Рецензий на премьеру спектакля было, как никогда, много, в том числе и в центральной прессе. Явно чувствовалась рука Г. Боровика, потому что хвалили не только спектакль, но и очень благожелательно, если не сказать восторженно, отмечалась сама пьеса, появление нового имени в советской драматургии. Публика тоже была вполне благосклонна. Где-то в конце года нам объявили, что в апреле мы снова едем в Москву с большими гастролями. Это было знаком величайшего расположения со стороны московского начальства. Мы ведь только что, в семьдесят третьем уже были в Москве, и так часто в столицу никогда никого не приглашали. Это вызвало ревность даже в БДТ, недосягаемом лидере (пишу без иронии) советского театра, «прозябающего», в основном, в заграничных гастролях. На спектакль пожаловал Евгений Лебедев, а потом и сам Георгий Александрович Товстоногов, вообще никогда не ходивший на чужие спектакли, дескать, что же это за шедевр такой, о котором все пишут. К нам после спектакля он не заходил, но по очень достоверным источникам рассказал о нем на своем худсовете. То, что спектакль ему не понравится, было ясно – и к гадалке не ходи. Но тем не менее из актеров он отметил меня, единственного из всех. Знаю, что нехорошо хвастаться, но не могу удержаться. Дина Морисовна Шварц, его завлит и правая рука, рассказала мне уже после смерти Георгия Александровича, что он очень хотел видеть меня у себя в театре, но не хотел ссориться с Владимировым.
   Мы стали готовиться к московским гастролям. Делались вводы, обновлялись декорации и костюмы. В разгар этой суеты нагрянула комиссия по присвоению Государственных премий за «Интервью в Буэнос-Айресе». Боровик часто приезжал с какими-нибудь важными персонами смотреть спектакль и иногда с женой и сыном Артемом, милым молчаливым юношей, похожим на мать.
   Думаю, что нужно сказать несколько слов о Генрихе Боровике. Он принадлежал к высшей касте журналистов-международников. Он, Зорин, Замятин, Стуруа часто появлялись на экранах первых каналов с аналитическими обзорами мировой политики. Это были хорошо одетые, уверенные в себе люди, прекрасно владеющие словом, которые ездили за границу, общались там с кем хотели, и потом рассказывали нам, чем живет мир. Они производили впечатление совершенно независимых, свободных людей, имеющих свою личную точку зрения на многие проблемы, и иногда поражали зрителей пугающе смелыми заявлениями. Боровик как-то стал рассказывать, что позвонил он как-то Александру Федоровичу Керенскому, председателю Временного правительства, договорился о встрече и действительно имел с ним долгий разговор. И Керенский, с улыбкой поведал Боровик, гневно отрицал легенду о своем бегстве из Петербурга в женском платье.
   – Как? – задавали себе вопрос телезрители. – Что он говорит? Ведь об этом написано в самой истории КПСС. Как можно это отрицать?
   Словом, вся эта компания интеллектуалов играла ту же роль, что и «Литературная газета», – рекламной вывески для Запада: видите, и у нас есть свобода слова. И все эти ребята – Боровик, Зорин и др. – играли свои роли по указанию парторганов и имели за это все, что хотели. Это была новая порода людей, появившаяся во времена Брежнева, – умная, талантливая и абсолютно циничная.
 
   Зима в хлопотах пролетела быстро, и в апреле мы отправились в Москву на судьбоносные гастроли – дадут Госпремию за «Интервью …» или не дадут. Обстановка была очень нервозная – бесконечные звонки московского бомонда с просьбой оставить билеты, бегающие по коридорам Театра имени Маяковского фотографы, журналисты, какие-то иностранцы, не говорящие по-русски, – это были чилийские коммунисты, как потом выяснилось, молодые люди в штатском, но с военной выправкой, и слухи, разговоры, кому дадут премию – нам или Театру имени Маяковского. На первом спектакле присутствовали жена Демичева, кандидата в члены Политбюро и министра культуры, и его дочь. На следующий они пришли опять, и Алисе был вручен огромный букет цветов. Нашлись свидетели из местной администрации, усаживающие высоких гостей в директорскую ложу, которые слышали, как они восторженно отзывались о пении Фрейндлих и Боярского. Еще бы! В московском спектакле ничего подобного и в помине не было. Сильно запахло Государственной премией. Все ждали, придет ли сам Демичев. И он пришел в сопровождении охраны и жены с дочерью. После спектакля они сразу уехали, поблагодарив Владимирова, прибежавшего прямо в гриме их проводить.
