Когда началась война, начальник милиции Матвеев несколько раз вызывал Гвозда к себе. Пронизывал его серыми выпуклыми глазами, сердито говорил:
   - Биографию ты себе подпортил, но есть возможность поправить дело. Не понимаю, как ты дошел до такого? Родители погибли от рук классового врага, а ты вдруг воровать? Безотцовщина отрыгнулась, что ли, Гвозд? Но немцы, по моим данным, за таких, как ты, хватаются. Есть мнение оставить тебя здесь. Будешь наблюдать, кто чем дышит. Ты беспартийный, видных мест не занимал.
   Начальника, видимо, точило сомнение, так как несколько раз переспрашивал:
   - Удивительно, ты даже в комсомоле не был. Почему не вступал?
   Что мог Гвозд ответить? В профтехшколе никто его в комсомол не приглашал, потом было поздно.
   Ему все-таки верили. Порукой этому была смерть родителей, живших в пограничной зоне.
   Когда Гвозду стало ясно, что он останется в местечке, будет жить с немцами, он упал духом. Днями лежал на кровати безвольный, расслабленный. Он знал, что Матвеев будет в лесу, а значит, в какой-то безопасности, а он, Гвозд, на виду, открытый для всех напастей, и от этой мысли его бросало в дрожь.
   За неделю перед тем, как двинуться с истребительным батальоном в лес, Матвеев дал Гвозду явки для связи. В числе связных - два лесника, обходчик с железнодорожной ветки на Хвойное, в местечке - инженер лесокультур Денисова.
   Данные ему фамилии, инструкции Гвозд запоминал кое-как. Он знал, что в местечке не останется. Пойдет в отступление, смешается с людским гуртом и осядет где-нибудь в чужой местности, где никто его не знает.
   Он так и сделал. Когда Матвеев из местечка выскользнул, Гвозд поцеловал притихшую, растерянную жену, которая уже ходила на сносях, и двинулся к Днепру.
   В отходе он пробыл больше месяца и увидел такое пекло, что мысль пересидеть лихое время на стороне - выдуло из головы как ветром. Вокруг Киева немцы сомкнули клещи, Гвозд попал в кашу, выбрался из нее только потому, что был в гражданской одежде и имел настоящие документы.
   Он, может, прилип бы к какой-нибудь молодице, но тогда пришлось бы хозяйничать - пахать, косить, - а делать этого он не любил и не умел.
   Во время скитаний Гвозд все чаще вспоминал детство. Отец в гражданскую войну был в красном войске, но почему-то потом осел в чужой стороне, пристав в примаки к женщине, намного старше его. Возможно, его привлек хуторок, владелицей которого была будущая мать Гвозда. Он этого не знает. Отец с матерью жили плохо. Каждый день в хате не прекращались ссоры, ругань.
   Когда поблизости пролегла граница с панской Польшей, хуторок оказался в погранзоне. Днем отец шептался с красноармейцами-пограничниками, которые иной раз захаживали в хату, а ночью с той стороны, из-за рубежа, приходили другие люди, и отец шептался с ними. Потом он прятал принесенные ночными гостями рулоны шерсти, сукна, кожевенного товара. Гвозд вынюхал однажды его тайник - в пуне к внешней стене отец пристроил внутреннюю.
   Мать звали Мария-Тереза. Отец иной раз даже бил ее, вспоминая при этом какого-то фальварковца Нарбутовича.
   Отца и мать ночные пришельцы зарезали ножами. Пограничники, может быть, нашли бы тайник, но в ту же ночь хуторок сгорел дочиста. Видно, бандиты заметали следы.
   Кому отец служил? Еще неизвестно, большевикам ли? А если наоборот?
   Чем ближе подходил Гвозд к местечку, тем больше успокаивался. Кто что о нем знает? Что он украл пальто? Так это же хорошо. Немцы, наверно, добрались до Урала, и надо думать, как жить дальше. Выбирать не приходится.
