Кэтрин О'Нил
Искусство обольщения

Пролог

    Париж, 30 января 1889 года
    «Что делать?»
   Мэйсон Колдуэлл, не разбирая дороги, брела по серым мокрым парижским улицам. «Что делать?» – стучало у нее в голове. Вопрос этот жег Мэйсон изнутри, а снаружи ее хлестал ледяной дождь. Волосы растрепались от ветра, плащ вымок и лип к телу, но Мэйсон давно уже не замечала ни холода, ни сырости. Казалось, это природа рыдает за нее, исторгает из себя море слез, которым Мэйсон не желала давать воли. В ночь крушения ее надежд само небо излило на нее свою скорбь.
   Сегодня днем ей принесли письмо из комитета выставки в вычурном, с затейливыми вензелями конверте. Трясущимися от волнения руками Мэйсон вскрыла его. Из конверта выпал один-единственный листок, оказавшийся ее же собственным заявлением. Вот оно – ее письмо, сплошь в красных казенных штампах. ОТКАЗАТЬ – по всем восемнадцати пунктам! Восемнадцать кровавых печатей, ставящих крест на всех ее помыслах. Комиссия не взяла на себя труд отправить ей официальное письмо с указанием причин отказа. Не сочла ее, Мэйсон Колдуэлл, достойной простой вежливости. Не дали ей даже той толики утешения, что получили другие художники из числа ее парижских знакомых, работы которых комиссия не сочла возможным принять.
   Это испещренное красными штампами заявление все еще стояло у Мэйсон перед глазами. Непереносимое унижение! При воспоминании о том, с какой надеждой она взяла в руки тот конверт, Мэйсон покраснела от стыда.
   Полный провал.
   Врет пословица, гласящая, что у каждой тучи есть серебряная подбивка. Тучи, что закрыли ее горизонт, были беспросветно черны.
   Никакого света в конце туннеля.
   Так что же ей делать дальше?
   Дождь не прекращался целые сутки. Такого страшного ливня и ветра Мэйсон не помнила за все пять лет ее жизни в Париже. Дождь барабанил по крыше, гулко отдаваясь эхом в ее маленькой квартирке, состоящей из одной комнаты. Дождь отбивал чечетку на каменной мостовой под окнами, словно тысячи всадников неустанно проносились мимо. И с той же маниакальной настойчивостью в голове ее стучало: «Что делать?» Мэйсон отчаянно пыталась найти решение. Какое-нибудь. Любое. Лишь бы вырваться из кольца безнадежности.
   И вот она оказалась на улице. Одна, под проливным дождем. В четвертом часу утра. На пути ей встречались обычные для этого времени суток прохожие. Полуночные гуляки, изрядно подвыпившие, брели в обнимку, поддерживая друг друга, и горланили песни. Им было весело, и дождь не портил им настроения. В подъездах, позевывая, стояли проститутки, с досадой поглядывая по сторонам. Из-за ливня работы у них было меньше, чем обычно, прибыль утекала сквозь пальцы. Мэйсон теперь смотрела на них по-новому. Отчего эти женщины оказались на улице? Какие обстоятельства вынудили их заняться своим ремеслом? Наверняка кое-кто из них тоже приехал в Париж с надеждой завоевать мир.
   Мэйсон шла, не останавливаясь. Газовые фонари отбрасывали желтый тревожный свет. Тени от столбов покачивались. Или, может, качалась она? Трудно сказать. Мэйсон ничего не ела с полудня. А вечером, желая подбодрить ее, подруга Мэйсон Лизетта отвела ее в кафе «Тамбурин» и уговорила выпить абсента. Сильно опьяняющий едкий ликер нисколько не помог справиться с чувством полной опустошенности и безнадежности, от него лишь голова стала тяжелой и ноги не слушались. В том, что Мэйсон теперь ощущала себя листком, трепещущим под порывами ураганного ветра, отчасти виноват хмельной абсент. Но лишь отчасти.