   – Игорь Петрович, что он сказал? Ему понравилось?
   – Сказал, что да, и просил быть у него по окончании гастролей для подробного разговора.
   Владимиров был страшно взволнован и искал Боровика, который, как назло, куда-то исчез. Мучительная неопределенность продолжалась еще три дня, и наконец Владимиров, придя от Демичева, сказал, что премию нам не дадут, а дадут Театру имени Маяковского, зато нас посылают на театральный фестиваль в Париж. В июне. Тут началось ликование. Господи, Париж! Да у нас, кроме БДТ, вообще никто за границу не ездил, ну там МХАТ раз в пятьдесят лет, Большой. А тут не просто заграница, а Париж! Это был царский подарок от товарища Демичева. Стали проясняться некоторые подробности интриги. В вопросе, кому давать премию – нам или Театру имени Маяковского, нас лоббировали жена и дочь Демичева. Боровик же сначала занимал нейтральную позицию, но когда пришла пора выбирать, он встал на сторону москвичей. Видимо, рейтинг Гончарова, их худрука, показался ему выше. Но чтобы не было никаких разговоров, Боровик устроил нам эту поездку в Париж, где ждали Любимовскую Таганку.
   – Нет, ребята, вы не поедете. Плохо себя ведете, – сказали Любимову. – А поедет тот, кто ведет себя хорошо.
   А хорошо вели себя мы – мы боролись за социализм вместе с братским чилийским народом.
   Но никто из нас особенно не задумывался, не хотел задумываться, почему Таганка со своими замечательными спектаклями остается дома, а мы с барахлом едем в Париж. Да и спектакль не казался теперь таким уж дерьмовым.
   Счастливые, расслабленные после всех сумасшедших треволнений, возвратились мы домой, и тут меня и Дьячкова вызывает Владимиров.
   – Когда я рассказывал труппе о визите к Демичеву и о Париже, я рассказал не все, – начал Игорь Петрович. – Дело в том, что главным условием поездки нам поставили, – здесь он сделал паузу, – усиление нашей партийной организации ведущими артистами театра.
   Он помолчал, молчали и мы – все было понятно.
   – А Алиса? – спросил Дьячков.
   – Алиса категорически отказалась, – сильно раздражаясь, ответил Владимиров. – Я не мог ее уговорить. Я предлагаю это вам. Потому что вы действительно ведущие артисты, вы – лицо театра, вы имеете уже звания, и никто не сможет сказать, что вы вступили в партию из корыстных соображений.
   – Хорошо, Игорь Петрович, я согласен, – произнес Дьячков.
   Владимиров посмотрел на меня.
   – Игорь Петрович, я не знаю. А что мне делать с моими анекдотами про Брежнева, с моими пародиями на всех них? Ведь все знают мое отношение к марксизму-ленинизму. И как на меня будут смотреть, если я возьму и вступлю в партию?
   – Толя, ну что вы все драматизируете? Это же пустая формальность, это игра, в которую играют все. То т же Демичев. Днем он сидит под портретом Брежнева, а вечером дома рассказывает про него анекдоты. Никто уже ни во что не верит, все только делают вид.
   – А если они потребуют подписать какое-нибудь письмо, вроде пастернаковского?
   – Толя, – вскочил Владимиров, – почему я должен вас уговаривать? Театр получил редчайшую, уникальнейшую возможность выбиться в выездные, побывать, как БДТ, в десятках стран, и вы лишаете его этой возможности из-за каких-то ребяческих соплей. Я думал, что у вас лучше с чувством юмора.
   «Действительно, – носилось у меня в голове, – он, наверное, прав. Я ведь никого не предаю, ничего за это не получаю. Да, мне очень не хочется, но ведь выхода нет, – успокаивал я себя. – Надо соглашаться».
   Но, положа руку на сердце, признаюсь: не долг перед театром заставил меня вступить в партию. Меня купили слова Владимирова: «Вы – лицо театра. От вас, Толя, (представляете?) зависит, будет театр ездить по европам, или нет».
   «Вещуньина с похвал вскружилась голова». Правда, в тот момент я этого про себя еще не понимал. Так, только краем глаза чувствовал.
   В мае театр в срочном порядке вылетел в Ташкент на дни Ленинградской культуры в Узбекистане. Среди других был и спектакль «Ковалева из провинции». И, как назло, буквально перед самым отъездом заболел Петренко. У него была небольшая, но важная роль. Назначили Семенова, и всунули ему роль буквально в самолете. Толя всегда трудно вводился, а тут он еще и спектакля не видел. И, как он ни отпирался, а пришлось ему всю дорогу зубрить роль.
