Бондарь сидит за столом, приводит в порядок бумаги. Дорошка, его помощник по штабу, став на колени, наливает из блестящего бидончика в жестяной резервуар лампы заправленный солью бензин.
   - Ну что, начальники, досиделись? - рявкнул Вакуленка, на минуту остановившись посреди комнаты. - Тепло спали, вкусно ели. А отряд где? Анархию разводите? Докатились до грабежа и самосудов. Если подтвердится то, о чем вот тут написано, - Вакуленка рванул из нагрудного кармана синей, военного фасона суконной гимнастерки клочок бумаги, - обоих к стенке! Поняли?..
   - Мы не виноваты, Адам Рыгорович, - спокойно отбивает наскок Петровец, показав тем самым, что знает, о чем пойдет речь. - Сигналы есть и у нас. Но что мы можем сделать? Приказ идти за Птичь был подписан вами. Мы у Павла Антоновича спрашивали.
   - Ты Бондаря не впутывай. Он тогда начальником штаба не был.
   - Я не о том. Мы приезжали просить помощи. Спрашивали, что делать с теми, кто не хочет идти за Птичь, Павел Антонович сказал - пускай остаются.
   - Такой разговор был, - подтвердил Бондарь. - Они приезжали в Рогали, после того как мы разбили гарнизон в Литвиновичах.
   - Вы все теперь умненькие! - кричит Вакуленка. - Я не я, и хата не моя. Друг за друга прячетесь. Вакуленка один виноват? Он приказал сюда собираться, он виноват и в том, что вы побоялись от жениных юбок оторваться. Сколько тут отлеживаетесь? Два месяца. Так не могли за два месяца их сюда привести?
   - Не могли! - уже со злостью выкрикивает Петровец. - Их шестьдесят, и нас шестьдесят. Что нам, гражданскую войну с ними начинать? Десять раз к ним ходили. Они просто смеются над нами. Дураками зовут. За то, что пошли сюда, за Птичь...
   - Может, и ты так думаешь? - широко расставив толстые ноги, Вакуленка останавливается напротив Петровца. - Нашли, что называется, командира отряда. Ты забыл, Петровец, кем ты был? Ты был посыльным у Деруги. Деруга тебя даже на взвод не поставил. Я тебя заметил и выделил. Отряд дал. Думал, ты человек. Ты что, дисциплины не признаешь?
   - Я признаю дисциплину, Адам Рыгорович. И командирством меня не попрекайте. Я на отряд не просился. Поставили так поставили, командую как умею. Не хуже других. Вы только мне скажите, какого дьявола мы тут, за Птичью, торчим? Чья голова так сварила, чтоб согнать в одно место столько людей? Кого мы охраняем, с кем воюем? Я знаю, вы тут ни при чем. Вы тоже приказ выполняли. Но бывают и глупые приказы.
   Вакуленка смотрит на Бондаря, потом на Дорошку, как бы ища их поддержки. Но начальник штаба с помощником молчат.
   Командир идет к столу, утомленно присаживается, запустив руку во всклоченные черные, с заметной сединой волосы.
   - Не будь прокурором, Петровец. И божьей овцой не прикидывайся. Приказ зимовать за Птичью отдал Минский обком. Гомельское начальство тоже ничего лучшего не придумало. Большинство их отрядов, сам знаешь, тоже тут было. Ковпак и тот около Князь-озера стоит. Так что мы все такие дураки, что в одно место сбились? Я всем это скажу, Петровец, не только тебе одному. Никто ничего не придумывал, а просто взяли пример с нас, с Октябрьского района. Другие в примаках отсиживались, в погребах прятались, а мы в прошлую зиму воевали. Блокаду пережили. На всем Полесье одни мы удержались. Ну, может, еще и ельские. А все те отряды, что наши перед отступлением оставили, сам знаешь где. А почему они разбрелись, ты не думал? Потому что не вместе были, не в одном кулаке.
   - Ты немного преувеличиваешь, Адам Рыгорович, - возражает Бондарь. Причина тут не одна, а много. Не забывай, что в сорок первом была совсем другая обстановка. Я имею в виду фронт. Да и опыта не было.
