Страница:
И еще оставался вопрос с инспектором полиции, с Дювалем. Кто знает, о чем он догадывается? В чем ее подозревает? Если остановиться сейчас, если сделать так, что Эми исчезнет, а Мэйсон воскреснет, то у нее еще есть шанс выйти сухой из воды. Но если мистификация продолжится и если ее в итоге выведут на чистую воду, то… Что по этому поводу говорила Лизетта? Во Франции самые суровые законы против мошенничества в Европе. Десять лет тюрьмы как минимум. Позор. Унижение. Еще больше позора на голову Колдуэллам в Массачусетсе.
Нет, только не это.
Об этом не может быть и речи. Уже одно то, что она не против продолжить опасную игру, – симптом душевной болезни. Безумия! Для того чтобы вести такие игры, надо иметь стальные нервы. И актерский талант Сары Бернар. Но если она этого не сделает… Она потеряет эту чудесную возможность, она упустит шанс, подаренный судьбой, вымоленный у судьбы в ту ночь на мосту. Еще она упустит шанс удержать возле себя того единственного мужчину, который способен заполнить пустоту ее души.
Мэйсон… или Эми?
Немыслимый выбор.
Но… Что, если все же попробовать? Воспользоваться шансом, рискнуть и получить все и сразу. «Судьба бросает тебе вызов?» Ты же всегда хотела приключений. Уже сейчас она чувствовала радостное волнение.
Мэйсон обогнула здание, напоминавшее постройку раннего Средневековья, и вышла к башне. Она никогда не приближалась к этой башне так близко. Издали невозможно оценить весь грандиозный масштаб сооружения. Мэйсон задрала голову – башня словно парила над ней. Самое высокое сооружение в Европе. Пессимисты утверждали, что башня не выдержит напора ветра и свалится еще до того, как завершится ее строительство. Но вот она стоит. Стоит как символ того, что человек способен воплотить в жизнь самую смелую фантазию.
Завтра принц Уэльский торжественно откроет этот новый грандиозный монумент. Ему будет предоставлена честь первому подняться на лифте на вершину. Рядом с башней уже построили трибуну, откуда будут произноситься речи, и откуда королевская свита будет заходить в лифт.
Но это завтра, а сегодня башня принадлежала только ей и никому больше.
Сгущались сумерки. Мэйсон огляделась, дивясь хитроумному переплетению железных балок, изяществом и красотой металлических поперечин, и тут взгляд ее упал на лестницу, идущую зигзагом с северного основания башни как раз за трибуной, занимавшей весь первый уровень. Повинуясь первому побуждению, она подошла к основанию и обнаружила, что доступ к лестничной клетке свободен. С минуту она просто стояла и думала – решится ли?
Мэйсон ступила на лестницу и взглянула наверх. В темноте трудно было что-то разглядеть, но тем загадочнее и интереснее казалось приключение. Почему бы не подняться и не посмотреть?
Мэйсон начала подниматься по железной лестнице. Шаги ее отдавались гулким металлическим эхом. Подъем был довольно крут, но Мэйсон привыкла каждый день подниматься на холм Монмартра, и за пять лет ноги ее достаточно окрепли, чтобы не чувствовать усталости.
Без особых усилий она поднималась выше, еще выше, повторяя зигзаги лестницы. Наконец она оказалась на нижней смотровой площадке. Мэйсон поразилась тому, как высоко забралась. Неужели никому нет до нее дела? Неужели никто не спохватится и не поспешит за ней, преступившей запретную черту?
Она подошла к перилам. Под ней слева был купол Дома инвалидов, еще ниже расстилалось Марсово поле. Уже совсем стемнело, на небе начали зажигаться звезды. Мэйсон чувствовала себя напроказившей девчонкой, и нельзя сказать, чтобы это чувство было так уж ей неприятно. И тут она подумала: «А выше смогу?»
Мэйсон обвела взглядом площадку и увидела вход на лестницу, ведущую на следующий уровень. Эта лестница была винтовой и очень-очень крутой. Ощущая себя еще большей грешницей, Мэйсон начала подъем. Выше, еще выше. Теперь она уже тяжело, сбивчиво дышала, но при этом чувствовала странное удовлетворение. Она потеряла счет времени, когда, наконец, добралась до второго уровня. Мэйсон подошла к перилам и посмотрела вниз, но с этой, еще большей, высоты вид был более впечатляющим. Она никогда не видела ничего такого, от чего бы так захватывало дух. Фонарщики зажгли фонари, и ночной Париж предстал перед ней во всем своем великолепии.
И вдруг Мэйсон поняла, как любит этот город. Двадцать лет назад он еще лежал в руинах после Франко-прусской войны и всех тех потрясений, что за ней последовали. Но этот город восстал из пепла, чтобы вновь назваться столицей мира. И эта выставка должна была стать тому подтверждением, и эта башня являлась зрелищным символом возрождения Парижа. Глаза у Мэйсон защипало от накатившего чувства к этому городу, от гордости за него. Он словно зарядил ее своей энергией, и она чувствовала себя сильной, уверенной в себе и готовой ко всему.
«Почему бы не пройти до конца? Плевать на принца Уэльского. Кому, если не мне, суждено стать первой жительницей планеты, которая поднимется на эту башню?»
И вновь Мэйсон начала подъем. Лестница становилась круче и уже. Мэйсон шла на одной силе воли, подчиняясь ритму собственных шагов, звук которых гулко отдавался в ушах. Вверх, вверх, в самое небо. Икры болели, но Мэйсон было все равно. Холодный ветер продувал насквозь, но Мэйсон казалось, что он лишь поддерживает ее стремления. Ощущения были острыми и волнующими, почти сексуальными. Теперь, даже если бы она захотела остановиться, она бы не смогла себя заставить. Выше, выше, выше…
И вот лестница закончилась. Она была на вершине! 919 футов, 1665 ступеней покорились ей!
Мэйсон облокотилась о перила, пытаясь отдышаться. Воздух жег легкие. Вокруг было черным-черно, но городские огни ковром расстилались у ее ног. От восторга захватывало дух.
И верно, возможно все!
– Мадемуазель! – Мужской голос у нее за спиной здорово напугал Мэйсон. Она оглянулась и увидела бородатого мужчину с фонарем. Он появился из маленькой ниши бельведера. – Что, скажите на милость, вы тут делаете?
Преисполненная чувством собственного достоинства после совершенного восхождения, Мэйсон сказала:
– То же я могу спросить у вас.
– Меня зовут Гюстав Эйфель, и я построил ту башню, на которую вы незаконно забрались. Теперь я повторю вопрос. Кто вы такая?