   Сюжет пьесы Дворецкого был прост. Мужик выиграл в лотерею «Волгу». Пришел в автомагазин, а там ему предлагают за этот билет две цены «Волги». И вот теперь его судят. Потому что идет борьба со спекуляцией, и прокурору хочется выслужиться перед начальством. А хорошая судья Фрейндлих идет наперекор и выносит оправдательный приговор. Семенов как раз и играл этого мужика с лотерейным билетом. Собственно, роль состояла из одной сцены в суде, где он рассказывал прокурору, судье и адвокатам, как было дело.
   Волновался он страшно. Пот с него катился градом. А тут еще в зале сидит все узбекское руководство и весь ташкентский бомонд. Дошли до этой сцены, сцены суда. В центре, в судейском кресле, – Ковалева, рядом – заседатели, справа – прокурор, слева – Семенов и его защитник, то есть я. Еще присутствует абхазец, которому был продан билет, и несколько зевак.
   – Ну-с, – говорит Фрейндлих, – расскажите, как было дело.
   Семенов встает и тяжело, медленно, вспоминая текст, начинает монолог. О том, как купил билет, как обрадовался, как пришел за «Волгой», и с грехом пополам подходит к концу своего рассказа. Последнюю свою фразу: «И тогда ко мне подвели его», – произносит уже радостно и с большим облегчением. Пронесло. Все мы тоже вздохнули с облегчением. Но, оказалось, что рано.
   – Кого подвели? – вдруг совершенно неожиданно спрашивает Фрейндлих.
   А дело в том, что со словами «подвели его» Семенов должен был рукой показать на абхазца, а он этого не сделал. А принципиальная Алиса не могла этого допустить. Раз поставлено так, значит, так и надо делать. Семенов долго и выразительно смотрел на Алису. Многое можно было прочесть в этом взгляде: упрек, тоску, немой вопрос. Мол, откуда мне знать, кого подвели? Я же не видел этого вашего долбаного спектакля. Но Алиса не унималась.
   – Так кого же все-таки к вам подвели? – добивала она Семенова.
   Тот молчал.
   Дальше началась французская игра. Все незаметно стали подсказывать Семенову, что подвели артиста Девяткина, игравшего кавказца. Все показывали, кто головой, кто бровями, кто косил глазом – ну, он же, он, Девяткин. Семенов никаких наших знаков не понимал. Он обреченно стоял, как загнанный собаками медведь, и молчал. Потом он тоскливо обвел всех взглядом и, остановив его на мне, ибо я сидел всех ближе к нему, сказал: «Вот его и подвели». – И показал на меня пальцем. А я играл его адвоката. Я встал и, с трудом выдавив из себя что-то вроде: «Меня вызывают в обком» – убежал за кулисы, где со мной случилась истерика. Тут же все персонажи повернулись спиной к залу, не в силах подавить неудержимый хохот. И только Алиса, невозмутимая и серьезная, показывала ташкентской публике, как играют ленинградские мастера культуры.
   – Совсем никого не помните? – осуждающе повторила она. – Вот кого к вам подвели. – И показала рукой на Девяткина. – Узнаете?
   Семенов мотнул головой, и спектакль благополучно покатился дальше.
 
   Подготовка к поездке в Париж шла полным ходом, хотя я до самого конца боялся, что она не состоится. Уж очень все было похоже на сказку. Но, нет, дело двигалось. Мы прошли собеседование в райкоме партии, где нам задавали всякие каверзные вопросы о политике и давали советы, как надо отвечать за границей, если нас спросят, почему у нас только одна партия и нет свободы слова. У тети Гути, нашего реквизитора, спросили, кто является секретарем Испанской компартии. И вместо Долорес Ибаррури она брякнула: «Лолита Торрес». Перед самым отъездом нас познакомили с нашим сопровождающим, как его представили, куратором из Министерства культуры, хотя все прекрасно знали (да он и не очень скрывал), что он из КГБ. Звали его Николай Васильевич – симпатичный с добродушной улыбкой здоровяк ростом под 190 сантиметров, в звании полковника. Он ознакомил нас с правилами поведения советского человека за границей: ходить только тройками, с нашими эмигрантами в общение не вступать, не напиваться в стельку, не позорить образ советского человека. Я спросил его:
   – Николай Васильевич, артистка Ольга Волкова просила меня передать своим знакомым в Париже коробку конфет. Она говорит, что ее знакомый то ли внук, то ли правнук Карла Маркса. Так я могу это сделать?