   - Так что, начальник штаба, ты тоже считаешь, что мы напрасно тут зимуем?
   - Не считаю. Где было лучше зимовать - тут или в своих районах никто не знал. А людей надо было сохранить, потому решение правильное.
   Злость у Вакуленки начинает спадать, он на глазах веселеет.
   - Ну, спасибо тебе хоть за это. А то до меня слухи доходят, что Лавринович иначе думает. Неделя, как прилетел из Москвы, а к нам и носа не показывает. Сидит в Минском штабе и отряды делит. Про нас будто думка твердая: отсиживаемся.
   - Слухов не слушай, - шутит Бондарь. - Им не особенно стоит верить. А если что, докажем бумагами. Я, Адам Рыгорович, не зря у тебя два месяца хлеб ем. У меня все как должно быть записано.
   Входит хозяйка, бросает около печки охапку дров. Узколицая, чернявая, довольно еще молодая и видная, она весело поблескивает серыми глазами, как бы с насмешкой взглянув на командиров, трое из которых сидят за столом, а двое, не раздевшись, держа шапки в руках, стоят посреди комнаты.
   - Так что, дорогие гости, может, ужинать будете? На всех подавать или только своим? Лучше всем вместе, а то еще поссоритесь.
   Вакуленка с ловкостью, несколько необычной для его медвежьей фигуры, метнулся к хозяйке, обнял за плечи, прижал к себе.
   - Люблю тебя, Катя. Хоть бы одну ночь подарила.
   - Ага, любишь, - Катя не пытается вырваться из объятий.
   - Могу замуж взять. Пойдешь за меня?
   - Пойду. Почему не пойти? Такой отменный кавалер.
   - Так давай теперь. Зачем откладывать? Начальник штаба нас запишет. Он у нас как до войны загс.
   - Нехай записывает. Я согласна. Только я хотела спросить, успел ли записаться с Нюркой из Барсуков?
   - С какой Нюркой? Что ты говоришь, Катя?
   - С той, что на коне катал. В седле. По всему селу возил.
   Вакуленка, выпустив хозяйку из объятий, громко хохочет.
   - Наговоры. А если что и было, то только под пьяную руку.
   - А Вера из Бывалек? С ней на отдельной квартире жил. Шторки на окнах, занавесочки повесила...
   - Брось, Катя. Зачем вспоминать летошний снег?
   - Могу и про сегодняшний. В моей хате штаб, а ты хоть один вечер посидел со мной? Может, я сама хотела, чтоб посидел. Стареть стал, командир. К молоденьким тянешься.
   Вакуленка не обижается. Мотая большой, кудлатой головой, посмеивается, видно удивляясь точности Катиной бухгалтерии, которая взяла на заметку каждый его неправедный шаг.
   Ужинают вначале скучновато. Лениво хрустят огурцами, подолгу перебирают пальцами каждую картофелину. Наконец Вакуленка не выдерживает:
   - Выпьем немного, хлопцы. Черт его побери! Все равно наш штаб, наверно, не удержится. Лавриновичу нашептывают разные. У Деруги был, у Михновца, у Гаркуши, а к нам все не соберется. Новая метла чисто метет. Хотя без нас, думаю, и Лавринович не обойдется. Принеси, Катя.
   Когда хозяйка, немного задержавшись в передней половине хаты, принесла и поставила на стол задымленный графин с рыжеватой жидкостью и несколько стаканов, пригласили к столу и ее. Хорошее настроение, можно считать, пришло после первого стакана. Хозяйка долго отнекивалась, но все вместе заставили и ее немного выпить.
   - Ты не обижайся, Петровец, - Вакуленка сидит, подперев голову рукой, и почти не закусывает. - Тут видишь какая механика. Если половина твоего отряда тут, а половина - в районе, то Лавринович очень просто наступит нам на хвост. Скажет: вот посмотрите, держатся люди в районе и немцев не боятся. Не выпустили им кишки немцы, а вы сбились, как овцы в жару, и только вшей один у другого ищите. Можно подойти к такому делу и с другой стороны. Батура там очень уж большую бдидельность проявляет. По-моему, кишка тонка, вот и бесится. Подумаешь, отряд - шестьдесят пар лаптей. Но Лавриновичу будет за что зацепиться. Не волнуйтесь.