Итак, кто же она? Время принять решение. Протянув ему руку, она сказала:
– Меня зовут Эми.
Глава 7
Нет, только не это.
Об этом не может быть и речи. Уже одно то, что она не против продолжить опасную игру, – симптом душевной болезни. Безумия! Для того чтобы вести такие игры, надо иметь стальные нервы. И актерский талант Сары Бернар. Но если она этого не сделает… Она потеряет эту чудесную возможность, она упустит шанс, подаренный судьбой, вымоленный у судьбы в ту ночь на мосту. Еще она упустит шанс удержать возле себя того единственного мужчину, который способен заполнить пустоту ее души.
Мэйсон… или Эми?
Немыслимый выбор.
Но… Что, если все же попробовать? Воспользоваться шансом, рискнуть и получить все и сразу. «Судьба бросает тебе вызов?» Ты же всегда хотела приключений. Уже сейчас она чувствовала радостное волнение.
Мэйсон обогнула здание, напоминавшее постройку раннего Средневековья, и вышла к башне. Она никогда не приближалась к этой башне так близко. Издали невозможно оценить весь грандиозный масштаб сооружения. Мэйсон задрала голову – башня словно парила над ней. Самое высокое сооружение в Европе. Пессимисты утверждали, что башня не выдержит напора ветра и свалится еще до того, как завершится ее строительство. Но вот она стоит. Стоит как символ того, что человек способен воплотить в жизнь самую смелую фантазию.
Завтра принц Уэльский торжественно откроет этот новый грандиозный монумент. Ему будет предоставлена честь первому подняться на лифте на вершину. Рядом с башней уже построили трибуну, откуда будут произноситься речи, и откуда королевская свита будет заходить в лифт.
Но это завтра, а сегодня башня принадлежала только ей и никому больше.
Сгущались сумерки. Мэйсон огляделась, дивясь хитроумному переплетению железных балок, изяществом и красотой металлических поперечин, и тут взгляд ее упал на лестницу, идущую зигзагом с северного основания башни как раз за трибуной, занимавшей весь первый уровень. Повинуясь первому побуждению, она подошла к основанию и обнаружила, что доступ к лестничной клетке свободен. С минуту она просто стояла и думала – решится ли?
Мэйсон ступила на лестницу и взглянула наверх. В темноте трудно было что-то разглядеть, но тем загадочнее и интереснее казалось приключение. Почему бы не подняться и не посмотреть?
Мэйсон начала подниматься по железной лестнице. Шаги ее отдавались гулким металлическим эхом. Подъем был довольно крут, но Мэйсон привыкла каждый день подниматься на холм Монмартра, и за пять лет ноги ее достаточно окрепли, чтобы не чувствовать усталости.
Без особых усилий она поднималась выше, еще выше, повторяя зигзаги лестницы. Наконец она оказалась на нижней смотровой площадке. Мэйсон поразилась тому, как высоко забралась. Неужели никому нет до нее дела? Неужели никто не спохватится и не поспешит за ней, преступившей запретную черту?
Она подошла к перилам. Под ней слева был купол Дома инвалидов, еще ниже расстилалось Марсово поле. Уже совсем стемнело, на небе начали зажигаться звезды. Мэйсон чувствовала себя напроказившей девчонкой, и нельзя сказать, чтобы это чувство было так уж ей неприятно. И тут она подумала: «А выше смогу?»
Мэйсон обвела взглядом площадку и увидела вход на лестницу, ведущую на следующий уровень. Эта лестница была винтовой и очень-очень крутой. Ощущая себя еще большей грешницей, Мэйсон начала подъем. Выше, еще выше. Теперь она уже тяжело, сбивчиво дышала, но при этом чувствовала странное удовлетворение. Она потеряла счет времени, когда, наконец, добралась до второго уровня. Мэйсон подошла к перилам и посмотрела вниз, но с этой, еще большей, высоты вид был более впечатляющим. Она никогда не видела ничего такого, от чего бы так захватывало дух. Фонарщики зажгли фонари, и ночной Париж предстал перед ней во всем своем великолепии.
И вдруг Мэйсон поняла, как любит этот город. Двадцать лет назад он еще лежал в руинах после Франко-прусской войны и всех тех потрясений, что за ней последовали. Но этот город восстал из пепла, чтобы вновь назваться столицей мира. И эта выставка должна была стать тому подтверждением, и эта башня являлась зрелищным символом возрождения Парижа. Глаза у Мэйсон защипало от накатившего чувства к этому городу, от гордости за него. Он словно зарядил ее своей энергией, и она чувствовала себя сильной, уверенной в себе и готовой ко всему.
«Почему бы не пройти до конца? Плевать на принца Уэльского. Кому, если не мне, суждено стать первой жительницей планеты, которая поднимется на эту башню?»
И вновь Мэйсон начала подъем. Лестница становилась круче и уже. Мэйсон шла на одной силе воли, подчиняясь ритму собственных шагов, звук которых гулко отдавался в ушах. Вверх, вверх, в самое небо. Икры болели, но Мэйсон было все равно. Холодный ветер продувал насквозь, но Мэйсон казалось, что он лишь поддерживает ее стремления. Ощущения были острыми и волнующими, почти сексуальными. Теперь, даже если бы она захотела остановиться, она бы не смогла себя заставить. Выше, выше, выше…
И вот лестница закончилась. Она была на вершине! 919 футов, 1665 ступеней покорились ей!
Мэйсон облокотилась о перила, пытаясь отдышаться. Воздух жег легкие. Вокруг было черным-черно, но городские огни ковром расстилались у ее ног. От восторга захватывало дух.
И верно, возможно все!
– Мадемуазель! – Мужской голос у нее за спиной здорово напугал Мэйсон. Она оглянулась и увидела бородатого мужчину с фонарем. Он появился из маленькой ниши бельведера. – Что, скажите на милость, вы тут делаете?
Преисполненная чувством собственного достоинства после совершенного восхождения, Мэйсон сказала:
– То же я могу спросить у вас.
– Меня зовут Гюстав Эйфель, и я построил ту башню, на которую вы незаконно забрались. Теперь я повторю вопрос. Кто вы такая?
Итак, кто же она? Время принять решение. Протянув ему руку, она сказала:
– Меня зовут Эми.
Глава 7
Прошла неделя с того памятного вечера, как Мэйсон совершила свой головокружительный подъем на верхнюю площадку Эйфелевой башни. Мэйсон и Ричард в просторном банкетном зале «Лё-Гранд-Отеля» принимали лысеющего полноватого мужчину лет пятидесяти в пенсне на мясистом красном носу.