   Мэйсон так глубоко погрузилась в свои невеселые мысли, что очнулась лишь тогда, когда подошла к мосту Альма через Сену. Не было ничего удивительного в том, что ноги сами принесли ее сюда. Мэйсон часто здесь бывала. С этого моста открывался прекрасный вид на стройку на левом берегу Сены. Это сооружение получило название Эйфелева башня. Мэйсон за пеленой дождя в ночных сумерках с трудом угадывала ее стройный силуэт. Сейчас башня была почти достроена, не хватало только верхушки. Изящный колосс из железа и стали! Кружевное индустриальное чудо эпохи вызывало множество противоречивых толков. Консервативные французы считали это сооружение уродливым и не могли дождаться, когда его поскорее снесут, но для Мэйсон эта башня стала символом надежды, поскольку строилась она к открытию Всемирной выставки, до которой оставалось два месяца. Именно на этой самой Всемирной выставке надеялась Мэйсон представить свои картины.
   Весь мир ожидался в гости в Париж, на грандиозный форум промышленности и искусства, самый грандиозный за всю историю Франции. Эта выставка давала Мэйсон последний шанс. После всех полученных ею отказов она все еще смела надеяться на то, что комитет выставки окажется достаточного прогрессивным, чтобы признать ее талант. Какое убийственное заблуждение!
   Мэйсон подошла к парапету и, ухватившись за перила, закрыла глаза и откинула голову, подставляя ветру и дождю разгоряченное лицо. А ведь она так верила, что находится на верном пути. Какая глупая самонадеянность! Жалкое посмешище судьбы. Всего лишь еще одна американка, прибывшая в Париж с намерением превратиться в настоящую художницу. Убежденная, подобно многим, в том, что если верить в свою судьбу всем сердцем и вкладывать душу в свои творения, то признание непременно тебя найдет.
   Пять лет назад Мэйсон приехала сюда, в Париж, с надеждой и верой. Желая поскорее покинуть юдоль скорбей – отчий дом, где недавно умерла ее мать, и начать жизнь с чистого листа. Получив скромное материнское наследство, Мэйсон отправилась в Париж, приют и надежду изгнанников, эмигрантов и беженцев. В этом городе не принято справляться о том, что было у тебя в прошлом. Этот город привечал художников, дарил им свободу и поддержку. Здесь Мэйсон впервые увидела гениев импрессионизма, чьи работы словно сотканы из противоречий. Здесь она познакомилась с шедеврами Моне, Ренуара, Дега. Впервые увидев их творения, она испытала нечто похожее на удар молнии. Еще ребенком мать учила Мэйсон рисовать, водила на выставки. Но те работы, что нравились ее матери, здесь казались засушенными, словно покрытыми нафталином. В этом новом стиле ключом била жизнь. Творения импрессионистов были созвучны современному ритму, полны цвета и света. И эти произведения нашли отклик в сердце Мэйсон, они взывали к ней, как ничто и никогда раньше, и она чувствовала, что должна ответить на этот призыв.
   Пять лет она вела эту священную войну за свое призвание, играла с новыми цветовыми контрастами, дерзко экспериментировала с композицией и темами, вырабатывала свой собственный почерк, свой стиль письма. Она льстила себе, уверившись в том, что это ее видение было уникальным, неповторимым, свежим, дерзким и новым, что, возможно, она сама даст импрессионизму новое, революционное направление развития. Эти искания увенчались восемнадцатью новыми работами, выполненными ею за последний год. Она трудилась без устали, днем и ночью, она старалась закончить свои революционные холсты к тому времени, как начнется рассмотрение работ, допущенных к участию в выставке.
   Но когда она принесла эскизы на суд экспертов, отбирающих выставочные экспонаты для парижских картинных галерей, все эксперты, как один, дали крайне неодобрительные отзывы. Большинство даже не потрудились смягчить формулировки.
   – Но, мадемуазель, эти картины просто отвратительны!
   – Я поставлю крест на своей репутации, если выступлю в поддержку этого кошмара!