   - Надо ехать туда, - говорит Бондарь. - Разреши мне с Петровцом, Адам Рыгорович. Возьмем с собой человек тридцать. Чтоб не подумал Батура, что расправляться прибыли. Один на двух ихних.
   - Разъезжаете, ходите, а когда покой настанет? - вздыхает хозяйка. Где бедному человеку защиту найти? Вот сижу я, вдова, с детьми, а до чего досижусь? Хоть бы детей сберечь...
   - Не грусти, Катя, - Вакуленка, протянув руку через стол, гладит хозяйку по волосам. - Мы настоящие партизаны и свой народ в обиду не дадим. Ну, подумай - вот тут, в Сосновице, мы даже семьи полицаев не тронули. Они наши семьи расстреливали, издевались, а мы их не трогаем. Сидят тихо - пускай сидят. Ну, а что я плохого сделал своему народу? Может, какую молодуху или девку, подвыпив, прижал, так, ты думаешь, очень они отбрыкивались? На здоровье, как говорится. Невинной крови я не проливал и проливать не буду. Может, разве где ошибка вышла. Все ж таки тысячи людей - черненьких, рябеньких, полосатеньких, - среди них, может, где какому ангелу хвост прищемил.
   - Уйдете вы, и придут немцы, - продолжает хозяйка. - Перестреляют нас всех. Как в Рудобелке. Против танков у вас силы не хватит. Немцы же не ищут, кто прав, кто виноват. Уничтожают народ.
   - Не вешай носа, Катя. Если придут немцы, то и вы с нами будете. Как-нибудь в лес дорогу покажем. Ну, спалят хату, хлева. Черт с ними. Новые построим. Еще лучше. Лишь бы сами остались живы, да и немцы, Катя, теперь не те. В Сталинграде их в мешок завязали. Глядишь, Первое мая будем без немца праздновать...
   Выпили еще по стакану, немного попели. Вакуленка, который, казалось, пропустил мимо ушей то, о чем говорил Бондарь, вставая из-за стола, приказал:
   - Завтра возьмите людей - и к Батуре. Чтоб самовольники были тут. И никаких гвоздей.
   II
   Плывет над Полесьем тихая светлая ночь. Небо усеяно бесчисленным множеством звезд - одни из них яркие, крупные, они мигают, как далекие огоньки, другие еле-еле пробиваются серебристыми малозаметными искринками. Через всю середину неба пролег, как бы окутанный легким туманом, таинственный Млечный Путь. Сколько времени висит над темной землей небо и что думают люди, глядя на далекие, недостижимые звезды?..
   Бондарь выбрался на улицу. Спит Сосновица, и только светятся слабые огоньки в караульном помещении и в хате, где размещен госпиталь. Дорогу, присыпанную легким снежком, подсушил морозец. Далеко слышны шаги - хрустит под ногами тонкий ледок. Сразу за огородами темная стена сосен - от нее на снег падает синеватая полоса тени. Из леса тянет острым запахом смолы, зеленой, хвои, слежавшейся иглицы.
   Прошагали два патруля, но, узнав начальника штаба, молча пропустили, направились в темный конец улицы.
   Два месяца табором стоят за Птичью партизанские отряды Полесья. Подлатались, обшились, запаслись вооружением и боеприпасами. Немцы за это время трогали их мало. Были две упорные стычки возле деревни Грабов, но, почувствовав мощь партизанских сил, немцы больше не полезли.
   Спит партизанская Сосновица. В каждой хате, расстелив на полу куль соломы, прикрывшись шинелями, свитками, поддевками, отсыпаются по восемь десять парней. Остальные - в походе. Потайными стежками, невидимыми дорогами каждую ночь отправляются группы к гарнизонам, к железной дороге. Их, пожалуй, даже больше, чем тогда, когда отряды не покидали стойбищ. Устраивать диверсии стало трудней - немцы повсюду вырубили вдоль полотна лес, а в некоторых местах понаставили железных сеток, заминировали подходы. Бывает, чтоб добраться до рельсов, ползают хлопцы по снегу неделями. Но, несмотря на все преграды, летит в воздух железная дорога.