Ужин состоял из пяти перемен блюд, прекрасных образчиков французской кухни. Их обслуживала целая армия официантов. И сейчас, сытые и довольные, они потягивали кофе с бренди.
В гостях они принимали Стюарта Катбера, парижского корреспондента «Лондон тайме», давнего знакомого Ричарда. Единственной темой разговора была Мэйсон Колдуэлл. Мэйсон, сделав свой выбор тогда, на верхней смотровой площадке только что построенной башни, бросилась в обман, как в омут – с головой. Стараясь не мучиться нравственными проблемами, Мэйсон сосредоточилась на приятных моментах жизни под чужим именем. Ей нравилась окружающая ее роскошь, вечерние дорогие наряды и то, с какой полнотой отдавался Ричард созданию культа трагически погибшей художницы.
За прошедшую неделю Мэйсон и Ричард встречались нечасто и лишь для того, чтобы обсудить планы дальнейших действий. Ричард был занят тем, что убеждал упрямых членов комитета выставки и прочих чиновников из муниципалитета разрешить персональную выставку доселе неизвестной американской художницы (да, она была не просто неизвестной, но при этом иностранкой и, что самое ужасное, женщиной) на территории выставки. За всей этой суетой ни на что личное просто не оставалось времени. И вот, наконец, Мэйсон представилась возможность побыть с ним рядом, когда он никуда не торопился и находился в состоянии приятной расслабленности.
За ужином говорил в основном Ричард, подбрасывая журналисту ровно столько пикантных подробностей, сколько необходимо, чтобы статья хорошо продавалась. Но теперь чутье опытного переговорщика подсказывало Гаррету, что пора отдохнуть и дать высказаться своему визави.
Катбер глотнул кофе.
– Вы не упомянули один существенный момент – свалку в галерее.
Ричард поднял бокал с бренди, любуясь золотистым содержимым на просвет.
– Ах, вы про это, – с небрежной медлительностью произнес он. – Я подумал, что вы довольно начитались о том случае в местной прессе. Люди, кажется, потеряли головы. Приятного в том происшествии мало, но, судя по тому, что творилось с публикой, у картин Мэйсон нашлось немало фанатичных почитателей. Хотя я на вашем месте не стал бы заострять в своей статье внимание на том эпизоде.
Катбер посмотрел на Ричарда с той неприязнью, с которой профессионал смотрит на постороннего, смеющего давать ему советы относительно профессиональной деятельности.
– А на чем мне следует заострить внимание в своей статье? – язвительно поинтересовался он.
– На том, о чем я вам рассказывал. На ее творчестве и подвижничестве. Вы знаете, как ее стали называть? Жанной д'Арк.
Журналист сделал запись в своем блокноте, но при этом с сомнением покачал головой:
– Не знаю, Ричард. Каждый год случается что-то подобное: всплывает новое имя, вокруг него начинается ажиотаж, но проходит месяцев шесть, и никто больше и не вспоминает о «восходящей звезде». Откуда нам знать, удержится ли эта звезда на небосклоне?
– Ты знаешь меня не первый год, старина. Ты слышал, чтобы я так хоть о ком-нибудь говорил? Я абсолютно уверен в том, что Мэйсон – гениальная художница. Я бы поставил на ее картины собственную репутацию, и сделал бы это не раздумывая. Но здесь мы имеем дело не только с картинами экстра-класса, тут еще и целая жизнь, похожая на прекрасную и печальную сагу. Два в одном, так сказать.
Катбер обратился к Мэйсон:
– Как вы думаете, почему ваша сестра покончила с собой?
Ричард ответил за Мэйсон:
– Я думаю, она достигла предельной полноты выражения себя в искусстве. Дошла до конца. И дальше идти было некуда. Самоубийство было осознанным актом самопожертвования. Утверждением, что в этом жестоком мире нет места чувствительным и ранимым. Единственное возможное завершение жизни для той, что жила исключительно ради художественного самовыражения.
Катбер кое-что записал и снова обратился к Мэйсон:
– Мисс Колдуэлл, что вы могли бы рассказать о вашей семье?
Мэйсон была готова к этому вопросу. Но тема не перестала от этого быть особенно неприятной. Семейная рана все еще болела и кровоточила, и распространяться на эту тему она не хотела и не могла. Мэйсон решила ограничиться полуправдой:
– Собственно, рассказывать почти не о чем. Мой отец пал жертвой Гражданской войны. Мама оставила после себя небольшое наследство, на которое мы и жили. Пять лет назад, когда мама умерла, мы с Мэйсон разделили материнское наследство. Она уехала в Париж, взяв себе половину, а я осталась жить в Америке.
– Вы были близки с сестрой?
– Да, были в юности. Но интересы у нас всегда были разными. После того как Мэйсон уехала в Париж, мы фактически потеряли связь друг с другом. Однако примерно год назад она написала мне, попросив сохранить у себя несколько ее картин.
– Как вы думаете, что подвигло вашу сестру на то, чтобы посвятить себя искусству? Что явилось побудительной причиной к такому фанатичному стремлению к самовыражению?
Вопрос оказался глубже, чем она ожидала. Мэйсон взглянула на Ричарда и увидела, что он тоже с интересом ждет ответа.
– Наша мама была художницей-любительницей. Она рисовала главным образом пейзажи. Ей хотелось привнести в этот мир больше красоты. Но ее желание так и осталось неисполненным. Никто не понимал маму. Наш отец не одобрял ее увлечения и считал, что она попусту тратит время. Ее считали странной. Соседи смотрели на нее искоса, чурались ее, и в конечном итоге это надорвало ее сердце. – В голосе Мэйсон слышался надлом. Она успела пожалеть о своей откровенности и потому, переведя дух, быстро закончила: – Полагаю, Мэйсон хотела сделать то, что не удалось ее матери, воплотить в жизнь ее устремления.
Мэйсон замолчала, надеясь, что следующий вопрос уведет их от опасной темы, но Катбер сказал:
– Тогда центральной фигурой в работах Мэйсон является ее мать, а фон символизирует те косные силы, что делали вашу мать изгоем.
– Наверное, – сказала Мэйсон. Она чувствовала себя не в своей тарелке.
Катбер подумал немного и покачал головой:
– Ваши доводы убедительны, но вопрос не меняется: останется ли Мэйсон Колдуэлл в анналах истории или лишь промелькнет и исчезнет, как солнечный зайчик?