   Он только одну неделю посидел дома, никуда не показывая нос. Как только узнал, что немцы набирают полицию, пошел к ним, нацепил повязку. Самому Швальбе, первому начальнику жандармерии, рассказал о Денисовой и остальных.
   Через месяц Швальбе раскумекал, что такого человека, как Гвозд, держать в полиции слишком дешево. Предлог нашелся - опаздывает на дежурства, служит небрежно. Перед строем полицаев у Гвозда отняли винтовку, сорвали с рукава повязку...
   VII
   Полночи Гвозд простоял возле квартиры бывшего заведующего радиоузлом Полуяна. Немцы им интересуются, думают, видно, что слушает радио. Гвозд так не считает. Полуян боится собственной тени. В десятом часу - уже в постели. За полмесяца ни один человек не пришел к нему в хату.
   Местечко спит. Чернеют пугающей пустотой переулки. За плетнями, заборами как бы прячутся подвижные тени. За последний год Гвозд до мелочей изучил все улицы и закоулки. Сколько ночей просидел он на задворках, в хлевах, замерзая, выслеживая тех, которые вернулись из леса и снова заговорщически собираются, шепчутся. Тех уже нет. Но вместе с ними как бы исчезла почва, на которой он твердо и надежно стоял. Бывших начальников, которые не хотели идти на службу к немцам, он раскрыл всех. Прожив более десяти лет в местечке, он знал о них все, мог дать самые точные характеристики.
   Он сразу смекнул, что кроме него и Денисовой есть еще оставленные для тайной работы. Но кто?
   Ночами не спал, перебирая в памяти всех, кто бегал до войны с портфелем, лез из кожи вон на большевистской службе. Случай привел его в мастерскую Шелега, который притворился, что ему очень нравится быть жестянщиком, чинить самовары, кастрюли. Месяца не пожалел, чтоб выследить ремесленника, ухватиться за ниточку. Она привела к женщине, которая, как он сам когда-то, выдавала паспорта.
   Он и Драгуна расколол бы, помнит этого активиста еще по лесной школе, да хитрец, спрятавшись за спину немцев, успел перебраться в Горбыли, а уже оттуда драпанул в лес.
   После убийства партизанами Швальбе круг как бы замкнулся. Больших удач нет. Кого теперь выслеживать? Бухгалтеров, которые и до войны были бухгалтерами? Но за это немцы не расстреливают, а связан кто с партизанами или не связан - на лбу не написано. Раньше проще было. Ладутька кто? Прокурор, коммунист, был в банде... Овсяник кто? То же самое...
   Гвозд гордится собой, своей внешностью, ролью, которую исполняет. Шляхетская кровь матери в нем, мужчине, проявилась в полную силу. Внешность помогает, где надо, прикинуться овцой, в другом месте - пустить пыль в глаза. Никто лучше, чем он, не умеет выкручиваться. Нужна хитрость, осторожность, голова. Главное - терпение. Разве легко стоять из вечера в вечер в подворотне или просидеть летнюю ночь в кукурузе? Немцы, сволочи, даже сигарет жалеют. Восемь штук на сутки. Когда-то он не курил, а теперь без табака не может.
   Перед приземистым зданием почты Гвозда окликает немец-часовой. Светя карманным фонариком, долго разглядывает ночной пропуск. Обыкновенная картонка. Гвозд даже не знает, что на ней написано, но патрульные всегда возвращают ее как бы со страхом. Гвозду по этой причине всегда нравится показывать немцам пропуск.
   Рядом с почтой, в глубине двора, - маленькая хатка, в которой живет многодетный составитель поездов Лысак. Бывший знакомый Гвозда никуда с места не тронулся, сидит дома, ест картошку. В первое время Гвозд его побаивался. Но это давно прошло. Если и боится кого Гвозд, то только немцев. Эти торбохваты выгоду понимают. Служишь им - вот весь паспорт.
   Гвозд чист перед немцами.
   Навел он туману только в одном. Слух по местечку пущен - Матвеев убит. В лесу действительно нашли убитого, немцы возили Гвозда опознавать труп. Он подтвердил то, что надо было подтвердить. Для своей безопасности, для успокоения пана Швальбе.