   – Можете, мы эту семью знаем, – благодушно сказал Николай Васильевич. – Но я обращаюсь ко всем, кого тоже попросят что-нибудь передать, обязательно меня проинформировать. И вот еще что я хотел вам сказать. – Его лицо стало серьезным. – В конце июня, буквально сразу после вас, в Париж приезжает с государственным визитом товарищ Брежнев. Готовятся провокации. Будьте осторожны, будьте бдительны.
   – А вы сами бывали уже в Париже? – спросил кто-то.
   – Много раз, – широко улыбнулся наш куратор. – Меня там знают.
   Уточнять, кто его там знает, никто не решился. Мы разошлись, и я поехал купить себе что-нибудь на ноги. Поприличней. Ведь не куда-нибудь едем, а в Париж – столицу моды. В результате у Финляндского вокзала я купил очень красивые коричневые туфли. И очень символично, что на них стояла надпись Made in France.
   Пиджак у меня был, штаны тоже. И еще меня и Сережу Заморева, нашего артиста, попросили купить сувениров для подарков что-нибудь а-ля рюс. В Гостином Дворе мы купили три лакированные балалайки, наборы открыток с видами Ленинграда и пять бутылок «Столичной». Можно было ехать.
   До Москвы ехали поездом. В Москве пересели на самолет, рейс Внуково–Орли и через всю Европу полетели в Париж. Господи, лету всего каких-то три часа, как от Москвы до Адлера, а разделяют нас с ними как будто непроходимые расстояния. Летим над землей, смотрим в окно – где здесь Венгрия с Австрией, где Греция, где Германия не поймешь – леса, реки, поля расстилаются под нами, плавно переходя одно в другое. Какая маленькая Европа. Какой, оказывается, маленький мир, в котором мы все живем, отгороженные друг от друга границами, языком, национальностями и страхом. Оглядываюсь вокруг и вижу: все пьют. Не удержались, достали бутылки, припасенные для Франции, чтобы там не тратиться на спиртное, и снимают нервное напряжение. Я тоже достал и выпил. Самолет начал снижаться, появились маленькие, игрушечные, хорошенькие французские домики с черепичными крышами, и мы благополучно приземлились, устроив овацию летчикам. Все прилипли к окнам. Вот она, наша Франция, наша первая заграница! Бетонные дорожки, разноцветные машины, бензовозы, огромные пассажирские автобусы, самолеты разных авиакомпаний, а не только «Аэрофлота», все ярко и весело раскрашено во все цвета радуги. Ходят люди в рабочих комбинезонах оранжевого цвета. Совсем рядом с нами проехал электромобиль с багажом, за рулем сидел негр. Что-то в этой картине показалось мне странным, потом понял – это был первый, увиденный мною негр, который не учился, а работал. Все формальности с багажом, таможней, паспортами и визами быстро утрясли, и мы погрузились в автобус, чтобы ехать в Париж. Вся дорога до гостиницы, а это километров тридцать, похожа на нескончаемую улицу, состоящую из сменяющих друг друга маленьких городков. Стоял июнь, было тепло, и продавцы придорожных магазинов выставили товар на улицу. Стояли вешалки с платьями, джинсами, шляпами и кепками, огромные корзины на колесиках, забитые обувью, лотки с парфюмерией. На корзинах висели большие таблички с надписью фломастером «10 F». «Каждая пара обуви, любая, лежащая в этой корзине, стоит десять франков», – просветил нас Николай Васильевич. Во время остановок на светофорах наши женщины потрясенно качали головами – в корзинах лежали кучей плетеные босоножки – последний писк моды, недоступные у нас. Дефицитные джинсы тоже лежали высокими штабелями и вызвали у некоторых нервный смех. Я видел, как шея у тети Гути, сидевшей впереди меня, стала наливаться краской по мере появления все новых и новых товаров. Потом она стала чесаться. Затем, повернувшись ко мне лицом в красных пятнах, злобно сказала: «Пропаганда».