– Но вы и сами видите, – хриплым от избытка чувств голосом заговорил Ричард. – История Мэйсон Колдуэлл не может не затрагивать самые тонкие струны человеческой души. В попытке продолжить дело матери, в попытке доказать справедливость ее притязаний она сама навлекла на себя остракизм и унижение. Она стала мученицей сродни первым апологетам Христа. И в конечном итоге на ее долю выпало больше страданий, чем на долю ее матери. Мы все чувствуем силу ее жертвенности. Кто из нас в свое время не впадал в отчаяние, страдая от непонимания тех, кто нас окружает? Кто из нас не знает, что такое оказаться один на один с враждебным миром, когда идти не к кому, когда никому нет дела до твоих горестей? Когда тебя никто не любит, когда рядом нет никого, чей голос мог бы тебя поддержать? Когда никто не произнесет таких нужных и таких простых слов, как «я тебя понимаю»? Любой, кто посмотрит на ее картины, увидит в них одиночество и боль сродни его собственным. О, в этих картинах есть нечто большее: это та сила, что способна трансформировать одиночество и боль отдельного человека в великую силу искусства. Ни один художник нашего века не имеет достаточного потенциала, чтобы оказывать такое воздействие на человеческую душу.
За столом воцарилась тишина.
Заерзав на стуле, журналист деликатно откашлялся и спросил:
– Так каковы конкретно ваши планы по представлению картин?
Ричард закинул руку за спинку своего стула. Вновь в его манерах появилась обычная непринужденность.
– Если остановиться на главном, то мы надеемся взять те восемнадцать картин, что сейчас находятся в галерее Фальконе, и добавить к ним примерно дюжину тех, что Эми хранит у себя в Штатах. Есть еще несколько картин, которые Мэйсон раздала или выменяла на еду за те годы, что жила в Париже. Эти картины мы тоже попытаемся раздобыть. Таким образом, мы хотим собрать все картины Мэйсон Колдуэлл вместе, в одной коллекции, и представить их на выставке в одном павильоне. Естественно, это займет некоторое время. Чиновники от комитета чинят препятствия. Но я уверен, что мы добьемся своего. И, зная силу убеждения ваших слов, я уверен в том, что ваша статья поможет их переубедить.
Катбер засмеялся:
– Но выставка открывается через месяц. Как вы сможете за столь короткий срок раздобыть картины и построить павильон?
– К открытию мы, конечно, не успеем. Но выставка продлится несколько месяцев, и настоящее, сакральное открытие выставки состоится не раньше 14 июля. Тогда, в столетнюю годовщину Республики, когда весь Париж будет праздновать, когда состоится театрализованное представление со взятием Бастилии, гулянья и фейерверки, вот тогда все и начнется всерьез. А мы постараемся успеть все закончить незадолго до главного юбилея Франции, скажем 21 июня.
– Допустим. А потом? Потом куда уйдут картины?
– Это решать Эми. Картины принадлежат ей. Я надеюсь, что картины не разойдутся по частным коллекциям, не попадут в руки спекулянтов, но станут достоянием той организации, которая сможет достойно ими распорядиться, показать их миру.
– Как насчет правительства Франции? Вы, полагаю, знаете, что французские законы обязывают музеи действовать так, чтобы лучшие произведения французских мастеров оставались в стране, перекупая их у иностранных коллекционеров.
– Я знаю. Но даже если эти картины были созданы во Франции, они принадлежат кисти художницы-американки.
– Это так, но французы довольно странный народ. У них на этот счет может быть иное мнение.
Мэйсон никогда о таком не слышала.
– Вы хотите сказать, что даже если кто-то купит картину, французское правительство может выдвинуть встречное предложение и оставить картину у себя?
– Только если картина написана французом, – заверил ее Ричард. – Я не знаю случаев, когда Франция присваивала бы картины американских художников, даже если они долгое время жили во Франции.
Официант принес счет, и Ричард подписал чек. Катбер между тем сделал еще несколько записей в блокноте и улыбнулся:
– Должен признаться, Ричард, это будет статья что надо.
– Я так и подумал. Естественно, я хотел, чтобы вы услышали ее первым. Как ты думаешь, старина, когда она выйдет в свет?
– Не могу сказать. Надо посмотреть, что скажут мои лондонские редакторы. – Катбер обернулся к Мэйсон. – Приятно было познакомиться с вами, мисс Колдуэлл. Я должен сказать, что вы представляете свою сестру весьма элегантно.
– Еще бы! – сияя от гордости, подтвердил Ричард.
Мэйсон стояла в фойе, наблюдая за тем, как Ричард провожает Катбера. Ее всю трясло. Она жалела о том, что рассказала о матери. Теперь она чувствовала себя еще более уязвимой. Могла ли она обойти острые углы? Наверное, да. Но вопрос Катбера словно приоткрыл шлюзы в ее душе, и она не смогла не поделиться своими переживаниями, своей болью. Мэйсон обхватила себя руками, чтобы унять дрожь. Надо успокоиться как можно быстрее. Чтобы Ричард, вернувшись, ничего не заметил. Если он увидит ее такой, он станет задавать вопросы, на которые она не хотела и не могла отвечать.
Но Ричард уже шел к ней с победной улыбкой на устах. Взяв ее руками за плечи, он сказал:
– Ты была великолепна.
– В самом деле?
– Ты дала ему и мне именно то, что нам было нужно.
Мэйсон избегала встречаться с Гарретом глазами, не могла видеть сиявшую в них гордость.
– Ты говорил о Мэйсон так, словно она святая.
– А разве это не так?
Мэйсон с трудом проглотила комок в горле.
– Я не думаю, что ей понравилось бы, чтобы ее считали святой.
– Вот именно поэтому она святая. Вот что делает настоящих подвижников мучениками. Их скромность. В любом случае вечер удался на славу. Из нас получилась отличная команда, из тебя и меня.
Мэйсон подняла глаза, увидела во взгляде Ричарда искру желания и поняла, что сам процесс манипулирования Катбером его возбудил.
– Ты дрожишь.
Она не осознавала, что ее все еще трясет.
– Я замерзла, – солгала Мэйсон. Ричард сжал ее плечи.
– Давай поднимемся ко мне в номер, – предложил он, многообещающе понизив голос. – Я тебя согрею.
И внезапно Мэйсон захотелось, чтобы ее обняли, успокоили, полюбили. Чтобы зияющая пустота в ее душе заполнилась теплом его признательности, его понимания.
Мэйсон кивнула и отправилась вместе с Гарретом к лифту. В лифте он взял в руки ее ладонь и нежно провел по ней пальцем.
