Вместе с Павлом Яковлевичем в квартире жила его сестра Серафима и ее сын Толя, года на два старше меня. Он был инвалид детства. Одна его рука не разгибалась, голова была прижата к плечу, левая нога – согнута в колене и ступала только на носок. Я не смел спрашивать, но мама мне потом объяснила, что, скорее всего, это была родовая травма. Толя не ходил в школу. Его учили дома мать и Павел Яковлевич. Он был очень дружелюбным и общительным парнем. И когда я привык к его внешности, мы по-настоящему подружились и даже в шутку дрались. Он поразил меня тем, что знал немецкий и учил французский и успел прочесть почти все книги, стоявшие в книжных шкафах в прихожей. Но, что самое удивительное, он совершенно этим не хвастался. И он, и Павел Яковлевич, и Серафима – они вообще были из какого-то другого, незнакомого мне мира. Из мира простых, добрых, красивых людей, живущих среди удобных и красивых вещей. Каждый раз, когда я уходил из их дома после занятий, я нес с собой две-три книги из Толиной библиотеки и, проглотив их, получал новые. Я почти забросил улицу и совсем забросил школу. Мама ругала меня за двойки, за незаполненный дневник, грозилась, что не разрешит мне больше ходить в кружок, но я ничего не мог с собой поделать. Я по-настоящему и на долгие годы пристрастился к чтению. И первая моя любовь была не к реальной девочке с соседнего двора, а к томной, с бездонными черными глазами, нежной красавице Ребекке из романа «Айвенго» Вальтера Скотта. До чего я ненавидел храмовника, представляя, как он касается своими грязными руками в железных перчатках моей чудной Ребекки, как она вздрагивает от отвращения, как ждет она моей помощи и избавления от постылого ухажера, а я тут, как дурак, вожусь с какой-то арифметикой и ничего не могу для несчастной сделать.
   В Толиной библиотеке были и стихи запрещенного Есенина, и детские книги Киплинга, тоже, как певца империализма, не издаваемые у нас. Разумеется, я ничего не знал об этих запретах, но мама, когда я принес домой томик Есенина, покачала головой и велела мне обернуть обложку газетой. А какие были книги с русскими сказками! Какие иллюстрации, цвета, какая бумага! Я часами рассматривал картинки в книгах – все эти мелкие узоры на платьях, тщательно выписанные лица людей, листочки на деревьях и все, все остальное. Как-то само собой получилось, что я выучил наизусть сказки Пушкина. Все, кроме «Сказки о рыбаке и рыбке». Может быть потому, что она была не смешная, и в ней не было рифмы. Теперь в уже редкие «концерты на дровах» я включал эти сказки. Безусловным и шумным успехом пользовалась «Сказка о попе и работнике его Балде». Балду я трактовал как обаятельного хулигана с Лиговского проспекта.
   Моя счастливая дружба с Павлом Яковлевичем и Толей длилась три года. Потом случилось несчастье – Серафима умерла, Павел Яковлевич ушел из Дома пионеров (ему удалось устроиться на работу в консерваторию), и мы встречались все реже. Время и обстоятельства развели нас – каждого на свой путь. Но я часто вспоминаю их с любовью и благодарностью.
   В третьем классе я впервые по-настоящему подрался. Парень из соседнего класса, настоящий садист, донимал меня на каждой перемене в коридоре, в туалете, после уроков по дороге домой. С улыбочкой на белесом лице он толкал меня, отбирал у меня то рубль, то пятак, которым я играл в пристенок, делал «смазь», ставил подножки, когда я проходил мимо. Я не смел сопротивляться. Я боялся его и презирал себя за свой страх. Наша драка возникла случайно, неожиданно для меня самого. Я стоял в туалете после уроков и пи́сал. Он незаметно подошел сзади, сдернул с моего плеча папину полевую сумку и подставил ее под мою же струю. И тут во мне будто что-то лопнуло. Волна жгучей ярости – сладкой и пьянящей – накрыла меня и заполнила все мое существо. Я схватил его за горло и стал бить головой о стенку. Бить, бить за все, пока не исчезнет эта белая рожа с ужасом в глазах. Меня оттащили от моего мучителя, и он, что-то скуля, побежал вон. Больше ко мне никто не вязался. Но я не уверен, что был бы способен дать такой же отпор еще раз.
