совершенно непонятное. Казалось, будто ее взгляд сделался вдруг слишком тяжел для глаз, на которых он лежал, ибо в них что-то заскользило и стало падать. Но и губы энергично зашевелились, и, как крупные, все плотнее сгущавшиеся капли, начали вливаться в невнятное бормотанье внятные непристойности. Потрясенная этим срывом так, словно что-то ускользнуло от нее самой, Кларисса непроизвольно простерла к несчастному обе руки; и прежде чем кто-либо успел этому помешать, больной прыгнул навстречу ей: он сбросил одеяло, стал в тот же миг на колени в изножье койки и принялся обрабатывать рукою свой член, как мастурбируют обезьяны в неволе. «Прекрати это свинство!» — быстро и строго сказал врач, и в ту же минуту санитары схватили больного и одеяло и мгновенно сделали из обоих неподвижно-лежачий узел. Кларисса густо покраснела; у нее кружилась голова, как в лифте, когда внезапно уходит из-под ног пол. Ей вдруг показалось, что все больные, мимо которых она уже прошла, кричат ей вдогонку, а другие, которых она еще не посетила, встречают ее криком. И то ли случайно, то ли под действием заразительной силы возбуждения ближайший сосед, приветливый старик, отпускавший по адресу посетителей, когда они стояли рядом, добродушные шутки, тоже вскочил, когда Кларисса поспешно проходила мимо него, и разразился похабной бранью, повисшей у него на губах отвратительной пеной. Его тоже схватили ручищи санитаров, похожие на тяжелые прессы, которые сплющат все, что угодно.
   Но фокусник Фриденталь умел усиливать свои номера. Под прикрытием провожатых, как и при входе, они покинули зал с другого конца и вдруг погрузились, казалось, в отрадную тишину. Они находились в чистом, веселом коридоре с линолеумом на полу и видели по-воскресному одетых людей с красивыми детьми, которые самым доверчивым и вежливым образом здоровались с доктором. Это были посетители, дожидавшиеся здесь свидания с родственниками, и снова встреча с миром здоровых произвела очень странное впечатление; эти скромно и вежливо державшиеся люди в лучшей своей одежде показались в первый момент чем-то вроде кукол или очень хорошо сделанных искусственных цветов. Но Фриденталь быстро прошагал дальше и объявил своим экскурсантам, что сейчас он проведет их в отделение психически больных убийц и других тяжких преступников. Когда они вскоре оказались перед новой железной дверью, меры предосторожности и мины провожатых предвещали и правда самое худшее. Они вошли в закрытый, окруженный галереей двор, похожий на один из тех современных садов, где бывает много камней и мало растений. Как куб из молчания стоял в нем сначала пустой воздух; лишь через некоторое время они заметили людей, беззвучно сидевших у стен. Возле входа несколько сопливых и неопрятных мальчиков-идиотов сидели, скорчившись, так неподвижно, словно по странной прихоти какого-то скульптора они были высечены на пилястрах ворот. Близ них первым у стены и на некотором расстоянии от остальных сидел простецкого вида человек, еще в своем темном воскресном костюме, только без воротничка и галстука; доставленный сюда, по-видимому, недавно, он был несказанно трогателен своей непричастностью к чему-либо. Кларисса вдруг представила себе боль, которую причинила бы Вальтеру, если бы покинула его, и чуть не заплакала. Такое с ней случилось впервые, но она быстро превозмогла это, ибо у остальных, мимо которых ее вели, был просто вид молчаливых, привыкших к своей участи заключенных; они робко и вежливо здоровались и обращались к врачу с маленькими просьбами. Лишь один из них, человек молодой, начал приставать с жалобами; одному богу было известно, из какого он выплыл забвения. Он требовал от врача, чтобы его выпустили и объяснили, почему его держат здесь, и когда тот уклончиво ответил, что это peuiagr, не он, а только директор, жалобщик не отстал; просьбы его стали повторяться все быстрее разматывающейся цепью, и постепенно в голосе его появились назойливые потки, которые, усилившись, перешли в угрозу и наконец в животно-безотчетную ярость. Когда дело дошло до этого, детины-санитары придавили его к скамье, и он беззвучно, как побитая собака, уполз в свое молчание, так и не получив ответа. Теперь это было уже знакомо Клариссе и просто вошло в общее волнение, которое она чувствовала.
   Да и не было у нее времени на что-то другое, ибо в конце двора была вторая железная дверь, и теперь санитары стучали в нее. Это было нечто новое, ибо до сих пор двери отпирались лишь с осторожностью, но без предупреждения. А в эту дверь они четырежды ударили кулаком, после чего прислушались к доносившемуся изнутри шуму.
   — По этому знаку все, кто там находится, должны стать к стенке,объяснил Фриденталь, — или сесть на скамейки, идущие вдоль стен.