   Жив Матвеев или мертв - Гвозд не знает. Былое ушло, не вернется. Не Матвеев страшен - одиночество. Он, Гвозд, пропал бы, если бы не поддержка родичей. Тесть золотой человек. Каждый день отводишь с ним душу. Двух своих сыновей, братьев жены, отдал в полицию. На две семьи - три пайка.
   Вот только с женой плохо. Родила дочку и сохнет. Сделалась тоненькая, как былинка, на худом, сморщившемся личике только глаза блестят. Никуда на люди не показывается.
   На следующий вечер Гвозду повезло. Отправившись следить за квартирой Полуяна, он встретил в темном переулке высокую как жердь, покрытую старинным дырявым шарфом женщину. Фамилия ее, кажется, Ядрицкая.
   - Пане Гвозд, остановитесь. Имею к пану интерес.
   - Что вам угодно?
   - Могу давать пану разные сведения. Про опасных для немецкой власти лиц. За деньги, конечно. Живу бедно, не имею хлеба...
   Гвозд обрадовался. Да это же то, что надо. Напрасно он мучился, ломал голову: набрать таких бабуль, и снова он на коне. Оглянувшись, он вытаскивает из кармана кошелек, дает старухе несколько марок.
   - Завтра в восемь вечера на этом самом месте. Поняла?
   Еще через день Гвозд кладет на стол начальника жандармерии записку о сборище на квартире адвоката Былины. Интересный узелок завязывается. Старый знакомый Лысак тоже приходил к адвокату. Неделя, как выпустили из тюрьмы, - и снова материальчик. На этот раз он с ним расквитается.
   На прощанье Гвозд просит:
   - Господин начальник, дайте мне денег. У меня же помощники, им надо платить. Разговоры подозрительных лиц, по моему заданию, подслушивает учительница Ядрицкая.
   Жандарм усмехается, хлопает Гвозда по плечу, но денег, скупердяй, отваливает не густо - восемьдесят марок.
   VIII
   Еще холодно, но нет-нет да и дохнет в лицо ясным солнечным днем весны. Началась капель, потрескивает под ногами тонкий, подтаявший ледок на лужах.
   Под вечер, когда сероватый сумрак висит над местечком, мельник Забела заворачивает во двор к Крамеру. Долго стучит на крыльце сапогами, хлещет по ним веником. Особнячок у бургомистра что надо. Производит впечатление как снаружи, так и изнутри. Вкус у председателя райпотребсоюза, который на казенные деньги отгрохал до войны хоромину, по всему видать, неплохой был.
   Навстречу мельнику еще в сенях-веранде выплывает Гертруда Павловна, ласково здоровается, приглашает в покои. Берет у него из рук полушубок и шапку. Приложив палец к губам, шепчет:
   - Вы его, Панас Денисович, не нервируйте. Прошу вас. Не рассказывайте ничего плохого. Сердце у него...
   Баба немного мешком ударена, с придурью. Могла б и не говорить такого. Барыней прикидывается. Забела в последнее время забегает к Крамеру частенько и лучше ее знает, как чувствует себя бургомистр. Сдал Август Эрнестович, крепко сдал. С того дня, как в лес, к партизанам, сбежал его заместитель Лубан, а с ним и некоторые другие местечковые начальники, на глазах переменился. Лицо осунулось, похудел. Чуть богу душу не отдал после той ночи, когда жандармерия расстреляла заложников - жен и детей всех тех, кто ушел в лес.
   Крамер лежит на топчане, дремлет. Когда заходит мельник, подымается, всовывает ноги в войлочные тапочки.
   - Садитесь, Панас Денисович. Спасибо, что не забываете. Для некоторых, сказать по правде, меня и дома нет. Жена на посту.
   Входит Гертруда Павловна, приносит зажженную лампу. Стоит, вопросительно смотрит на мужа.
   - Может, чарочку, Панас Денисович? Сам-то я не могу.
   - Спасибо, спасибо, Август Эрнестович. Что-то и мне нездоровится. Печенка, черт ее побери.