   – Скажите на милость, кто пожелал бы повесить такое у себя в салоне?
   Тяжелее всего было выслушивать месье Фальконе, ибо он не пожалел времени на то, чтобы с грубой прямотой высказать все, что думает о представленных на его суд работах:
   – Стиль отвратителен. Импрессионизм и тот достаточно плохо продается, а это… это идет даже дальше, чем импрессионизм. Я даже затрудняюсь сказать, куда вас занесло. Центральные фигуры на всех ваших полотнах выглядят вполне привлекательно. Я должен признать, что в них есть некий шарм от Ренессанса. Но вы окружаете их хаосом и насилием, вы помещаете их в мир, сознательно искаженный до безобразия. Вы никогда не получите поддержку таким работам. Над ними будут смеяться, нет… потешаться. Прошу вас, уберите их немедленно с моих глаз!
   И, несмотря на все эти грубые отказы, Мэйсон не переставала надеяться на Всемирную выставку. Цеплялась за последнюю надежду как утопающий за соломинку. Было известно, что жюри принимает работы не одних лишь салонных художников или импрессионистов, которые постепенно добились общего признания, но и работы авангардистов. Настоящих художников авангарда. И поэтому Мэйсон тоже подала заявку, поверив, что имеет право на собственное видение. Она неустанно молилась о том, чтобы ее работы оказались понятыми, оцененными по достоинству… Она говорила себе, что все ее труды не пропадут зря, даже если один-единственный человек, взглянув на них, скажет: да, я вижу.
   Но этого не произошло.
   И теперь ей некуда было идти, не к кому обратиться. Она исчерпала все возможности.
   Сказать, что она чувствовала себя униженной, значит, ничего не сказать. Те, кто судил ее, вершили суд, глядя на ее труды сквозь пелену собственных предубеждений. Как всегда, им не хотелось принимать новое видение, новый стиль. Особенно если этот новый взгляд был взглядом женщины.
   Как могла она быть настолько слепа? Как посмела она мечтать о том, что кто-то удостоит ее работы вниманием? Она вновь и вновь вспоминала отца. «Твоя мазня – пустая трата времени. От нее одна головная боль».
   Слова его продолжали больно жечь. Сколько лет прошло, а рана так и не затянулась.
   И, как часто бывало в минуты уныния, Мэйсон подумала о матери. Печальная тихая женщина, для которой живопись была средством ухода от действительности, ставшей непереносимой.
   – Будь осторожна со своими желаниями, – говорила она Мэйсон, – потому что они иногда сбываются. Но сбываются они не так, как ты себе это представляешь, ты должна быть готова заплатить сполна за исполненные желания.
   Мэйсон была готова добиться успеха любой ценой. Но мама, оказывается, ошибалась. Желание… тяжкий труд… упорство… И ничего не помогло.
   Неужели отец был прав от начала и до конца?
   Мэйсон поежилась в насквозь промокшем плаще. Облокотившись о каменный парапет, она смотрела в чернильные воды Сены. Она слышала, как с шумом несется под ней вода. Течение было наверняка очень сильным. Мэйсон закрыла глаза. Она была на грани обморока. Ей представлялось, что она сливается с рекой, становится ее частью. Она знала, что подобное ощущение могло родиться под влиянием абсента, но не только его одного.
   – Мне нужна помощь, – прошептала она бушевавшей внизу реке. – Я не справляюсь одна. Мне нужна… помощь.
   Мэйсон не знала, сколько времени вот так простояла на мосту, повторяя как заклинание мольбу о помощи. Но через какое-то время до сознания ее дошло, что дождь поутих. Все как-то странно переменилось. Она подняла глаза и вдруг увидела, как красиво вокруг. Красота окружающего пейзажа ошеломляла. Она повернулась, взглянула на восток, туда, где переливался огнями в дымке дождя город. Он казался далеким и почти мистическим, а Сена, величественная и прекрасная, катила свои воды через самое сердце Парижа. Сена, похожая на змеящуюся ленту живого серебра.