Тело Мэйсон мгновенно ожило. И внезапно она почувствовала, что более не в силах ждать. Воспоминание о страстном соитии в экипаже нахлынуло, взбудоражило, и чувство ноющей пустоты в душе вдруг трансформировалось в нестерпимое желание плоти. Ричард увидел вспышку страсти в ее глазах и наклонился к Мэйсон, губы его остановились в дюйме от ее губ. Он не стал ее целовать, и это заставляло ее желать его еще сильнее. Его близость, чистый мужской аромат возбуждали ее, предвкушение разлилось по телу живым теплом.
Ричард взял руку Мэйсон и прошептал:
– Не могу дождаться… Хочу обнять тебя.
И шепот его был как музыка для ее души. Теперь и Мэйсон не могла дождаться… Гудение лифта действовало ей на нервы. Слишком медленно… слишком медленно.
Наконец лифт остановился. Держась за руки, они побежали по пустому коридору. Глаз не фокусировался на предметах, мелькали цвета: красный, черный, золотой и зеленый толстого ковра у них под ногами, изумруд стен. Отсветы полировки красного дерева дверей в тот момент, когда Гаррет поворачивал ключ в замке. Приглушенный золотистый громадной сумрачной гостиной, освещенной единственной лампой. Эта комната была больше, чем весь ее номер, и роскошная обстановка эпохи Второй империи была достойна того, чтобы здесь жили короли или принцы.
И вот, наконец, Ричард подхватил ее на руки. Нетерпение ощущалось физически. Он пронес Мэйсон через еще одни двойные двери в спальню и ногой прихлопнул за ними дверь. Погруженная в темноту, эта комната была отмечена лишь легким запахом – его запахом.
Ричард опустил Мэйсон на кровать и почти мгновенно оказался на ней. Он целовал ее со страстью безумца, впивался губами в ее губы, ласкал языком недра ее рта, и ладони его шарили по ее телу, ощупывали ее сквозь одежду.
Мэйсон застонала от беспомощности. Желание подвело ее к грани безумия. Она прижималась к Ричарду, пропуская сквозь пальцы его жесткие волосы, прижимая к себе его голову, постанывая от наслаждения.
От поцелуев у нее кружилась голова. Она была в огне.
Мэйсон опустила руку, дотронувшись до неистовой эрекции Ричарда, и он застонал у ее губ, словно необузданный зверь. Ей нравилось ощущать член Ричарда в своей руке, такой большой, такой твердый, пульсирующий энергией жизни.
Мэйсон не терпелось почувствовать его в себе. Она хотела этого так сильно, что не могла больше ждать ни минуты. Мэйсон с лихорадочной спешкой принялась расстегивать его брюки. Скорее, скорее… Чтобы он заполнил собой ее изнемогающее нутро.
Но Гаррет оттолкнул ее руку. Каким-то неведомым образом, продолжая жадно ее целовать и задирая ее платье. Преодолев досадные барьеры в виде нижних юбок и прочего, он с варварской бесцеремонностью сорвал с Мэйсон панталоны, и ладони его, ласкавшие ее плоть, еще сильнее разожгли похоть Мэйсон. Ричард раздвинул ее колени и вошел в нее.
Он заполнил собой Мэйсон столь внезапно, столь полно, что она закричала. С избытком увлажненная соками, она приняла его в себя легко, несмотря на всю его величину, и сердце ее пустилось в карьер. Ричард входил в нее мощно и умело, ловя ее крики губами, и держал ее так крепко, что она едва могла дышать.
Он входил в нее без устали, с неослабной, безжалостной мощью, унося ее в небеса. Мэйсон достигла вершины, сжимая член Ричарда в себе, спазм сменялся новым спазмом, прокатываясь по ней, накрывая ее, захлестывая эмоциями, от которых слезы выступили у нее на глазах. Она отчаянно жалась к нему, она любила его так глубоко, так сильно… Она ощущала себя частицей всего сущего на земле. Душа ее взорвалась, рассыпалась мириадами звезд, излилась на нее звездопадом.
От всего сердца ей хотелось, чтобы этот миг никогда не кончался.
И словно почуяв это ее желание или потому, что испытывал нечто похожее сам, Ричард не останавливался. Он усилил мощь толчков, поднимаясь над Мэйсон и вонзаясь в нее подобно могучему атланту, он снова довел ее до оргазма, потом еще раз и еще… пока для нее в мире не осталось ничего, кроме него.
И только тогда он позволил себе разрядку. Ричард выждал, когда наступит тот момент, когда сердце Мэйсон снова ускорит темп и она вновь потеряет контроль над тем, что происходит с ней. Он ждал, пока она не почувствует, что снова улетает куда-то… И только тогда он присоединился к ней, крепко обнял, прижал к себе и подарил им обоим разрядку, слаще и полнее которой не было в ее жизни.
Когда все закончилось и Мэйсон, на удивление довольная жизнью и собой, в приятной расслабленности, переполненная ощущением радости, лежала под Ричардом, он все еще оставался в ней, обнимал ее, прижимая к себе как нечто-то безмерно дорогое, нечто, за что следует держаться в жизни.
Шли минуты. Мэйсон вдруг услышала стук часов, отмеряющих время. И затем горячее дыхание Ричарда у ее уха.
– Святой Боже!
Он пошевельнулся, скатился с Мэйсон, лишив ее своего тепла и приятной тяжести своего тела, и встал. Оставаясь спиной к Мэйсон, он стер пот со лба. Ричарда освещал тонкий лунный луч. Мэйсон любовалась им, как каким-то сакральным сокровищем.
– Я не могу, – сказал он тихо.
Мэйсон, сделав над собой усилие, приподнялась на локте – тело ее было настолько расслаблено, что не хотелось шевелиться.
– Что ты не можешь? – спросила она.
Ричард обернулся к ней. Его лицо было едва различимо, но она не могла не увидеть на нем муку. Что-то его терзало.
– Это. – Он кивнул в ее сторону. – Это чересчур… Я не думал, не мог знать…
Ричард резко замолчал, как будто и так сказал больше, чем хотел. Он смотрел на Мэйсон так, словно перед ним была средневековая ведьма, что опоила его приворотным зельем.
И вдруг она поняла.
Он влюбился в нее. Или почти влюбился.
Не желая того.
Мэйсон встала с постели, подошла к Ричарду, погладила его по руке. Рука его была твердой, словно ее отлили из стали.
– Ничего страшного, – сказала Мэйсон ласково. Ричард пронзил ее взглядом.
– Этого больше не случится.
– Конечно, нет, – сказала она.
Он прищурился, глаза его стали, как щели прицела.
– У нас миссия. Мы должны сосредоточиться на ней. Мы не можем позволить себе… отвлекаться.
Никогда раньше Мэйсон не доводилось так «отвлекать» мужчину от дела, чтобы он испугался. Она не смогла сдержать довольной улыбки.