   Я жадно впитывал в себя картинки чужой жизни. Вот мужчины, катающие по земле металлические шары (какая-то французская игра, название которой я забыл), бесчисленные маленькие, иногда на два-три столика, стоящих на улице, бистро. А за столиками спокойные и праздные люди, читающие газету. Вот автомобили, мчащиеся сплошным потоком, цветы в больших горшках перед дверями домов. Женщины, одетые просто: в футболки, невзрачные кофточки и совершенно непохожие на француженок, как я их себе представлял. Наши дамы выглядели гораздо «французистей». Маленькая гостиница, в которой нас поселили, находилась в самом центре Парижа, недалеко от площади Согласия. В ней было пять или шесть номеров. Внизу – крохотный холл со стойкой, а из холла миниатюрная винтовая лестница вела на второй этаж к номерам. Как дикари, мы удивлялись, что свет на лестнице загорался сам, стоило лишь поставить ногу на ступеньку, и сам гас, после того как ты поднялся наверх. Обыкновенный фотоэлемент, но как толково использован. Вспоминались наши лампочки, сутками горевшие в подъездах, пока их не разобьют. Ступеньки на лестнице были деревянные, какие-то домашние и вкусно пахли воском и хвоей. Гостиница вмещала десять человек, остальные поехали дальше, в другую гостиницу. Меня поселили с Валерием Воскобойником, начальником радиоцеха. Входим в номер – он небольшой, но уютный. Обои в цветочек, из мебели – две кровати и два стула с журнальным столиком. Ванная с душем и множеством полотенец. Их было по шесть на каждого. Я стал загибать пальцы: так, большое для тела – раз, для рук поменьше – два, для ног – три, для интимных частей – четыре. Оставались еще два. Куда их девать? Эти для чего? Кстати, я этого не знаю до сих пор. Чтобы не позориться и не ронять достоинство советского человека, четыре полотенца я использовал по назначению, а оставшиеся два загадочных просто мочил и бросал на пол. Пусть не думают, что мы из деревни и не знаем, что ими вытирать. В общем, все было хорошо, за исключением возможности кипятить воду для чая. Розетка была, но она предназначалась только для электробритвы. Попытки воткнуть в нее кипятильник кончались вырубкой света во всем номере. Тогда умелый Воскобойник обнаружил розетку в плинтусе в коридоре. Для пылесоса. Мы втыкали туда удлинитель и быстренько кипятили воду для чая и супа из пакета. Но все это было потом, день или два спустя, а сейчас, побросав вещи, мы выскочили на улицу и пошли, куда несли нас ноги, вертя головами и идиотски хихикая.
   Пройдя метров сто, мы неожиданно оказались в давно, можно сказать, с детства знакомом месте. У меня было полное ощущение, что я нахожусь внутри цветной открытки, которую посылают домой туристы, или какого-то видового фильма про Париж. Справа Лувр, слева площадь Конкорд со зданием парламента и уходящая вдаль перспектива Елисейских полей. Мы остановились. Я не помню, кто выругался матом первым, но через минуту мы все громко матерились, ибо иначе никак было не выразить восторга, нас переполнявшего. У меня была с собой карта Парижа, подаренная Ольгой Волковой.
   – Ребята, пошли в сторону Пляс Пигаль и Мулен Ружа, это на север, – предложил я.
   – Да, да, – загалдели все. И смачно и с удовольствием повторяя: «Пляс Пигаль, Пляс Пигаль», – развернулись и пошли на север на Пляс Пигаль, надеясь собственными глазами увидеть знаменитый, таинственный разврат по-французски. Улицы становились все уже, и в свете уже загорающихся фонарей мы, наконец, увидели на панели, около дверей домов и в окнах проституток. Это был настоящий театр. Каждая из них играла какую-нибудь подходящую для нее роль. Вот стоит жгучая брюнетка с огромным бюстом и ярко-красным ртом, в малюсеньких, пятнистых под леопарда шортах, намекавших на безумную страстность своей хозяйки. А вот некая азиатка, может быть, японка. Она стоит посередине улицы, одетая в строгое платье, напоминающее школьную форму, без макияжа и растерянно оглядывается по сторонам – бедная, наивная девочка, заблудившаяся в большом городе, ищет помощи и защиты. В витрине какого-то кафе, залитого красным светом, как в раме танцует обнаженная девица, изгибаясь, как змея, и блестя покрытым маслом телом. А вот подкатила машина, и из нее вылезла дама в длинном вечернем платье. Она нагнулась, чтобы закрыть ключом машину, и из мгновенно распахнувшегося сзади платья вынырнули две голые ягодицы. Мы смотрели, замерев