   Бондарь подошел к хате, которая, в отличие от остальных, стоит вдоль улицы. В нерешительности остановился, посмотрел на темные окна. Скорее всего, Гэля ночует тут, в санчасти. Днем привезла раненого, как бы ненароком забежала в штаб.
   Весь месяц он ловит себя на том, что мысли о Гэле не приносят радости, Нету к ней ни добрых, ни каких-либо других чувств. Разошлись навсегда, и от этого, если признаться самому себе, даже приятно. Разорванное - прочно не свяжешь. Сближение, которое наступило прошлой зимой в Горбылях, а затем продолжалось в отряде, радости не принесло ни ей, ни ему. Бондарь идет дальше, прислушиваясь, как потрескивает под ногами тонкая корочка льда, как тут, на воздухе, приятной свежестью полнится голова. Связь с Гэлей как бы напомнила плен, и за последний месяц он вырвался из плена. Это хорошо. Он будто пьет сладость чувства свободы. И он и она потянулись один к другому от душевной слабости. От неопределенности положения. В их отношениях было взаимное сочувствие, раскаяние, но видимо, от этого крылья не вырастают.
   В Горбылях немцы расстреляли старого Соловья, Гэлиного отца. Старуху и дочку удалось вырвать. И именно тогда, когда Гэле было особенно трудно, между ними наступил разрыв.
   Бондарь добрел до конца улицы, до того места, где сосны расступаются, открывая взгляду заросшие кустарником прогалины. Из-за угла хаты вынырнула темная фигура, клацнула затвором, молодым ломким голосом спросила пароль. "Моздок", - сказал Бондарь, - "Могилев", - услышал в ответ, и темная фигура снова прилипла к стене.
   Снег вокруг заметно почернел. От снежных валков, которые осели, от впадин-лощинок, где притаилась ночная тьма, на поле, кажется, мелькают нерозные синеватые полосы. Сосны затихли в торжественном молчании. Ни звука, ни шороха.
   Бондарь видит у дороги незнакомый темный столб, подходит к нему. Это не столб, а крест. Поставлен недавно - у подножья заметно выделяется черный бугорок земли. Бондаря охватывают невеселые мысли. Боятся люди немецкой кары. Потому и ставят кресты, даже рушниками обвешивают.
   III
   Тихо, но тревожно, с затаенным страхом, прожило первые месяцы зимы село Пилятичи. Занесенные плотным покровом снега, дремлют неброские клочки полей, раскидистые болота, задумчиво тулятся к селению с севера редкие сосняки и березняки. Утром, как обычно, поднимаются из труб сизые дымы, начинается людское движение. Едут люди на болото за сеном, возят из леса дрова. С улицы можно услышать скрежет и шарканье почти в каждой хате мелют жерновами зерно. Мычат коровы, лают собаки...
   К жене бургомистра Спаткая, который убежал из Пилятич и прячется под крылом немцев в местечке, вечером заходит Батура. Долго отряхивает снег на крыльце, а в сенях, прежде чем зайти в хату, стучит в дверь. Из хаты отзывается звонкий, молодой голос.
   Хозяйка хлопочет возле печи. Поблескивает на Батуру золотым зубом, обмахивает полотенцем табуретку, ставит возле стола.
   - Садитесь, коли в хату пришли.
   Батура расстегивает шинель. Садится, шапку-буденовку со звездой кладет на стол. На минуту устанавливается неловкое молчание.
   - Я по делу, - говорит Батура. - Вы жена бургомистра Спаткая?
   - Разве ты забыл, как меня зовут, Саша? Какие вы стали серьезные, понацепляв на плечи ружья. Помнишь, в сороковом году, как приезжал из армии, провожал меня домой?
   Батура краснеет. Спаткаиха явно хочет сбить его с официального тона, на какой он, идя в эту хату, настроился.
   - Замужем за бургомистром Спаткаем были вы, а не кто другой.