Ужин состоял из пяти перемен блюд, прекрасных образчиков французской кухни. Их обслуживала целая армия официантов. И сейчас, сытые и довольные, они потягивали кофе с бренди.
В гостях они принимали Стюарта Катбера, парижского корреспондента «Лондон тайме», давнего знакомого Ричарда. Единственной темой разговора была Мэйсон Колдуэлл. Мэйсон, сделав свой выбор тогда, на верхней смотровой площадке только что построенной башни, бросилась в обман, как в омут – с головой. Стараясь не мучиться нравственными проблемами, Мэйсон сосредоточилась на приятных моментах жизни под чужим именем. Ей нравилась окружающая ее роскошь, вечерние дорогие наряды и то, с какой полнотой отдавался Ричард созданию культа трагически погибшей художницы.
За прошедшую неделю Мэйсон и Ричард встречались нечасто и лишь для того, чтобы обсудить планы дальнейших действий. Ричард был занят тем, что убеждал упрямых членов комитета выставки и прочих чиновников из муниципалитета разрешить персональную выставку доселе неизвестной американской художницы (да, она была не просто неизвестной, но при этом иностранкой и, что самое ужасное, женщиной) на территории выставки. За всей этой суетой ни на что личное просто не оставалось времени. И вот, наконец, Мэйсон представилась возможность побыть с ним рядом, когда он никуда не торопился и находился в состоянии приятной расслабленности.
За ужином говорил в основном Ричард, подбрасывая журналисту ровно столько пикантных подробностей, сколько необходимо, чтобы статья хорошо продавалась. Но теперь чутье опытного переговорщика подсказывало Гаррету, что пора отдохнуть и дать высказаться своему визави.
Катбер глотнул кофе.
– Вы не упомянули один существенный момент – свалку в галерее.
Ричард поднял бокал с бренди, любуясь золотистым содержимым на просвет.
– Ах, вы про это, – с небрежной медлительностью произнес он. – Я подумал, что вы довольно начитались о том случае в местной прессе. Люди, кажется, потеряли головы. Приятного в том происшествии мало, но, судя по тому, что творилось с публикой, у картин Мэйсон нашлось немало фанатичных почитателей. Хотя я на вашем месте не стал бы заострять в своей статье внимание на том эпизоде.
Катбер посмотрел на Ричарда с той неприязнью, с которой профессионал смотрит на постороннего, смеющего давать ему советы относительно профессиональной деятельности.
– А на чем мне следует заострить внимание в своей статье? – язвительно поинтересовался он.
– На том, о чем я вам рассказывал. На ее творчестве и подвижничестве. Вы знаете, как ее стали называть? Жанной д'Арк.
Журналист сделал запись в своем блокноте, но при этом с сомнением покачал головой:
– Не знаю, Ричард. Каждый год случается что-то подобное: всплывает новое имя, вокруг него начинается ажиотаж, но проходит месяцев шесть, и никто больше и не вспоминает о «восходящей звезде». Откуда нам знать, удержится ли эта звезда на небосклоне?
– Ты знаешь меня не первый год, старина. Ты слышал, чтобы я так хоть о ком-нибудь говорил? Я абсолютно уверен в том, что Мэйсон – гениальная художница. Я бы поставил на ее картины собственную репутацию, и сделал бы это не раздумывая. Но здесь мы имеем дело не только с картинами экстра-класса, тут еще и целая жизнь, похожая на прекрасную и печальную сагу. Два в одном, так сказать.
Катбер обратился к Мэйсон:
– Как вы думаете, почему ваша сестра покончила с собой?
Ричард ответил за Мэйсон:
– Я думаю, она достигла предельной полноты выражения себя в искусстве. Дошла до конца. И дальше идти было некуда. Самоубийство было осознанным актом самопожертвования. Утверждением, что в этом жестоком мире нет места чувствительным и ранимым. Единственное возможное завершение жизни для той, что жила исключительно ради художественного самовыражения.
Катбер кое-что записал и снова обратился к Мэйсон:
– Мисс Колдуэлл, что вы могли бы рассказать о вашей семье?
Мэйсон была готова к этому вопросу. Но тема не перестала от этого быть особенно неприятной. Семейная рана все еще болела и кровоточила, и распространяться на эту тему она не хотела и не могла. Мэйсон решила ограничиться полуправдой:
– Собственно, рассказывать почти не о чем. Мой отец пал жертвой Гражданской войны. Мама оставила после себя небольшое наследство, на которое мы и жили. Пять лет назад, когда мама умерла, мы с Мэйсон разделили материнское наследство. Она уехала в Париж, взяв себе половину, а я осталась жить в Америке.
– Вы были близки с сестрой?
– Да, были в юности. Но интересы у нас всегда были разными. После того как Мэйсон уехала в Париж, мы фактически потеряли связь друг с другом. Однако примерно год назад она написала мне, попросив сохранить у себя несколько ее картин.
– Как вы думаете, что подвигло вашу сестру на то, чтобы посвятить себя искусству? Что явилось побудительной причиной к такому фанатичному стремлению к самовыражению?
Вопрос оказался глубже, чем она ожидала. Мэйсон взглянула на Ричарда и увидела, что он тоже с интересом ждет ответа.
– Наша мама была художницей-любительницей. Она рисовала главным образом пейзажи. Ей хотелось привнести в этот мир больше красоты. Но ее желание так и осталось неисполненным. Никто не понимал маму. Наш отец не одобрял ее увлечения и считал, что она попусту тратит время. Ее считали странной. Соседи смотрели на нее искоса, чурались ее, и в конечном итоге это надорвало ее сердце. – В голосе Мэйсон слышался надлом. Она успела пожалеть о своей откровенности и потому, переведя дух, быстро закончила: – Полагаю, Мэйсон хотела сделать то, что не удалось ее матери, воплотить в жизнь ее устремления.
Мэйсон замолчала, надеясь, что следующий вопрос уведет их от опасной темы, но Катбер сказал:
– Тогда центральной фигурой в работах Мэйсон является ее мать, а фон символизирует те косные силы, что делали вашу мать изгоем.
– Наверное, – сказала Мэйсон. Она чувствовала себя не в своей тарелке.
Катбер подумал немного и покачал головой:
– Ваши доводы убедительны, но вопрос не меняется: останется ли Мэйсон Колдуэлл в анналах истории или лишь промелькнет и исчезнет, как солнечный зайчик?