   И вдруг, словно из пелены тумана, возникла фигура. Женщина в плаще неопределенного цвета шла навстречу по мосту с другого берега реки. Она придерживала капюшон возле шеи, а полы плаща, раздуваемые ветром, били ее по ногам. Мэйсон смотрела на приближающуюся незнакомку, гадая, не абсент ли играет с ней шутки. Может, это галлюцинация?
   Но фантомная дама заговорила с ней на французском.
   – У вас неприятности? – спросила она.
   Мэйсон огляделась. Интересно, откуда могла прийти эта женщина?
   – Нет, мадам. У меня все хорошо, – на французском ответила Мэйсон. – Но все равно спасибо за заботу.
   – Ну что же, воля ваша.
   Мэйсон отвернулась, полагая, что женщина пойдет мимо. Но она остановилась. Снова зазвучал ее голос, перекрывая шум ветра и дождя:
   – Вы чувствуете, что все бесполезно? Что вы уже на дне и помощи искать негде? Никто не понимает вашей боли? И Сена, с ее сладостными объятиями, ваш единственный друг. Единственное утешение. Ваше единственное решение?..
   Мэйсон ошеломленно взглянула вниз, на реку, потом перевела взгляд на женщину. «Она думает, что я готова прыгнуть с моста!»
   – Нет, мадемуазель, вы неправильно меня поняли.
   Однако женщина продолжала, словно и не слышала.
   – Искушение велико, не так ли? – сказала она навстречу ветру. – Оставить в прошлом тот мир, что вы успели познать. Примкнуть к сонму безликих, тех, кто отдал свое последнее дыхание матери Сене.
   Эти слова отчасти вернули Мэйсон к действительности. Ей никогда не приходило в голову решать проблемы таким путем. Но она вынуждена была признать, что слишком долго пребывала в несвойственном для себя состоянии уныния.
   – Нет, – расправив плечи, сказала Мэйсон. – Вы угадали – у меня действительно есть проблемы, но они меня не сломили. Во всяком случае, пока не сломили.
   – Тогда я вам завидую, – сказала женщина, опуская руки. Ветер подхватил капюшон, откинул его, открыв лицо незнакомки. В глазах женщины застыла вселенская печаль. Такие глаза были у матери Мэйсон. – Хотела бы я обладать вашей решимостью. Но к несчастью, у меня кончились силы.
   С этими словами женщина ласково улыбнулась Мэйсон на прощание и, с поразившим Мэйсон проворством забравшись на балюстраду, бросилась в воду.
   Мэйсон от шока не сразу поняла, что произошло. А когда поняла, то увидела, как фигурку в плаще уносит, подобно спичке, бурлящий поток.
   Мэйсон заметалась в панике. «Надо что-то предпринимать. Но что?»
   Надо попытаться ее спасти.
   Сбросив туфли и плащ, Мэйсон забралась на парапет, глубоко вдохнула и прыгнула солдатиком с моста.
   Но едва Мэйсон соприкоснулась с водой, она поняла, что попала в беду. Ледяной поток, куда более мощный, чем можно было представить, потащил ее вперед. У нее едва хватало сил на то, чтобы держать голову над водой. Она откашливалась, сплевывала воду. От голода и хмеля она ослабела. В тот момент, когда она, попытавшись забыть о себе, поплыла к маячившей впереди фигуре, поток резко свернул и потащил ее в другом направлении.
   Мэйсон плыла изо всех сил. «Я должна попытаться! Я не могу дать ей просто так умереть».
   Стремление спасти женщину, нежелание покориться року подпитывали ее тающие силы. Борьба за жизнь той, другой, и борьба за жизнь собственную слились в одно.
   Однако река была сильнее. Все, что могла сделать Мэйсон, – это держаться на плаву. В панике она ухватилась за ветку растущего на берегу дерева, но ветка утонула под ее весом.