   Она стоит возле печи, раскрасневшаяся, со сковородником в руках, насмешливо смотрит на Батуру.
   - В загс я с ним не ходила, и поп нас не венчал.
   Батура начинает нервничать. Немного повысив голос, выпаливает с гневом:
   - Чего хвостом виляешь? Знают все, что с прошлого лета жила со Спаткаем. Ну, пускай Спаткай жил в этой хате. Один черт. Я по делу пришел, а не зубы скалить.
   На какое-то мгновение красивое лицо женщины передергивается злой гримасой.
   - Дорогой Саша, если ты решил допрашивать, то я тебе вот что скажу. С прошлого лета у меня, может, десять таких мужей, как Спаткай, было. Почему про других не спрашиваешь? Вынимай блокнот, записывай. О всех по порядку. Спаткай у меня был для харчей. Пайка мне не давали. Коня и коровы не было.
   Как раз в этот момент из комнаты выныривает Миша Ключник. Прячет на губах улыбку, но смотрит нахально, с вызовом. Батура немеет.
   - Ты почему тут?
   - Товарищ Батура, я подчиняюсь не вам, а командиру роты Ткачу. Командир взвода имеет право выбирать квартиру, где хочет.
   Батура белеет, встает, вынимает из кармана наган.
   - Вот что, Ключник... Спаткай с Князевым расстреляли мою мать и сестру, а не твоих. Позволь мне разобраться, кто виноват. Приказываю тебе: уноси поскорее ноги! Не подчинишься - буду стрелять. Вообще запрещаю занимать квартиры полицаев, старост и прочей сволочи...
   Ключник сопротивляться не отваживается. Шмыгнул в другую комнату, оделся и, уже стоя на пороге, примирительно сказал:
   - Ладно, пойду. Ты, Саша, на Зину не дави. Ну, пристал к ней Спаткай, припугнул. Сам знаешь. Какая она ему жена?
   Зина, прислонившись к печи, плачет.
   - Я не мстить пришел, Зина, - спокойнее говорит Батура. - Думаешь, не знаю: если бы хотела броситься за Спаткаем, то убежала б. Я потому и пришел. Скажи лучше - Спаткай тебя не зовет к себе?
   - Зовет, - вытирая слезы рукавом, отвечает Зина.
   Она идет в другую половину хаты и через минуту возвращается, неся в руках два небольших листка, исписанных химическим карандашом.
   Батура с жадностью накидывается на Спаткаевы послания. По мере того как он пробегает глазами листок, гнев все больше овладевает его худым, высушенным на ветрах и холодах телом. Прочитанное будто бьет Батуру обухом по голове. Бургомистр, которому там, в Батьковичах, приходится не сладко, после приветов, нежных слов, адресованных молодой женщине, переходит к лютым угрозам партизанам. Как бы хочет показать недавней жене, что имеет еще власть, поэтому перечисляет всех, кого, вернувшись в Пилятичи, расстреляет или повесит. Среди других есть и его имя, Батуры.
   Но больше всего поражает Батуру Спаткаева осведомленность. Пишет, что партизаны слабо вооружены, обещает в скором времени их разогнать.
   - Кто принес? - не глядя на Зину, хрипло спрашивает Батура.
   - Брось, Александр. Приходила баба из местечка, принесла. А другое с Востриковой Настей передал Спаткай. Встретил в местечке на улице и передал. Теперь он как тютька там, Настя ходила в Батьковичи за солью.
   - Вострикова Настя! - будто что-то вспомнив, бормочет Батура. - Ее же брата, кажется, прикончили летом. Тогда, когда гнали молодежь в Германию. Понятно...
   Зина испугалась. Сразу, как только Батура вошел в хату, она почувствовала, что с этим челозеком, на лице которого затаилось мрачное упорство, говорить будет трудно. Забредали к ней в дом и другие партизаны, особенно в первое время, когда Спаткай только что сбежал в местечко. Ругали, унижали, даже забрали одежду, принадлежавшую волостному бургомистру. Но никогда не чувствовала она себя такой беспомощной, как теперь.