   В 1948 году, окончив четвертый класс, я перешел в другую школу. То ли потому, что я уже попривык к лагерному режиму и тюремным нравам школы за прошедшие годы, но жизнь на новом месте давалась мне намного легче. Кроме того, я открыл универсальный способ защиты – гениальный и простой. Он формулируется всего двумя словами: бей первым. В прямом и фигуральном смысле. Сидишь, к пример у, на уроке, а с задней парты тебе зачем-то тычут в спину карандашом. Ты резко оборачиваешься и обязательно громко, грубо спрашиваешь: «Че те надо?» Совершенно неважно, что училка тебя заругает, важно, что тыкать больше не будут, чтобы не связываться с таким отчаянным парнем, который не боится даже учительницы. Я даже стал немного лучше учиться, но главное, в новой школе я нашел друга, в которого был влюблен, смотрел ему в рот и старался во всем подражать.
   Его звали Алик Кравец. У него не было левой ноги чуть ниже колена, и он ходил на протезе. Но этого никто не знал. Он не хотел, чтобы это знали, и научился ходить как все, хотя это было трудно и больно. Я видел кровавые мозоли на его культе. Он рос, а его протезы – нет, их надо было часто менять. Кроме того, они были сделаны из грубой кожи, очень тяжелые и страшно натирали ногу. Но даже такие протезы в то время были редкостью. На улице часто встречались безногие инвалиды-фронтовики с привязанной к обрубку деревяшкой или просто на костылях. Те, у кого не было двух ног, ездили на маленьких деревянных платформах с приделанными снизу шарикоподшипниками. Они часто попрошайничали на улицах, в трамваях, поездах, пьяно матерились и дрались. Милиция их не трогала – их боялись. Им ведь уже нечего было терять.
   Алик ходил даже на физкультуру, правда, не в трусах, а в брюках, и наравне со всеми бегал, прыгал и лазил по канату. Учился он блестяще. На домашние задания у него уходило не больше получаса. Если у меня только литература и русский были предметами, дававшимися легко, то он с одинаковой небрежностью хватал пятерки по всем. В этом пятикласснике чувствовалась такая уверенность в себе и сила, что никому из нас не приходило в голову сомневаться в его лидерстве. Он был набит разными свежими идеями. Когда в город после окончания войны стали возвращаться демобилизованные, появилась масса трофейных вещей. Из Германии, Венгрии, Польши везли аккордеоны, патефоны, одежду, мотоциклы, порнографические открытки, велосипеды. Старшие офицеры привозили даже пианино и автомобили. Алик предложил сделать цирк на велосипедах. Самым популярным был велосипедом фирмы «Диамант». Алик собрал пять человек, из которых у троих были «Диаманты», а у двоих, в том числе и у меня, – не было. Мне после драматических сцен, когда я в обмен на желанный велосипед обещал учиться как Владимир Ильич Ленин, был куплен на толкучке сильно потрепанный «Диамант». Женский: он был дешевле. И на набережной Фонтанки, напротив фабрики «Гознак», развернулись репетиции циркового номера – фигурная езда на велосипедах без помощи рук. Прохожие и редкие автомобилисты ругались и грозили поломать наши железные «мустанги». Кончилось тем, что нас действительно забрали в милицию.
   – Что там у тебя? – спросил лейтенант у приведшего нас сержанта.
   – Хулиганье, шпана, никому прохода не дают, – сказал сержант.
   – Вы лжете, – твердо сказал Алик. – Мы не шпана, мы просто катались на велосипедах. Вы не имеете права…
   – Ну-ка, заткнись, – сказал лейтенант. – Никифоров, – он обратился к сержанту, – обыщи этого. – И он ткнул пальцем в Алика.
   – Вы должны вызвать наших родителей, – гремел Алик. – Мы несовершеннолетние. Не имеете права.
   Сержант схватил Алика за руку и сильно заломил ее назад.
   – А-а-а, гад, отпусти! – Алик пытался вырваться, но сержант, не обращая на это внимания, уже охлопывал его одежду.
   – Нож! – закричал он, нащупав в кармане какой-то длинный, твердый предмет. – Я ж говорил – шпана. – Сунув руку в Аликин карман, он, торжествуя, вытащил на божий свет пластмассовую расческу.