– Но вы и сами видите, – хриплым от избытка чувств голосом заговорил Ричард. – История Мэйсон Колдуэлл не может не затрагивать самые тонкие струны человеческой души. В попытке продолжить дело матери, в попытке доказать справедливость ее притязаний она сама навлекла на себя остракизм и унижение. Она стала мученицей сродни первым апологетам Христа. И в конечном итоге на ее долю выпало больше страданий, чем на долю ее матери. Мы все чувствуем силу ее жертвенности. Кто из нас в свое время не впадал в отчаяние, страдая от непонимания тех, кто нас окружает? Кто из нас не знает, что такое оказаться один на один с враждебным миром, когда идти не к кому, когда никому нет дела до твоих горестей? Когда тебя никто не любит, когда рядом нет никого, чей голос мог бы тебя поддержать? Когда никто не произнесет таких нужных и таких простых слов, как «я тебя понимаю»? Любой, кто посмотрит на ее картины, увидит в них одиночество и боль сродни его собственным. О, в этих картинах есть нечто большее: это та сила, что способна трансформировать одиночество и боль отдельного человека в великую силу искусства. Ни один художник нашего века не имеет достаточного потенциала, чтобы оказывать такое воздействие на человеческую душу.
За столом воцарилась тишина.
Заерзав на стуле, журналист деликатно откашлялся и спросил:
– Так каковы конкретно ваши планы по представлению картин?
Ричард закинул руку за спинку своего стула. Вновь в его манерах появилась обычная непринужденность.
– Если остановиться на главном, то мы надеемся взять те восемнадцать картин, что сейчас находятся в галерее Фальконе, и добавить к ним примерно дюжину тех, что Эми хранит у себя в Штатах. Есть еще несколько картин, которые Мэйсон раздала или выменяла на еду за те годы, что жила в Париже. Эти картины мы тоже попытаемся раздобыть. Таким образом, мы хотим собрать все картины Мэйсон Колдуэлл вместе, в одной коллекции, и представить их на выставке в одном павильоне. Естественно, это займет некоторое время. Чиновники от комитета чинят препятствия. Но я уверен, что мы добьемся своего. И, зная силу убеждения ваших слов, я уверен в том, что ваша статья поможет их переубедить.
Катбер засмеялся:
– Но выставка открывается через месяц. Как вы сможете за столь короткий срок раздобыть картины и построить павильон?
– К открытию мы, конечно, не успеем. Но выставка продлится несколько месяцев, и настоящее, сакральное открытие выставки состоится не раньше 14 июля. Тогда, в столетнюю годовщину Республики, когда весь Париж будет праздновать, когда состоится театрализованное представление со взятием Бастилии, гулянья и фейерверки, вот тогда все и начнется всерьез. А мы постараемся успеть все закончить незадолго до главного юбилея Франции, скажем 21 июня.
– Допустим. А потом? Потом куда уйдут картины?
– Это решать Эми. Картины принадлежат ей. Я надеюсь, что картины не разойдутся по частным коллекциям, не попадут в руки спекулянтов, но станут достоянием той организации, которая сможет достойно ими распорядиться, показать их миру.
– Как насчет правительства Франции? Вы, полагаю, знаете, что французские законы обязывают музеи действовать так, чтобы лучшие произведения французских мастеров оставались в стране, перекупая их у иностранных коллекционеров.
– Я знаю. Но даже если эти картины были созданы во Франции, они принадлежат кисти художницы-американки.
– Это так, но французы довольно странный народ. У них на этот счет может быть иное мнение.
Мэйсон никогда о таком не слышала.
– Вы хотите сказать, что даже если кто-то купит картину, французское правительство может выдвинуть встречное предложение и оставить картину у себя?
– Только если картина написана французом, – заверил ее Ричард. – Я не знаю случаев, когда Франция присваивала бы картины американских художников, даже если они долгое время жили во Франции.
Официант принес счет, и Ричард подписал чек. Катбер между тем сделал еще несколько записей в блокноте и улыбнулся:
– Должен признаться, Ричард, это будет статья что надо.
– Я так и подумал. Естественно, я хотел, чтобы вы услышали ее первым. Как ты думаешь, старина, когда она выйдет в свет?
– Не могу сказать. Надо посмотреть, что скажут мои лондонские редакторы. – Катбер обернулся к Мэйсон. – Приятно было познакомиться с вами, мисс Колдуэлл. Я должен сказать, что вы представляете свою сестру весьма элегантно.
– Еще бы! – сияя от гордости, подтвердил Ричард.
Мэйсон стояла в фойе, наблюдая за тем, как Ричард провожает Катбера. Ее всю трясло. Она жалела о том, что рассказала о матери. Теперь она чувствовала себя еще более уязвимой. Могла ли она обойти острые углы? Наверное, да. Но вопрос Катбера словно приоткрыл шлюзы в ее душе, и она не смогла не поделиться своими переживаниями, своей болью. Мэйсон обхватила себя руками, чтобы унять дрожь. Надо успокоиться как можно быстрее. Чтобы Ричард, вернувшись, ничего не заметил. Если он увидит ее такой, он станет задавать вопросы, на которые она не хотела и не могла отвечать.
Но Ричард уже шел к ней с победной улыбкой на устах. Взяв ее руками за плечи, он сказал:
– Ты была великолепна.
– В самом деле?
– Ты дала ему и мне именно то, что нам было нужно.
Мэйсон избегала встречаться с Гарретом глазами, не могла видеть сиявшую в них гордость.
– Ты говорил о Мэйсон так, словно она святая.
– А разве это не так?
Мэйсон с трудом проглотила комок в горле.
– Я не думаю, что ей понравилось бы, чтобы ее считали святой.
– Вот именно поэтому она святая. Вот что делает настоящих подвижников мучениками. Их скромность. В любом случае вечер удался на славу. Из нас получилась отличная команда, из тебя и меня.
Мэйсон подняла глаза, увидела во взгляде Ричарда искру желания и поняла, что сам процесс манипулирования Катбером его возбудил.
– Ты дрожишь.
Она не осознавала, что ее все еще трясет.
– Я замерзла, – солгала Мэйсон. Ричард сжал ее плечи.
– Давай поднимемся ко мне в номер, – предложил он, многообещающе понизив голос. – Я тебя согрею.
И внезапно Мэйсон захотелось, чтобы ее обняли, успокоили, полюбили. Чтобы зияющая пустота в ее душе заполнилась теплом его признательности, его понимания.
Мэйсон кивнула и отправилась вместе с Гарретом к лифту. В лифте он взял в руки ее ладонь и нежно провел по ней пальцем.