   - Александр, не хотела говорить, но скажу. Чтоб на других людей не думал. Спаткай сам тут был. На коленях ползал, просил, чтоб шла с ним в местечко. Но я ему долго засиживаться не дала. Взял немного белья, сала. Приходил ночью с Князевым. Только тот в хате не был. Стоял за утлом, караулил.
   - Когда приходили? - бледнея, спрашивает Батура.
   - Недели две назад. Когда была метель. Ночью пришли, ночью и ушли.
   Батура вскакивает, нервно шагает по хате. Наконец, понизив голос, говорит:
   - Хорошо, что сказала. Мы этого не забудем. А теперь вот что, Зина. Я поставлю к тебе двух человек. Начала помогать, так помогай. Напиши Спаткаю, чтоб пришел. Тебе он поверит.
   Зина покраснела, отрицательно покачала головой:
   - Нет, Александр, что бы про меня ни говорили, но на такое я не пойду. Мне не жалко Спаткая. Ловите, наказывайте. Только своими руками ямы копать ему не буду.
   И в жизни отдельного человека, усталого от сомнений, неудач, предчувствий беды, бывают минуты, когда окружающий мир кажется ему враждебным, неустойчивым, когда холодной змеей заползает в душу тревога. Тогда человек теряет веру в собственные силы и, может по той причине, что смотрит на жизнь сквозь темные очки, перестает видеть ее такой, какая она есть. Это болезнь души, беда, и счастлив тот, кого она минует. Сколько распалось счастливых семей из-за слепой дикой ревности, сколько друзей-товарищей стали врагами, не сумев разобраться в своей обиде. Человек, у которого поколеблется вера в себя, жесток. Он несет страдания, боль и даже смерть другому человеку.
   Но куда страшней, куда злее справляет свой черный бал болезнь недоверия, когда она затронет, опутает многих. Наступает как бы всеобщее помутнение разума. Тогда нет и в помине доброго согласия, которое, кажется, только и должно быть в людях...
   Зимним вечером, после того как Батура поговорил с женой волостного бургомистра и положил себе в карман его письма, тут же в Пилятичах, в холодном замызганном помещении школы, состоялось собрание партизан той части Домачевского отряда, которая не ушла за Птичь, а осталась на Литвиновщине, ближе к семьям. Часовых выставили человек десять - на всех улицах и переулках. Президиума не было, протокола никто не вел. В самом большом классе, который полиция переоборудовала под казарму, на нарах, столах, прямо на полу у стен, сидело с полсотни партизан.
   На гвозде, вбитом в стену, тускло поблескивал фонарь, и этот слабый свет еще больше подчеркивал тревожность и неустойчивость момента.
   На середину узкого круга выходит Батура. Он в старой красноармейской шинели, на голове - островерхая шапка-буденовка. Начальства в отряде фактически нет. Командир Петровец и комиссар Лисавенка, присланные осенью из Октябрьского района, отправились за Птичь. Но не укоренились, не прижились они за тот месяц или два, что побыли в отряде. Старые, заслуженные партизаны, которые выстояли тут, на месте, прошлую зиму, не видели необходимости идти за Птичь, отдаляться от родных деревень теперь, когда полицейские гарнизоны разогнаны.
   - Фашисты готовят нам западню, - говорит Батура, стоя посреди комнаты. - Знают про нас все. Сколько в отрядах и кто в отряде. Составили списки, кого вешать, а кого расстреливать. Могу ознакомить...
   Он вынимает из кармана листки посланий Спаткая к Зине, зачитывает наиболее выразительные места.
   - Кто писал? - слышится тревожный голос.
   - Спаткай. Кто знает его почерк, прошу подтвердить...
   Листки идут по рукам. То, что писал листки враг, а они попали к партизанам, подымает Батуру в глазах людей. Всем кажется, что Батура знает больше, чем говорит, имеет отношение к особо важным секретам.
   - Могу добавить, - продолжает Батура. - Две недели назад Спаткай и Князев были в Пилятичах. Наши посты их пропустили.
   IV
   Ночью поднялся ветер. В бывшем помещичьем парке глухо зашумели старые липы и клены. Заскрипел и сам дом, давно не жилой, с выдранными окнами, дверями. Дом этот видится темным призраком, который вызывает ночью недоброе чувство у прохожих.