   Мы просидели в отделении до позднего вечера. Но Алик все-таки добился своего. В конце концов ему разрешили позвонить домой, и примчавшийся его отец униженно просил милиционеров простить нас, дураков. Обещал, что он сам накажет и Алика, и меня и научит уважать органы, и совал свой телефон. Если что надо достать, позвоните, я помогу. Я за все эти долгие часы не сказал ни одного слова. Я боялся, что нас посадят в тюрьму. Единственное, чего я хотел, – чтобы Алик заткнулся и перестал злить милиционеров. Это же безумие – идти против них. Я ненавидел его и восхищался им. Я был совсем не похож на Алика и никогда не стал похожим на него.
   В седьмом классе нас приняли в комсомол. Мы совершенно искренне обещали стать достойными помощниками партии в деле строительства коммунизма, разъяснять линию партии, участвовать во всех ее начинаниях и защищать мир во всем мире от происков империалистов и поджигателей войны. Эта новая большая ответственность сильно поднимала нас в собственных глазах, и мы чувствовали себя уже вполне взрослыми и сознательными членами общества.
   И вот как-то Алик с мрачным и решительным лицом мне говорит:
   – Толя, я хочу поделиться с тобой… мне нужен совет… скажу тебе одну вещь…дело в том, в общем, мой отец – вор.
   Я онемел.
   – Я долго думал, – продолжал Алик, – вот смотри, почему мы живем лучше, чем все? Откуда это все? Мы мясо жрем каждый день. Знаешь, мне перед тобой стыдно. Я же знаю, как вы живете, а ведь у тебя отец – директор фабрики. А мой-то кто? Никто. Технологом работает в какой-то шараге! Трусы шьют! Ну, не может быть, чтобы он столько получал. Ворует он! Ворует у государства. – Алик почти плакал. – Толя, что делать, скажи. Мы же комсомольцы, мы не должны молчать. Я не могу видеть, какие сумки мать приносит с рынка. Ты пойдешь со мной? – строго спросил он.
   – Куда? – ответил я севшим голосом.
   – В парторганизацию их шараги. Я должен обо всем этом рассказать.
   Я стоял у проходной фабрики трикотажных изделий, где работал Аликин отец, и ждал, когда выйдет Алик. Я проводил его досюда, а внутрь он уже пошел сам. Я стоял и думал, что же теперь будет и как Алик после того, что он сейчас сделает, сможет посмотреть в глаза отца и матери. Я не осуждал его и не одобрял. Я был в растерянности. Я пытался представить себя на месте Алика и признавал, что у меня не хватило бы духу посадить своего отца в тюрьму. Наверное, я просто трус и плохой комсомолец. Такой приговор вынес я тогда самому себе.
   Алик вышел спустя час, и мы некоторое время шли молча.
   – Я все рассказал.
   – Кому?
   – Секретарю партбюро.
   – И что?
   – Он пожал мне руку и сказал, что я правильно все сделал и что они обязательно разберутся. Просил пока больше никому об этом не сообщать. Ты понял?
   Я проводил его до парадной, и он медленно и как-то обреченно стал подниматься на свой третий этаж.
   На следующий день Алик в школу не пришел. Я несколько раз звонил ему домой, но никто не брал трубку. Полдня я продежурил у его дома. Он не вышел. Уже вечером я решился пойти к нему домой. На звонок вышла его мать. Сказала, что Алик болен и тут же захлопнула дверь. Через два дня он, наконец, появился. С разбитым носом и губой. Вот что он рассказал мне.
   «Отец появился вечером.
   – Ну, молодец говорит, сынок, настоящий комсомолец. Только, разреши, я расскажу тебе, что было после того, как ты ушел от нашего секретаря. Да-да, я все знаю. Он вызвал меня и говорит: «Только что твой сын был здесь и сообщил, что ты казнокрад и жулик. Ты понимаешь, что теперь нам всем слышишь, Алик, он так и сказал: нам всем – светит хороший срок.
   Дело в том, Алик (теперь я уже скажу тебе все как есть), дело в том, что, да, – я умею делать деньги. Но я их делаю вместе с другими. Я делюсь ими с директором, главбухом и секретарем парторганизации. И мы все повязаны. А знаешь, откуда берутся эти деньги? Нет, я не ворую, как ты думаешь. Я просто придумал, как из одного метра трикотажа делать не три пары трусов, как по норме, а четыре. Я лекала такие придумал своей головой. И таким образом трое трусов идут государству, а четвертые – нам. Так где же я ворую? Лучше было бы, по-твоему, на помойку выбрасывать этот трикотаж? И еще что мне сказал наш секретарь: «Счастье, что твой ублюдок пришел сначала ко мне, а не в органы. Учти, если что, сядешь ты, с конфискацией. Один ты». А это значит, Алик, что не будет у тебя ничего: ни хлеба с маслом, ни велосипеда, даже протеза у тебя не будет, потому что это все на ворованные, как ты говоришь, деньги куплено.