   Хозяйка вышла, и, как всегда, они остались вдвоем. Август Эрнестович поднялся, вынул из ящика стола бутылочку с зелеными пилюлями. Две из них проглотил, запил, не наливая в стакан, водой из графина.
   - Еврейка эта скрылась, - понизив голос до шепота, сообщает Забела. От Краснея дала лататы. Что ж, теперь ей ничего не страшно... Весна на носу. И нам не страшно. Теперь мы вольные с вами, Август Эрнестович. Душой я измучился. Ведь больше чем полгода прятали. Не дай бог, нашли б ее тут. Она же, ежели б прижали, как на исповеди все выложила б...
   О том, что еврейка с ребенком двинулась, скорее всего, в места, где хозяйничают теперь партизаны, Забела дипломатично умолчал. Зачем говорить ненужные слова? Пускай идет хоть к черту на рога, лишь бы тут было спокойно.
   - Ее мы спасли, - говорит бургомистр, - а другим вряд ли поможем.
   - Что такое, Август Эрнестович?
   - А разве не слышали?
   - Ничего не слышал, ей-богу. Я сегодня с утра к сестре в Дубровицу подскочил. Муж на войне, дети как мак, мелкота. Подкинул им мешок муки. Приехал и сразу к вам...
   - Снова были аресты. Взяли шестерых.
   Забела хмурится. На широком красноватом лице растерянность и уныние.
   - Так они таки виноваты?
   - Теперь сам черт не разберет. Хочу спросить у вас, Панас Денисович. Вы знаете Ядрицкую? До войны учительницей в школе работала. Хотя какая там учительница - по рисованию. Где-то недалеко от вас живет.
   - Знаю. Кто ее не знает.
   - Ну, и что вы скажете?
   - Сволочь, Август Эрнестович, отпетая сволочь. Болтается, извините за слово, как г... в проруби. Мне один человек еще до прихода немцев говорил, - мельник поперхнулся, поглядел на бургомистра. Но невольно сорвавшееся слово тот пропустил мимо ушей. - Она же не здешняя, откуда-то с Украины, - продолжал Забела. - Так там, говорил, где раньше жила, сто ведер крови выпила. Уже тогда, - мельник перешел на шепот, - на людей доносы писала.
   Крамер усмехнулся:
   - Ядрицкая и на меня писала. Прошлой зимой. Будто покрываю коммунистов. Тогда еще Швальбе был. Так я приказал, чтоб ей всыпали.
   - Так что, снова пишет?
   - Момент настал. Всё эти натворили, которые убежали. Она, стерва, нюхом чует. Думает, теперь у меня сила не та. Но еще поглядим. Я еще на ногах стою твердо. Ко мне не подкопается...
   Больше об арестованных бургомистр не считает нужным говорить, а Забела не допытывается. Скрипнула калитка, во дворе послышались шаги. Через некоторое время снова кто-то прошел мимо занавешенного окна и снова скрипнула калитка. В комнату заглянула Гертруда Павловна. Не обращая внимания на гостя, сообщила:
   - Князев был. Начальник полиции. Я сказала - тебя нет.
   - Ладно, иди...
   - Я, Панас Денисович, не каюсь в том, что делал, - начинает Крамер. Иначе не мог. Совесть моя чиста. Говорил и говорить буду - сидеть надо тихо. Вот снова объявились партизаны, и вы думаете, это приведет к добру? Не приведет. Немцы три деревни сожгли, в Вербичах и людей не пожалели. А почему? Война. А на войне военные законы.
   - Оно-то так, Август Эрнестович. Но с другой стороны... Войны и раньше были...
   - Я понимаю вас, Панас Денисович. Мирному населению трудно. Я и немцев не одобряю. Евреев уничтожают. Или вот жен и детей постреляли... Разве они виноваты, что мужики в лес сбежали? А что мы можем сделать? Разве немцев переменишь?
   - Так и партизан, Август Эрнестович, не переменишь. Будут в немцев стрелять.