   За парком чернеют лозы. Большое, разбросанное село Пилятичи только с одной стороны примыкает к лесу. Вообще оно на виду, так как стоит на песчаном, открытом ветрам взгорье. Вокруг - равнина занесенных снегом торфяников.
   Два человека, минуя парк, выходят на дорогу, в немую ночную тьму. Идут медленно, не спеша, держатся за ремни винтовок, которые у них за плечами.
   - Поверил бы ты, Панас, - говорит один из них, Анкудович, - что у себя дома будем вот так ходить? Прятаться, как зайцы?
   Собеседник Анкудовича Евтушик - большой, неуклюжий - молча плетется сзади. На голове у него сшитая из овчины шапка, на ногах - постолы. За те три месяца, что партизаны хозяйничают в окрестных деревнях, можно было раздобыть сапоги или ботинки, но Евтушик о себе не очень заботится.
   Оба идут к семьям - Анкудович в Озерки, где живет жена с тремя детьми, а Евтушик дальше, в Лозовицу. У него семья большая, одних детей пятеро. После того, что рассказал Батура, все кинулись к семьям, ездят или ходят от села к селу. Где днюют, там не ночуют. За эти месяцы порядком распустились. Другой и за стол не сядет, если хозяйка не поставит яичницу и бутылку. Немцев, конечно, понемногу тормошат. Они теперь поподжали хвосты - из гарнизонов и будок носа не высовывают.
   - Удивительно, как Спаткай с Князевым отважились сунуть нос в Пилятичи? Может, почувствовали силу?
   - У Спаткая гнилая душа, - говорит Анкудович. - Родом он из-за Припяти. В коллективизацию у нас выплыл. Заведовал избой-читальней. Я еще тогда заметил его. На ячейке в Пилятичах постановили закрыть церковь. Ну, одним словом, вынесли все, чтоб богомольцам некому было молиться. Я тоже пошел. Перегиб, конечно, но было, сам знаешь. Сломали ночью замок, залезли. Брали самое ценное - золотые, позолоченные кресты, серебро. Взяли, помню, и один ящичек. Тяжелый, наверно серебряный. А когда все принесли в сельсовет, стали делать опись, ящичка не оказалось. Тогда уже на Спаткая пало подозрение.
   - Не разглядели, что не тем духом дышит, - отзывается Евтушик.
   - Как ты разглядишь? Думаешь, Спаткай что-нибудь плохое в политике делал? Ну, может, только за воротник заливал. С Овчаром он давно снюхался. Сам знаешь, какая жизнь была. Кампания за кампанией. Выспаться было некогда. А выступал Спаткай правильно. Дисциплину умел держать. В районе его ценили. Молоко, мясо сельсовет выполнял.
   Посвистывает ветер в редком ракитнике. Впереди, немного в стороне от того места, где чернеет деревенька Пажить, блеснуло несколько мигающих огоньков.
   - Гляди, Панас, - Анкудович остановился. - Около Пажити кто-то будто закурил. Видишь, видишь - снова блеснуло.
   Остановился и Евтушик. Стал настороженно вглядываться туда, куда показывал Анкудович. Действительно, в двух или трех местах вспыхнули и сразу погасли зеленоватые огоньки.
   - Волки, - уверенно сказал Евтушик. - Расплодилось погани. Носятся стая за стаей. Я намедни из Лозовицы шел, так видел. Тогда они еще и выли.
   Мужчины снимают с плеч винтовки. Идут, держа их в руках.
   - Давай стрельнем, - предложил Евтушик.
   - Не надо, шуму наделаем.
   - Ветер в сторону, в Пилятичах не услышат.
   - Так в Пажити услышат.
   - А разве кто из наших в Пажити?
   - Кто-нибудь ночует.
   Через полчаса они добираются до Пажити. Волчья стая скрылась из виду. Маленькая, в одну улицу, деревенька спит, ни огонька в окнах, ни звука. Чернеют приземистые хатки, укрытые капорами снежных крыш. Ветер южный, и собаки, наверно, не чуют волков: ни одна не лает.