   – Я хотел сказать ему, что не верю, что это неправда, и тут он меня ударил».
   Алик ушел из дома и в школе тоже не показывался. Его мать думала, что я знаю, где он, просила передать, что отец лежит с сердечным приступом, но я понятия не имел, куда он исчез. В школе он появился через пять дней. Неохотно объяснил, что болел. На мои попытки узнать, где он был, отвечал, что был в больнице, менял протез и лечил ногу. Причем разговаривал со мной резко, давая понять, что ему мои вопросы неприятны, и всячески уходил от разговоров на «отцовскую» тему. Я не понимал, что с ним произошло, и есть ли моя вина в этом его охлаждении ко мне. Мы стали реже встречаться. Наблюдая за ним, я видел, как он угрюмо задумывался над чем-то. Он становился совсем не похожим на себя самого, прежнего Алика, – веселого, открытого и заводного. Наша дружба кончалась, и с этим ничего уже нельзя было поделать. Мы окончили седьмой класс и, так как наша школа была семилетка, перешли уже в другую школу – десятилетку, точнее, в разные школы. Постепенно я привык обходиться без него и уже спокойно встретился с ним как-то случайно на улице года через полтора. Он был в дорогом костюме, курил «Казбек» – очень дорогие папиросы, – матерился, как-то вскользь дал понять, что вчера у них была шикарная вечеринка с девочками. Сказал, что семья будет добиваться разрешения уехать из «этой гребаной страны» к родственникам в Америку. Они действительно уехали, но намного позже. Прошли года, и через его дядю, работавшего на «Ленфильме» звукооператором, я узнал, что Алик в Америке в полном порядке, что у него своя фирма и он очень состоятельный человек.
   «Представляешь, – сказал мне дядя, – звоню и не могу дозвониться. Оказывается, у него такая большая квартира, что он поставил себе второй телефон с отдельным номером». Вот такая история про моего друга – комсомольца Алика Кравеца.

ДРАМКРУЖОК

   Новая школа, восьмой класс, злокачественная лень, двойки – все это было только фоном, а главным действующим лицом этих последних трех школьных лет была моя жизнь в драматическом кружке Дома пионеров и школьников Октябрьского района города Ленинграда.
   Руководителем его была Маргарита Федоровна Линд. Очаровательная женщина лет сорока, с короткой стрижкой седых волос, очень стройная, улыбчивая, с папироской, вообще похожая на девчонку. Естественно, что все мальчики были в нее влюблены. Но в кружке были и настоящие девчонки. Я смотрел на них, как дикарь: я никогда близко не общался с девочками. Школы были раздельными, а дворовые компании тоже сплошь мужскими. Я заглядывался на девочек, и они меня волновали ужасно. Гормоны работали на износ, заваливая меня своей продукцией бессонными ночами, эротическими видениями, жаром при случайных прикосновениях, немотивированном смехе и т. д. Каждый мужчина может продолжить этот список, если он помнит себя в этом возрасте.
   Как-то весной, когда наконец пригрело солнышко и все сняли зимнюю одежду, я шел по набережной Фонтанки за какой-то девочкой. Она, видно, очень торопила лето – была очень легко одета, и даже чулок на ней не было. Она шла, мелькая передо мной своими белыми, незагорелыми ножками, и я, как загипнотизированный, не мог оторвать от них взгляда. До сих пор помню эти мягкие подушечки под коленками! Очнулся я, пройдя квартала четыре, так и не увидев ее лица. Наверное, это была моя первая любовь.
   В кружке, когда я там появился, ставили «Снежную Королеву» Евгения Шварца. Герду играла беленькая девочка моего возраста. Ее звали Таня Тарасова – впоследствии актриса БДТ. Надо ли говорить, что я тут же в нее влюбился? Кто играл Маленькую Разбойницу – не помню, но она тоже мне очень понравилась. Когда на репетиции появилась исполнительница Снежной Королевы Галя Лахтер (она приболела, и сначала ее не было), я попал в тупик. Полюбил и ее. Между тем надо было учить роль и запоминать мизансцены.