   И правда, когда дверь медленно, градус за градусом, повернулась, оказалось, что все, кто дотоле, молча ли, шумно ли, бродил как попало, теперь повиновались приказу, как хорошо вымуштрованные арестанты. И все же при входе санитары принимали такие меры предосторожности, что Кларисса вдруг схватила за рукав доктора Фриденталя и взволнованно спросила, здесь ли Моосбругер. Фриденталь молча покачал головой. У него не было времени. Он поспешно предупредил посетителей, что от каждого больного они должны держаться на расстоянии не меньше двух шагов. Ответственность за это предприятие все-таки, по-видимому, немного угнетала его. Их было семеро против тридцати в отрезанном от мира, обнесенном стенами дворе, где находились только безумцы, почти каждый из которых уже совершил убийство. Люди, привыкшие носить оружие, чувствуют себя без него более неуверенно, чем другие; поэтому и генерала, оставившего свою саблю в комнате ожидания, нельзя упрекнуть за то, что он спросил врача:
   — Вы, конечно, вооружены?
   — Вниманием и опытом! — ответил Фриденталь, который был рад этому лестному вопросу. — Вся штука в том, чтобы подавить любой бунт уже в зародыше.
   И правда, стоило кому-нибудь сделать малейшую попытку выйти из ряда, на него сразу набрасывались санитары и сажали его на место с такой быстротой, что эти нападения казались единственными здесь актами насилия. Кларисса была не согласна с ними. «Врачи, наверно, не понимают, — говорила она себе, — что эти люди, хотя они весь день заперты здесь без надзора, не причиняют друг другу никакого вреда; и только для нас, приходящих из чужого им мира, они опасны!» И ей захотелось заговорить с кем-нибудь из них; она вдруг представила себе, что ей удастся объясниться с ним надлежащим образом. У самой двери в углу стоял крепкий, среднего роста мужчина с каштановой окладистой бородой и колючими глазами; он стоял скрестив руки, прислонясь к стене, молча и смотрел на посетителей со злостью. Кларисса подошла к нему; но в тот же миг доктор Фриденталь схватил ее за руку выше локтя и остановил.
   — Не с этим, — сказал он вполголоса.
   Он выбрал для Клариссы другого убийцу и заговорил с ним. Это был маленький коренастый человек с острой, наголо, по-арестантски, остриженной головой, общительность которого, видимо, была известна врачу, ибо больной сразу же вытянулся перед ним и, услужливо отвечая, показал два ряда зубов, как-то тревожно напоминавших два ряда надгробных камней.
   — Спросите-ка его, почему он здесь, — шепнул доктор Фриденталь брату Клариссы, и Зигмунд спросил остроголового крепыша:
   — Почему ты здесь?
   — Сам прекрасно знаешь! — прозвучал короткий ответ
   — Я этого не знаю, — не желая отступаться сразу, глуповато ответил Зигмунд.
   — Сам прекрасно знаешь!!! — повторился с большей настойчивостью тот же ответ.
   — Почему ты грубишь мне? — спросил Зигмунд. — Я правда не знаю!
   «Какая все ложь!» — думала Кларисса и обрадовалась, когда больной просто ответил:
   — Потому что хочу!! Я могу делать что хочу!! — повторил он и оскалил зубы.
   — Но нельзя же грубить без причины! — повторил злополучный Зигмунд, у которого было сейчас, в сущности, не больше изобретательности, чем у больного.
   Кларисса злилась на брата за то, что он исполнял глупую роль человека, дразнящего в зоопарке плененного зверя.
   — Это тебя не касается! Я делаю что хочу, понял?! Что хочу!! — по-унтерски рявкнул душевнобольной и засмеялся чем-то в лице, но не ртом и не глазами, которые, напротив, дышали страшной злостью.
   Даже Ульрих подумал: «Не хотел бы я сейчас оказаться с ним один на один». Зигмунду было трудно стоять на месте, поскольку сумасшедший подошел к нему вплотную, а Клариссе хотелось, чтобы тот схватил ее брата за горло и укусил в лицо. Фриденталь с удовлетворением предоставил эту сцену ее стихийному ходу, ибо с коллегой-врачом можно было в конце концов и не нянчиться и наслаждаться его смущением. Он эффектно довел напряжение до предела и, лишь когда его коллега бессильно умолк, дал знак двинуться дальше. Но Кларисса опять чувствовала это желание вмешаться! Оно как-то возрастало с усилением барабанной дроби ответов безумца, Кларисса вдруг не смогла больше сдерживаться, подошла к больному и сказала:
   — Я из Вены!
   Это было бессмысленно, как наудачу извлеченный из трубы звук. Кларисса не знала, что она хочет этим сказать и как это пришло ей в голову, и не задавалась вопросом, знает ли больной, в каком он находится городе, и если он это знал, то ее слова были и подавно бессмысленны. Но она испытывала при этом чувство какой-то большой уверенности. И правда, бывают еще порой чудеса, хотя преимущественно в сумасшедших домах: когда она это сказала, стоя перед убийцей и пылая от волнения, на него вдруг нашло какое-то сияние; его зубы-надгробья скрылись за губами, а колючий взгляд сделался доброжелательным.