Тело Мэйсон мгновенно ожило. И внезапно она почувствовала, что более не в силах ждать. Воспоминание о страстном соитии в экипаже нахлынуло, взбудоражило, и чувство ноющей пустоты в душе вдруг трансформировалось в нестерпимое желание плоти. Ричард увидел вспышку страсти в ее глазах и наклонился к Мэйсон, губы его остановились в дюйме от ее губ. Он не стал ее целовать, и это заставляло ее желать его еще сильнее. Его близость, чистый мужской аромат возбуждали ее, предвкушение разлилось по телу живым теплом.
Ричард взял руку Мэйсон и прошептал:
– Не могу дождаться… Хочу обнять тебя.
И шепот его был как музыка для ее души. Теперь и Мэйсон не могла дождаться… Гудение лифта действовало ей на нервы. Слишком медленно… слишком медленно.
Наконец лифт остановился. Держась за руки, они побежали по пустому коридору. Глаз не фокусировался на предметах, мелькали цвета: красный, черный, золотой и зеленый толстого ковра у них под ногами, изумруд стен. Отсветы полировки красного дерева дверей в тот момент, когда Гаррет поворачивал ключ в замке. Приглушенный золотистый громадной сумрачной гостиной, освещенной единственной лампой. Эта комната была больше, чем весь ее номер, и роскошная обстановка эпохи Второй империи была достойна того, чтобы здесь жили короли или принцы.
И вот, наконец, Ричард подхватил ее на руки. Нетерпение ощущалось физически. Он пронес Мэйсон через еще одни двойные двери в спальню и ногой прихлопнул за ними дверь. Погруженная в темноту, эта комната была отмечена лишь легким запахом – его запахом.
Ричард опустил Мэйсон на кровать и почти мгновенно оказался на ней. Он целовал ее со страстью безумца, впивался губами в ее губы, ласкал языком недра ее рта, и ладони его шарили по ее телу, ощупывали ее сквозь одежду.
Мэйсон застонала от беспомощности. Желание подвело ее к грани безумия. Она прижималась к Ричарду, пропуская сквозь пальцы его жесткие волосы, прижимая к себе его голову, постанывая от наслаждения.
От поцелуев у нее кружилась голова. Она была в огне.
Мэйсон опустила руку, дотронувшись до неистовой эрекции Ричарда, и он застонал у ее губ, словно необузданный зверь. Ей нравилось ощущать член Ричарда в своей руке, такой большой, такой твердый, пульсирующий энергией жизни.
Мэйсон не терпелось почувствовать его в себе. Она хотела этого так сильно, что не могла больше ждать ни минуты. Мэйсон с лихорадочной спешкой принялась расстегивать его брюки. Скорее, скорее… Чтобы он заполнил собой ее изнемогающее нутро.
Но Гаррет оттолкнул ее руку. Каким-то неведомым образом, продолжая жадно ее целовать и задирая ее платье. Преодолев досадные барьеры в виде нижних юбок и прочего, он с варварской бесцеремонностью сорвал с Мэйсон панталоны, и ладони его, ласкавшие ее плоть, еще сильнее разожгли похоть Мэйсон. Ричард раздвинул ее колени и вошел в нее.
Он заполнил собой Мэйсон столь внезапно, столь полно, что она закричала. С избытком увлажненная соками, она приняла его в себя легко, несмотря на всю его величину, и сердце ее пустилось в карьер. Ричард входил в нее мощно и умело, ловя ее крики губами, и держал ее так крепко, что она едва могла дышать.
Он входил в нее без устали, с неослабной, безжалостной мощью, унося ее в небеса. Мэйсон достигла вершины, сжимая член Ричарда в себе, спазм сменялся новым спазмом, прокатываясь по ней, накрывая ее, захлестывая эмоциями, от которых слезы выступили у нее на глазах. Она отчаянно жалась к нему, она любила его так глубоко, так сильно… Она ощущала себя частицей всего сущего на земле. Душа ее взорвалась, рассыпалась мириадами звезд, излилась на нее звездопадом.
От всего сердца ей хотелось, чтобы этот миг никогда не кончался.
И словно почуяв это ее желание или потому, что испытывал нечто похожее сам, Ричард не останавливался. Он усилил мощь толчков, поднимаясь над Мэйсон и вонзаясь в нее подобно могучему атланту, он снова довел ее до оргазма, потом еще раз и еще… пока для нее в мире не осталось ничего, кроме него.
И только тогда он позволил себе разрядку. Ричард выждал, когда наступит тот момент, когда сердце Мэйсон снова ускорит темп и она вновь потеряет контроль над тем, что происходит с ней. Он ждал, пока она не почувствует, что снова улетает куда-то… И только тогда он присоединился к ней, крепко обнял, прижал к себе и подарил им обоим разрядку, слаще и полнее которой не было в ее жизни.
Когда все закончилось и Мэйсон, на удивление довольная жизнью и собой, в приятной расслабленности, переполненная ощущением радости, лежала под Ричардом, он все еще оставался в ней, обнимал ее, прижимая к себе как нечто-то безмерно дорогое, нечто, за что следует держаться в жизни.
Шли минуты. Мэйсон вдруг услышала стук часов, отмеряющих время. И затем горячее дыхание Ричарда у ее уха.
– Святой Боже!
Он пошевельнулся, скатился с Мэйсон, лишив ее своего тепла и приятной тяжести своего тела, и встал. Оставаясь спиной к Мэйсон, он стер пот со лба. Ричарда освещал тонкий лунный луч. Мэйсон любовалась им, как каким-то сакральным сокровищем.
– Я не могу, – сказал он тихо.
Мэйсон, сделав над собой усилие, приподнялась на локте – тело ее было настолько расслаблено, что не хотелось шевелиться.
– Что ты не можешь? – спросила она.
Ричард обернулся к ней. Его лицо было едва различимо, но она не могла не увидеть на нем муку. Что-то его терзало.
– Это. – Он кивнул в ее сторону. – Это чересчур… Я не думал, не мог знать…
Ричард резко замолчал, как будто и так сказал больше, чем хотел. Он смотрел на Мэйсон так, словно перед ним была средневековая ведьма, что опоила его приворотным зельем.
И вдруг она поняла.
Он влюбился в нее. Или почти влюбился.
Не желая того.
Мэйсон встала с постели, подошла к Ричарду, погладила его по руке. Рука его была твердой, словно ее отлили из стали.
– Ничего страшного, – сказала Мэйсон ласково. Ричард пронзил ее взглядом.
– Этого больше не случится.
– Конечно, нет, – сказала она.
Он прищурился, глаза его стали, как щели прицела.
– У нас миссия. Мы должны сосредоточиться на ней. Мы не можем позволить себе… отвлекаться.
Никогда раньше Мэйсон не доводилось так «отвлекать» мужчину от дела, чтобы он испугался. Она не смогла сдержать довольной улыбки.