и боясь что-нибудь упустить. Мальчишка лет четырнадцати–пятнадцати разговаривал о чем-то с проституткой-негритянкой. У него было угрюмое выражение лица, а она смотрела на него как-то не по-матерински, снисходительно и улыбаясь. Потом она обняла его за плечи, и они куда-то пошли. «Должно быть, в публичный дом», – сказал бы отец Федор, и не ошибся бы. Мы пошли дальше и наконец оказались на Пляс Пигаль. Она горела разноцветными огнями и была забита немецкими туристами. Как оказалось, каждую субботу в Париже высаживается большой десант западных немцев, приезжающих отведать местной «клубнички». Они были сильно навеселе, громко гоготали, бесстыжим образом разглядывали проституток и тыкали в них пальцами. Смотреть на это было неприятно. Возникало ощущение, что война еще не кончилась, и Германия все еще оккупировала Францию. Потом их внимание привлек уличный фокусник, устроивший представление прямо посреди площади. Он что-то громко кричал и демонстрировал публике металлический прут, обмотанный на конце паклей. Тело у него было до пояса голым, и на руках, груди и спине багровели шрамы. Обратив на себя немцев, вставших вокруг него плотным кольцом, он поджег тряпку и стал размахивать прутом, превратившимся в факел, периодически касаясь им своего тела. На этих местах мгновенно взбухали волдыри. Это было настолько правдоподобно, что меня затошнило. «Неужели это всего лишь фокус, иллюзия», – думал я. Но даже если это и так, все равно это ужасно. Немцы не разделяли моего мнения. Они спокойно и благодушно все это посмотрели, а в конце, когда фокусник, или кто он там, предложил им заплатить, ни один этого не сделал. Повернувшись к нему спиной, они загоготали и снова занялись разглядыванием проституток. Нам уже надо было возвращаться. Новые туфли жали невероятно. По дороге сюда я этого не замечал, занятый новыми впечатлениями, но сейчас каждый шаг превращался в пытку. Плюнув на приличия и достоинство советского человека, я разулся и полдороги топал босиком, как Мария-Антуанетта на эшафот. В гостинице я рухнул в кровать и спал мертвым сном. А утром пришел директор и выдал нам суточные. Сумма была небольшая, но я, впервые держа в руках валюту, чувствовал себя Ротшильдом. Первой моей покупкой были матерчатые тапки стоимостью десять франков, или полтора доллара. У нас тогда курс был официально один доллар – шестьдесят копеек. Конечно, выглядел я нелепо: темно-синий клубный пиджак с металлическими пуговицами, светло-серые брюки и почти пляжные, песочного цвета тапочки на белой резиновой подошве. Но мне было наплевать. Я собирался обойти пешком весь Париж, и ногам должно быть уютно. Мы с Воскобойником умяли по банке «Завтрака туриста», выпили воды из-под крана, решив, что тратить деньги на еду – это преступление, если тонкий модный свитер стоит десять франков, женские колготки – пять, губная помада в ларьке – один франк, а чашка чая – восемь франков. Позавтракав, мы пошли в театр на репетицию перед нашим первым спектаклем в Париже. Театр, пригласивший нас на гастроли, вернее, пригласивший Таганку, вместо которой приехали мы, назывался Театр Наций. Руководил им знаменитый французский актер и режиссер Жан-Луи Барро. Мы его знали по фильму «Дети райка» – классике европейского кино. Располагался театр в старом железнодорожном вокзале на набережной Д’Орсе. Весь театр – и фойе, и стены, и ползала, порталы сцены были обиты темно-бордовым сукном. Поскольку публика и актеры, не переставая, курили, везде – на стенках, на столах были понатыканы десятки маленьких пепельниц. Так что даже самый ленивый, протянув руку с сигаретой, обязательно попадал в какую-нибудь из них. Меня заинтересовал этот подход французов к пожарной безопасности. Ни одной надписи «Не курить!» у них не было, зато было очень много пепельниц. Получалось, что у нас все делалось для удобства пожарных, а у них – для удобства публики, при одинаковом результате: театр не горел и стоял целым и невредимым.
   На сцене лежали наши декорации, сделанные из металлических труб, и рабочие отпиливали автогеном верхушки, так как они не вмещались в зеркало сцены. Искры летели во все стороны, как праздничные фейерверки, и падали на кресла, на пол, обтянутые сукном.
   «Они же сожгут театр!» – подумал я, не сразу заметив трех пожарных с огнетушителями в руках. Они пристально наблюдали за происходящим, держа их в полной боевой готовности.