   Мэйсон была на грани изнеможения. Женщина теперь окончательно скрылась из виду. Мэйсон уже не могла шевелить ни руками, ни ногами, они занемели и стали словно чужие.
   Внезапно перед ней открылась правда – она идет ко дну.
   Паника охватила Мэйсон. Сделав над собой усилие, она собрала остатки сил для неравной борьбы с роком. Но борьба не дала результатов. Течение тянуло ее ко дну, и одежда на ней, казалось, весила целую тонну.
   И, когда Мэйсон поняла всю тщетность своих усилий, тревога уступила место отрешенности, которая пьянила сильнее, чем абсент.
   «Мне двадцать пять, и я сейчас умру».
   Но что-то мешало ей погрузиться во мрак, где нет ни холода, ни боли.
   «Я умру, так и не познав, что такое любовь».
   Она никогда не любила. Она еще не успела встретить мужчину, который любил бы ее просто так, а не за что-то, что она могла дать ему взамен; который бы верил в нее просто так – просто потому, что любит всей душой и сердцем, даже если вокруг в нее не верит никто.
   Она умрет, не познав любви. Так стоило ли жить тогда?
   Мэйсон не могла принять такую участь. Она должна была вырвать у судьбы еще один шанс. Легкие ее готовы были разорваться. «Помоги мне!» – взмолилась она вновь.
   В отчаянном рывке она вынырнула и сделала большой глоток обжигающего воздуха. Но в этот момент что-то тяжелое ударило ее по голове. Она потянулась за этим чем-то, схватилась за него в надежде, что оно поможет ей удержаться на плаву. Но руки ее потеряли чувствительность. Все закружилось перед глазами как в калейдоскопе, и сознание начало гаснуть.
   Последнее, о чем успела подумать Мэйсон, прежде чем провалилась в черноту, – это о горькой иронии судьбы.
   «Я просила помощи, и вот что я получила!»

Глава 1

    «Должно быть, я попала в рай».
   Мэйсон вышла из экипажа и попала в мир, где царило совершенство. Дождь закончился, яркое солнце радостным светом заливало Париж. По лазурному небу плыли золотистые облака. С деревьев, растущих вдоль модной улицы Лаффит, струился непередаваемый, тонкий аромат раскрывшихся почек. И вплоть до самого бульвара Осман перед галереей Фальконе стояла густая толпа в ожидании открытия галереи. У входа был вывешен плакат со словами словно из чудесного сна:
   Выставка полотен знаменитой американской импрессионистки Мэйсон Колдуэлл.
   Мэйсон мельком взглянула на свое отражение в стеклянной витрине галереи и едва узнала себя. На ней было платье из легчайшей ткани бледно-розового цвета, талию туго стянул корсет, голову венчала шляпа с гордыми страусовыми перьями, лицо обрамляла кружевная вуаль. Волосы, накануне выкрашенные в черный цвет, придавали ее облику нечто неуловимо экзотичное. Здоровый деревенский румянец сменила легкая аристократическая бледность. Мэйсон нравилась произошедшая в ней перемена. Она чувствовала себя настоящей авантюристкой, озорной и дерзкой. Так и хотелось показать всему этому высокому собранию язык.
   Лизетта подошла к Мэйсон и встала у нее за спиной перед стеклянной витриной.
   – Ну что, готова?
   Мэйсон повернулась к подруге лицом. Лизетта была настоящей красавицей, безыскусной, наделенной природной грацией. Ей шел двадцать третий год. Дитя Монмартра, она впитала в себя жизненную мудрость обитателей парижского холма и отнюдь не была наивной, несмотря на обманчиво наивную полудетскую внешность. Ее золотистые кудряшки, губки бантиком и соблазнительная гибкая фигурка привлекали в цирк Фернандо массу зрителей, спешивших на представление, чтобы полюбоваться Лизеттой – гимнасткой на трапеции.
   – Ты еще спрашиваешь? – Мэйсон взволнованно перевела дыхание. – Я ждала этого всю свою жизнь.