   Мне поручили играть Советника. И мне почему-то казалось, что он должен быть похож на злодея-волшебника из трофейного фильма «Индийская гробница» – с холодным, гипнотизирующим взглядом и надменной, жестокой улыбкой. Но где их взять? У меня не было ни того ни другого. Тут я впервые столкнулся с проблемой, которую потом решал каждый раз, когда получал роль «на сопротивление». То есть когда роль, строго говоря, не твоя. Нет у тебя качеств, нужных для этой роли. Ты мучаешься, тебе неловко, неуютно, слова кажутся чужими, ты говоришь каким-то деревянным голосом, и в результате – провал. Но иногда, правда, очень редко, происходит чудо. Это когда ты перестаешь перекраивать себя под воображаемый, придуманный образ, когда тебе приходит счастливая мысль: а почему, собственно, играя, например, Гамлета, я должен быть обязательно стройным юношей с мужественным голосом и волевым подбородком? И красивым вдобавок.
   – Но, позвольте, ведь он принц.
   – Ну и что же, что принц, – отвечаете вы. – Принцы разные бывают. И главное именно в этом принце Гамлете – это его ум, его сомнения и страдания. А как он выглядит, не важно, он может быть всяким. Даже в очках, и даже толстым. А такого Гамлета, извините, я уже могу попробовать сыграть. И, возможно, публика, увидев твоего Гамлета, толстого и в очках, скажет: «Это же надо, никогда не думала, что Шекспир написал именно про такого принца. Как интересно».
   Так и было, когда Юрский сыграл Чацкого в БДТ, а Лавров – Молчалина. Совершенно неожиданно и чрезвычайно убедительно. Я думаю, что удачи, которые так парадоксально и так внезапно, казалось бы, возникают в «не твоей» роли, это проявление какой-то общей закономерности, когда неожиданные и крупные открытия совершаются на стыке разных наук, смешении разных культур и даже рас и национальностей. Впрочем, я в этом не специалист.
   Так вот – Советник в Снежной Королеве. Я смотрел на себя в зеркало и видел невысокого парня с большими глазами и большими ушами, с детским ртом и мягким подбородком. Как из этого всего сделать всемогущего хозяина льда и холода? А очень просто. Надо состроить страшную рожу, надеть лысый парик и ходить, по-стариковски прихрамывая. И все дела. И очень хорошо. Да, и еще говорить по возможности скрипучим голосом. Так я и стал его репетировать. Остальные артисты тоже не сильно мудрили. Весело строили рожи, кривлялись и получали огромное удовольствие и от своей игры, и от того, что всем очень весело и приятно приходить в наш драмкружок, валять дурака, влюбляться, петь песни, рассказывать анекдоты. Лишь одна артистка выпадала из этого карнавала – Таня Тарасова, игравшая Герду. Собственно, она не играла Герду, она ею была. Она просто любила Кея и Бабушку, плакала, когда Снежная Королева увезла брата, пугалась Советника. Стоя рядом, разговаривая с ней на сцене, я смутно ощущал эту разницу между нею и собой, между нею и остальными. Долгий путь суждено было мне пройти, чтобы самому научиться быть персонажем, а не изображать его. Собственно говоря, это и есть русская актерская традиция: проживание чужой жизни, жизни персонажа, как своей.
   Кроме репетиций мы сами делали декорации. А дня за два до премьеры поехали в мастерские Кировского театра за костюмами для спектакля. Мастерские, а точнее, склады костюмов, бутафории, реквизита, всего театрального хозяйства, оставшегося от старых спектаклей, находились в Матвее-вом переулке, неподалеку от театра. Это был настоящий музей! Шитые золотом царские одеяния, настоящие собольи шубы, сапоги из сафьяна – вся одежда и утварь из «Бориса Годунова», «Ивана Сусанина», «Царской невесты» и других русских опер; чаши, кубки, перстни, настоящие китайские веера, страусовые перья – чего там только не было! А оружие: копья, бердыши, ятаганы, луки, палицы, шпаги, арбалеты, сабли! Я ходил совершенно очарованный из одного склада в другой, впитывая запах времени, чужих стран, других людей, когда-то трогавших своими руками эти вещи, надевавших на себя эти костюмы. Как замечательно, что все это сумели сохранить, сберечь. Ведь там были по-настоящему дорогие вещи, подлинники. Многие артисты дарили театру свой гардероб, украшения, да и знатная публика Мариинки, не исключая великих князей, баловала театр то ставшим узким парадным мундиром, то безделушкой, привезенной из путешествия по Европе. А бинокли, монокли, подзорные трубы, пенсне – нет, я умолкаю. Хотелось все это взять и унести домой. Нет, я, конечно, ничего такого не сделал, но об одной вещи иногда жалею. Когда мне принесли примерить несколько фраков для Советника, на одном из них на шелковой черной подкладке около ворота была аккуратно подшита тонкая белая полоска, а на ней черной тушью написано «Ф. И. Шаляпин». Фрак, естественно, был мне велик. Я подержал его в руках и отложил в сторону. Вот за это я себя и ругаю. Надо было его взять, а потом «потерять». Да. А нечего было раздавать сопливым мальчишкам из самодеятельности фраки Шаляпина.