   — О, золотая Вена! Красивый город! — сказал он с честолюбием бывшего мещанина, у которого всегда наготове стандартные фразы.
   — Поздравляю вас! — сказал доктор Фриденталь со смехом.
   Но для Клариссы сцена эта стала очень важной.
   — А теперь пойдемте к Моосбругеру! — сказал Фриденталь.
   Получилось, однако, иначе. Они осторожно выбрались из обоих дворов и направились вверх по парку к какому-то отдаленному, по-видимому, бараку, как вдруг к ним откуда-то подбежал санитар, который явно искал их ужо давно. Он подошел к Фриденталю и передал ему шепотом какое-то длинное сообщение — судя по лицу врача, задававшего время от времени вопросы, важное и неприятное. И, с серьезным и огорченным видом вернувшись к ожидавшим, Фриденталь сообщил им, что из-за инцидента, конца которому пока не видно, вынужден отправиться в одно из отделений и, к сожалению, прекратить экскурсию. Б первую очередь он обращался при этом к важному лицу в скрытом под белым халатом генеральском мундире; но Штумм фон Бордвер благодарно ответил, что и так уже получил достаточное представление о прекрасном порядке и замечательной дисциплине в больнице и что после увиденного знакомство еще с одним убийцей не имеет, в конце концов, существенного значения.
   У Клариссы, однако, было такое разочарованное, даже убитое лицо, что Фриденталь предложил отложить посещение Моосбругера и еще кое-что до другого раза и известить Зигмунда по телефону, как только определится подходящий для этого день.
   — Очень любезно с вашей стороны, — поблагодарил генерал за всех, — только что касается меня, то я, право, не знаю, позволят ли мне другие мои дела при этом присутствовать.
   На том и порешили, и Фриденталь свернул на дорожку, которая вскоре скрыла его за холмом, а остальные в сопровождении оставленного с ними санитара направились к выходу. Они сошли с дорожки и пошли напрямик вниз по склону, покрытому прекрасным буковым и платановым лесом. Генерал снял халат и весело нес его на руке, как пыльник на загородной прогулке, но разговор не клеился. Ульрих не проявлял желания пройти дальнейшую подготовку к предстоявшему вечеру, а сам Штумм был уже слишком занят возвращением домой; только Клариссу, которую он галантно эскортировал слева, счел он себя обязанным запять какими-то фразами. Но Кларисса была рассеянна и молчалива. «Может быть, ей все еще неловко из-за этого похабника?» — спрашивал он себя, испытывая потребность как-то объяснить, что в тоя особой ситуации ему нельзя было по-рыцарски вступиться за нее; но, с другой стороны, ситуация была я такая, что об этом лучше было вообще не говорить, обратный путь прошел, таким образом, в молчании и омраченно.
   Только когда Штумм фон Бордвер сел в свою коляску, предоставив Ульриху позаботиться о Клариссе и ее брате, к нему вернулось хорошее настроение, а там появилась в мысль, благодаря которой эти угнетающие впечатления получили определенный порядок. Он извлек папиросу из большого кожаного портсигара, который всегда носил с собой, и, откинувшись на подсушки, выпустил первые синие облачка в солнечный воздух. Он благодушно сказал: «Страшная штука, должно быть, такая душевная болезнь! Подумать только, за все время, что мы там были, я не видел ни одного курящего! Право, не представляешь себе, сколько у тебя преимуществ, пока ты здоров!»

34
Готовится великое событие.
Граф Лейнсдорф и река Инн.

   За этим бурным днем последовал «Большой вечер» у Туцци.
   Параллельная акция красовалась во всем своем блеске; сверкали глаза, сверкали драгоценности, сверкали имена, сверкал ум. Душевнобольной мог бы, пожалуй, сделать из этого заключение, что на таком светском рауте глаза, драгоценности, имена и ум сводятся к одному и тому же, он был бы не совсем не прав. Явились все, кто не находился на Ривьере или на северно-итальянских озерах, кроме тех немногих, кто в это время, к концу сезона, принципиально не признавал больше никаких «событий».
   Вместо них пришло много людей, которых еще не видели. Долгий перерыв образовал пробелы в списке личного состава, и для их восполнения новых людей привлекали поспешнее, чем то соответствовало осмотрительному обычаю Диотимы. Граф Лейнсдорф сам передал своей приятельнице список лиц, которых он по политическим соображениям просил пригласить, и раз уж принцип исключительности ее салона был принесен в жертву этим высшим соображениям, то и всему остальному она не придала уже такого значения, как обычно. Вообще только его сиятельство и был причиной этого торжественного собрания; Диотима держалась того мнения, что человечеству можно помочь только по парам. Но граф Лейнсдорф упорно утверждал: «Собственность и образованность не выполнили в ходе исторического развития своего долга. Мы должны сделать последнюю с ними попытку!»