   И, когда подруги вошли в галерею, ощущение сна наяву не пропало. Август Фальконе, тот самый, что разгромил работы Мэйсон по всем статьям, теперь бросился ей навстречу, чтобы под руку ввести в зал.
   – Мадемуазель Колдуэлл, наконец-то! Гости уже ждут внутри, и, как вы успели заметить, те, кому не посчастливилось получить приглашения, осаждают дом снаружи. Те, что внутри, исполнены такого желания приобрести картины, что готовы затоптать друг друга, лишь бы поскорее отдать нам свои денежки! Ждут не дождутся, когда закончится вступительная часть и начнутся торги!
   Фальконе жестом указал на открытые двери салона. Там, внутри, все было именно так, как рисовалось Мэйсон в мечтах: богатые меценаты прогуливались с бокалами шампанского в руках, восхищаясь ее полотнами, столь удачно развешанными в просторном, с высокими потолками помещении бывшего особняка времен Второй империи.
   – Позвольте мне, мадемуазель… Могу я называть вас Эми? Лизетта незаметно толкнула Мэйсон локтем, когда та вздрогнула при звуке еще непривычного ей имени.
   – Да, конечно, – быстро спохватившись, сказала Мэйсон. – Разумеется, зовите меня Эми.
   – Тогда, мадемуазель Эми, позвольте заверить вас в нашем искреннем почтении к вашей безвременно ушедшей сестре.
   Фальконе проводил дам к стеклянному стенду с коллекцией изрядно потрепанных личных вещей, состоящей из этюдника, палитры, покрытой щедрыми мазками засохшей краски, жестяной банки с кистями, рабочей блузы в пятнах краски, широкополой соломенной шляпы, и – на почетном центральном месте – плаща, и поношенных коричневых туфель.
   – Это те туфли, что ваша сестра оставила на мосту перед тем, как прыгнула… – Фальконе поспешил исправиться. – Перед тем, как она шагнула в вечность. Мне эта мысль пришла в голову в последний момент. Мне эти вещи показались на удивление трогательными. Каким-то мистическим образом они дают нам представление о ней – о ее фанатичной преданности искусству, о ее бедности и в конечном итоге о ее отчаянии и трагической смерти.
   Мэйсон уныло созерцала свои грязные туфли. Кожа износилась и местами порвалась, мыски стерлись – сказались многочисленные походы на этюды в долину реки Уазы. Она едва сдерживала смех. Так бы и прыснула в кулак. Все это было невероятно забавно. У нее была еще одна пара обуви поприличнее и поновее, но она не стала надевать те туфли для прогулки под дождем.
   «Хотела бы я посмотреть на эту лживую рожу, когда бы он узнал, что я вовсе не сестра Эми, только что прибывшая из Америки, а сама бедняжка усопшая».
   Фальконе сделал выразительную паузу перед тем, как заговорил вновь:
   – Не могу выразить, как я ценю честь представлять почтенной публике художницу, столь передовую и столь гениальную, как Мэйсон Колдуэлл.
   Лизетта, лицемерно закатив глаза, подбоченилась, выставив вперед крутое бедро, и заговорила впервые с тех пор, как Фальконе взял их под свое крыло.
   – Вы называете ее гениальной? Неужели это та самая гениальная художница, стиль которой вы сочли не имеющим право на существование? Тогда, когда вы велели ей убрать свои эскизы с глаз долой.
   Владелец галереи немедленно изобразил возмущение:
   – Ничего подобного я не говорил! Если кто-то из моих сотрудников позволил себе подобную клевету, я немедленно его уволю! – Фальконе обернулся к Мэйсон и прижал обе руки к сердцу: – Могу вам сказать, мадемуазель Эми, что при всей своей ограниченности я сразу распознал в вашей сестре монументальный талант.
   Лизетта, которая в этой жизни никого и ничего не боялась, лишь звонко присвистнула и протянула:
   – О-ля-ля!
   – Но давайте же поспешим, каждый здесь жаждет выразить вам свое почтение.