   - Плохо будет, Забела. Могут и до местечка добраться. Я не о партизанах говорю, о немцах. Тогда не посмотрят ни на вас, ни на меня.
   Забела испугался, не скрывает растерянности. Дышит прерывисто, по лицу идут красные пятна.
   - Так что ж это?.. Тут же вы и другое немецкое начальство. Власть. Что вы приказываете, то мы выполняем. За что же стрелять?
   Крамер поднимается, неслышно топая мягкими тапочками, ходит по комнате.
   - Немцы, которые живут тут, не тронут ни вас, ни меня, Панас Денисович. Можете спать спокойно. Но, думаете, зачем приходил Князев? Он в Пилятичах начальником полиции был. Жил, как царь. А тут, в местечке, его брали на службу обыкновенным полицаем. Не захотел, не пошел. Тоже гонор имеет. Ходит ко мне и доказывает, что там, в Пилятичах, партизан мало. Кто-то же ему приносит сведения. Самое время, доказывает, по партизанам стукнуть.
   Забела молчит. В такие дела он вмешиваться не хочет.
   - Князев ведь ходит не только ко мне, а и к жандармам, - продолжает бургомистр. - Докладывает о партизанах. И таких, как он, много. Те, что убежали в местечко, боясь партизан, хотят вернуться в свои села. В свои хаты. Бог знает, что они наговаривают немцам. А те ставят кружочки. На карте. Вы не знаете, Забела, зачем немцам карта с кружочками?
   - Не знаю, - одними губами выдыхает Забела.
   - А я знаю. Я видел ту карту. Наши местные немцы тех кружочков боятся. Считают, что у партизан - несметная сила. У страха глаза велики. Поэтому из местечка наши немцы никуда не полезут. Но могут появиться другие.
   - Какие другие, Август Эрнестович?
   - Воинские части. Думаете, немцы будут спокойно смотреть, как партизаны каждый день взрывают железную дорогу? Дорога же фронту служит. Соберут кулак да так стукнут, что мокрое место останется. Не пожалеют ни ока, ни бока. Местечку тоже достанется на орехи. И я ничем не смогу помочь.
   У Забелы перехватило дыхание. Несколько минут он молчит, вытирает смятым платком лоб. Крамер садится на топчан, снова достает из ящика бутылочку и глотает две пилюли. Запивает водой, теперь уже наливая из графина в стакан.
   - Я вам вот что скажу, Август Эрнестович, - собирается с духом Забела. - Вы с самого начала говорили правильно. И делали правильно.
   - А кто меня слушал! - неожиданно взрывается бургомистр. - Чем я провинился перед теми, что в лес сбежали! Я Адамчуку и Ольшевскому жизни спас, а они что? Слушали, поддакивали, а как туго пришлось, в шапку Крамеру наложили. Теперь врагом считают - семьи не спас. Разве же можно дальше так жить? Я привык верить людям, а они на меня камень за пазухой носили.
   - Не все такие, Август Эрнестович. Народ, который жить хочет, работу иметь, вас поддержит. На такой народ надо опираться.
   - А в тех селах, где теперь партизан полно, разве не народ?
   - Что же поделаешь? На то война. На чьем возу едешь, тому и песню пой. Придут в хату с винтовкой, так не прогонишь. Надо к жизни примериваться. Я еще вам скажу, Август Эрнестович... Фронт у немцев, ходят слухи, не очень крепкий. Все еще может быть. А народ, он никогда не подведет...
   Бургомистр снова взрывается. В его голосе ошеломленному мельнику слышатся вдруг железные нотки.
   - Так что, Забела, и вы большевиков ждете? Не думал, не думал. Хотя в чужую душу, как говорится, не влезешь. Но знайте - не вернутся большевики! Германия не такая слабая. То, что завоевал немецкий солдат, он уже не отдаст. Запомните это твердо, Забела!..
   - Мы люди маленькие. В политику не вмешиваемся. Хлеб мелют при всякой власти...
   Крамер сразу почувствовал, что хватил через край. Обижать мельника ему не хочется. Все-таки помогал человек, и честно помогал в самое трудное время. Из беды выручал. А из-за этой еврейки они вообще одной веревочкой связаны.