   Выбрав фрак, я нашел в реквизите трость из какого-то красивого темного дерева с круглой ручкой. Нажав на потайную кнопку и потянув ручку на себя, я вытаскивал из трости длинную узкую шпагу. Теперь я был одет, экипирован, оставалось только хорошо сыграть.
   Наконец премьера состоялась в переполненном зале, с аплодисментами в конце спектакля и громкими командами учителей: «Первой выходит 245-я школа! 249-я школа остается на месте!» Весь спектакль сопровождался звоном номерков из гардероба, падавших на пол у рассеянных зрителей, небольшими потасовками и репликами непосредственной публики в драматических местах. Я, видимо, играл очень хорошо, судя по тому, что во втором действии в меня стали стрелять из рогаток. Это было очень больно и довольно опасно: рогатки делали из толстой алюминиевой проволоки и, кроме бумажных пулек, использовались пульки из той же проволоки. Получив пару раз пулькой по физиономии, я повернулся к залу спиной и в этой позиции продолжил играть роль до конца. Выйдя из Дома пионеров после спектакля, я натолкнулся на трех парней, поджидавших меня с явным намерением дать мне в морду за все, что я сделал с Каем и Гердой. К счастью, бегал я быстрее их. Это можно считать первой положительной рецензией на мою игру.
   Потом у нас были другие премьеры: «Двадцать лет спустя» М. Светлова, «Королевство кривых зеркал» В. Губарева, «Предложение» А. Чехова, «Волки и овцы» А. Островского, где я играл Лыняева. Приехали мы как-то с этим спектаклем в одну школу и – о ужас! – забыли привезти толщинку для меня. Я надевал ее, чтобы выглядеть толстым и солидным. Что делать? Как назло, под рукой ничего не было – мы переодевались в пионерской комнате. И тогда мне пришла в голову кощунственная идея. Закрыв дверь от посторонних, я отцепил пионерское знамя от древка и сунул его, сложенное, как подушка, в штаны. И все было бы хорошо, если бы только во время сцены обольщения на скамейке знамя от моего комического ерзанья не вылезло бы бахромой на свет божий. Это была большая радость для публики, но все закончилось грандиозным скандалом. К счастью, все обошлось и никого из взрослых с работы не сняли.

1953 ГОД

   Наступал 1953 год. Дело врачей-убийц, еврейский заговор. В поликлиниках к врачам по фамилии Шапиро или Кацман больные перестали ходить, адвокаты с аналогичными фамилиями лишались клиентов. Газеты истерически сообщали о нарастающем народном гневе по отношению к зускиндам, бронштейнам и т. д. Атмосфера сгущалась. Ждали погромов. Родители категорически запретили мне ходить по вечерам в кружок, но я все-таки вырывался, мне казалось, что они преувеличивают, что все не так уж страшно. В один из этих гнусных и тревожных дней потихоньку выскальзываю на улицу и прямо у дверей натыкаюсь на пятерых своих приятелей. Тех самых, с которыми ходил в кино, сидел на дровах и катался на самокатах.
   – Привет, – говорю я.
   Они молча, с застывшими лицами, становятся вокруг меня.
   – Ты еврей? – спрашивает мой одноклассник Юрка Манышев.
   В своей жизни я совершил очень мало смелых поступков. Если быть точным – всего два: один раз, когда я, бросив все, ушел в неизвестность к Ире Мазуркевич, и второй – когда на вопрос Юрки Манышева я ответил: «Да, еврей». Они помолчали.
   – Ну ладно, вечером лучше не ходи. Попадешься – убьем.
   Коля Ефимов наверное еще чувствовал какую-то симпатию ко мне, потому что спросил, давая мне еще один шанс:
   – Подожди, у тебя же мать русская?