   Фальконе зашагал вперед, напыщенный и самодовольный. Лизетта задержала Мэйсон, положив ей руку на рукав, дожидаясь, пока Фальконе не скроется из виду, и тихо прошептала ей на ухо:
   – Помни, ты в первый раз во Франции. И не знаешь ни слова по-французски.
   Когда девушки поравнялись с Фальконе, он сказал:
   – Я понимаю, мадемуазель Эми, что вы еще не вполне оправились от горя, но несколько господ, представляющих местную прессу, хотели бы поговорить с вами о нашей незабвенной Мэйсон. Куй железо, пока горячо, как говорится. Вы ведь понимаете, к чему я клоню? Так что, если вы не возражаете, я вас провожу к ним.
   Фальконе не потрудился даже оглянуться, чтобы проверить, идет ли за ним Мэйсон. Не помышляя о возражениях с ее стороны, он направился прямиком в центральный салон, где уже ждали с ручками и блокнотами господа из журналистской братии. Они были готовы записать каждое ее слово. Однако в стремительном течении событий у Мэйсон не нашлось времени, чтобы сочинить хоть сколько-нибудь убедительную историю.
   «Не поскользнись. Не дай им догадаться, кто ты на самом деле».
   Мэйсон приложила к глазам кружевной платок, якобы смахивая набежавшую слезу.
   – Да, для меня все это стало настоящим испытанием, – с искренними нотками скорби произнесла она. – Но если эта речь поможет внести лепту в наследие бедняжки Мэйсон, конечно, я скажу прессе все, что могу.
   Мэйсон говорила по-английски, а Лизетта переводила на французский для тех журналистов, кто не понимал английского языка.
   Фальконе деликатно покашлял, прочищая горло.
   – Господа журналисты, позвольте представить мадемуазель Эми Колдуэлл, сестру нашей безвременно ушедшей художницы. И заодно хочу представить вам мадемуазель Лизетту Ладо, артистку цирка Фернандо и кабаре «Фоли-Бержер». Она была, как вам известно, близкой подругой художницы и ее главной моделью.
   Худой мужчина с козлиной бородкой открыл пресс-конференцию:
   – Мадемуазель Колдуэлл, меня зовут Этьен Дебро, и я представляю «Ля голуаз». Могу я спросить вас, почему, по вашему мнению, работы вашей сестры оказались столь недооцененными при ее краткой жизни?
   Мэйсон обдумала вопрос, затем медленно заговорила:
   – Я мало знаю об искусстве, но я думаю, что ее творения могли представлять угрозу для людей, которые всегда хотят, чтобы все оставалось по-старому.
   – Почему, по вашему мнению, к ее работам возник столь большой интерес именно сейчас?
   – Простите, но я не могу ответить на этот вопрос. Может, просто пришло ее время.
   Пока Лизетта переводила, у Мэйсон появилась возможность оглядеться. На некотором отдалении от репортеров у стены стоял мужчина и пристально на нее смотрел. Вначале он привлек ее взгляд своими размерами. Он возвышался над толпой на целую голову, и широкий разворот плеч, и крупные руки составляли впечатляющий контраст со свободной грацией, с которой сидел на нем дорогой, явно сшитый на заказ у хорошего портного костюм. Очевидно, он презирал вошедшие в моду бородки – лицо у него было чисто выбрито, что лишь подчеркивало правильность черт. Он был самым интересным мужчиной из всех виденных ею в жизни, но не одни лишь внешние черты – темные волосы, крупный лоб, густые брови над пронзительными темными глазами, вертикальные складки по обеим сторонам рта – делали его таким выразительным. Он был красив. Безусловно, красив. Он излучал силу и энергию. И эти токи, бегущие от него к Мэйсон, вызывали в ней возбуждение, жажду приключений, азарт. Она ощущала этот ток на физическом уровне. Как удар, что едва не сбил ее с ног. Мощный выброс энергии. Энергии весьма определенной природы. Неукротимой, необузданной. Бесстыдно сексуальной.