   Растерялся и Забела. Он уже укоряет себя, что, не подумав, ляпнул про фронт. Крамер все-таки немец, и ему неприятно слышать, что ихним на фронте накрутили хвост. Придут или не придут большевики, видно будет. Но пока власть немецкая, надо уметь держать язык за зубами.
   Будто вторя мыслям мельника, бургомистр примирительно говорит:
   - Не обижайтесь, Забела, что накричал на вас. Служба такая - кричать приходится. А болтовня теперь дорого стоит. Тех шестерых, думаете, за что забрали? Собирались у адвоката Былины, шептались, про фронт тары-бары разводили. А Ядрицкая подслушала.
   - Так неужели же, Август Эрнестович, такой стерве верят?
   - Думаете, жандармы дураки? У них по закону. Позвали жену Былины, припугнули, прижали - подтвердила.
   Помирившись, посочувствовав друг другу, проговорили еще порядочно. Забела то и дело вставал, собирался уходить, но Крамер его не отпускал. Не помогало и то, что время от времени не очень приветливо заглядывала в дверь сердитая Гертруда Павловна. Выбрался от бургомистра мельник только к полночи.
   Ночь - мука для Августа Эрнестовича. Пожалуй, не спит с тех пор, как заварилась каша с беглецами. Тогда, как только его назначили бургомистром, он не спал, чего греха таить, боясь партизан. Теперь не боится. Не полезут они на местечко, где солдаты, пулеметы, военная сила.
   Август Эрнестович долго лежит с открытыми глазами, перебирая в памяти все сколько-нибудь заметные мелочи в поведении беглецов, и приходит к выводу, что свой уход к партизанам они давно задумали. Пожалуй, еще с лета. По другим не очень видно было, а насчет Лубана, если б поглубже вникнуть, можно было догадаться. Ходил невеселый, хмурый, о доме не думал, очень часто перечил ему, бургомистру. Тогда уже точил его червь сомнения. Да и остальные, если вдуматься, разговоров о политике избегали, победам немцев на фронте не радовались...
   Во всей этой истории Августу Эрнестовичу одно непонятно: почему Лубан и остальные оставили в местечке семьи? Разве не знали, что их тут ждет? Знали. Своими глазами видели, что делают немцы с такими семьями. Так на кого же надеялись Лубан и его подпевалы? На него, на Крамера? Тоже смешно. Лубан - не дурак и понимал, что он, бургомистр, не всемогущ и что есть сила выше его.
   Приняв во внимание все околичности, Август Эрнестович приходит к выводу, что прочной связи с партизанами беглецы не имели. Скорее всего, даже не знали, как их примут партизаны. Они же, как и он сам, фактически основывали немецкую власть в местечке и в районе. Лубан даже красноармейца застрелил осенью сорок первого. И, несмотря на это, отважился повиниться, просить у партизан пощады...
   Именно поэтому Августу Эрнестовичу делается страшно. Как же надо ненавидеть немцев, чтоб осмелиться на такой шаг! Лубана ведь партизаны могли расстрелять, а он пошел к ним, склонил голову. Наверно, связано с этим и решение о семье. Лубан не знал, оставят ли в живых его самого. О семье потому не думал. Если бы партизаны его расстрелями, немцы тогда семью не тронули бы.
   То, что учинил Лубан над начальником моховской полиции, стало известно на третий день. Значит, партизаны не расстреляли беглецов, приняли. Август Эрнестович ни о чем не просил жандармерию. Иначе поступить не мог.
   Ход мыслей бургомистра вдруг идет в другом направлении, все его существо захлестывает неудержимая злость. Нет, он просто миндальничает, если ищет оправдания Лубану и остальным. Обыкновенные шкурники и приспособленцы. Если бы у немцев дела на фронте шли лучше, они никуда бы не побежали. Угождали бы ему, бургомистру, ловили бы каждое его слово. Лубан все-таки прихватил с собой старшую дочь. Знал, чем все пахнет.
   Снова Августу Эрнестовичу становится страшно. Мир обезумел. Все прежние представления перевернулись, сведены на нет. Сызмалу он считал, что семья - основа жизни, больше всего человек должен беречь семью. Немцы строят на этом политику, карая за преступление не кого-нибудь одного из семьи, а ее всю. Тоже безумие. Маленькие дети, даже жена могут и не знать того, что замыслил хозяин. В чем же тогда их вина? За что их расстреливают?
   Раньше люди, одетые в военную форму, не расстреливали женщин, детей: СС, СД там, в Германии, должно быть, специально для этого и придуманы. Но жгут деревни вместе с жителями не только эсэсовцы, а и обычные солдаты, те, которые должны воевать на фронте. С другой стороны, разве была когда-нибудь такая война? Разве немцам вредят одни только мужчины?..
   Он, Август Эрнестович, если бы знал, что немцы будут вытворять такое, никогда бы не согласился стать бургомистром. Пускай бы карали, расстреливали. Минуло всего каких-нибудь двадцать с лишним лет с тех пор, как он видел солдат кайзера Вильгельма, а как все изменилось. Другой стала Германия...
   Август Эрнестович вздыхает, ворочается с боку на бок, но заснуть не может. Давно видит сны жена, и ее прерывистое храпение доносится даже через две стены. В эти минуты Август Эрнестович ее просто ненавидит. Сытая кобыла. Считает себя начальницей, первой дамой в местечке и ни о чем больше не заботится.
   Тяжелым медведем снова наваливаются черные мысли. Мир перевернулся, но что-то устоявшееся, твердое в нем осталось. Лубан и другие бежали в лес, так как они помнят родину. Они знали, что она может спросить, чем они занимались, чем помогали ей в трудное время? А где родина его, Крамера?.. Раньше он считал, что тут, на этой земле, в которой захоронены кости его отца, деда. Теперь сам не знает. Знает одно: если немцы фронт не удержат, он тут не останется. Много, очень много стало таких, кто считает его, Крамера, врагом...
   Поздно. Наверно, давно за полночь. Где-то далеко послышался глухой выстрел. Август Эрнестович встает, босой ступает по полу, ощупью открывает ящик стола. Успокоившись за время беседы с Забелой, думал обойтись на ночь без снотворных порошков. От них на другой день тяжелая голова. Да разве обойдешься...
   Август Эрнестович задирает голову, постукивая пальцами по бумажке, глотает сладковатый порошок, запивает водой из графина. Ложится в постель и, постепенно успокаиваясь, проваливается в темную бездну.
   ГЛАВА ВТОРАЯ
   I
   Синее предвечерье. За окном темная подкова соснового леса. Посредине, как в венке, стоит партизанская деревня Сосновица. Близится весна - дни заметно удлинились, со стрех свисают прозрачные сосульки - они время от времени срываются и звенят, разбиваясь как стеклянные. Днем в воздухе царит чистая, ясная прозрачность. Предвесенье и начинается с такой чистоты. В соснах - густой, однообразный шум. Который день веют над Полесьем теплые западные ветры, съедают постепенно снег, приметной чертой обозначают дороги.
   В одном месте стена сосен разрывается, и даже отсюда, из окна, видны островки темного кустарника, лозняка, а за ними почти до следующего леса заснеженное поле, окутанное пологом предвесенней синевы. Там, за полем, за лесом, другие деревни, селения, лесные просторы.
   Начал сеяться мелкий снежок.
   Как только в штабную хату, громко затопав на крыльце, ввалились Петровец и Лисавенка - командир и комиссар Домачевского отряда, оба в черных дубленых полушубках, в хороших, хотя и кустарной работы, сапогах, Вакуленка вскочил с кровати, на которой спал или притворялся, что спит, и, даже не поздоровавшись, размашисто зашагал по комнате. Нагнетал в себе злость. Рослый, плечистый, с отвисшей нижней челюстью, широким багровым лицом, он напоминал в эту минуту разъяренного медведя, которого не вовремя подняли из берлоги.