Заболела Галя Никулина, наша очень хорошая артистка, и Иру срочно ввели на ее роль в «Интервью в Буэнос-Айресе». Поскольку все произошло сверхнеожиданно – в день открытия сезона, как раз после того, как мы вернулись из отпуска после поездки в Париж, то только утром Ире вручили роль, довольно объемистую, а вечером она уже играла. Причем, ни разу не сбилась с текста, не пропустила ни одной мизансцены и, мало того, умудрилась еще что-то сыграть. Это особенно удивительно, потому что в таких вводах артист думает только о том, чтобы никого не задеть, проговорить все слова и никому не помешать. Владимиров, Алиса, Боярский – все шумно ее поздравляли, хвалили и устроили импровизированный банкет в ее честь. И вот на этом банкете, когда все уже хорошо выпили, кто-то и говорит – вот, дескать, молодая Мазуркевич играет хорошо, с полной отдачей, а Равикович стал халтурить. Причем это было сказано в шутку. И тут вскакивает Ира и произносит горячий монолог в мою защиту. Потом, совершенно неожиданно, на глазах у нее наворачиваются слезы, и она, умолкнув, садится. Что-то в ее волнении было не так. Как-то чересчур она за меня переживает для простого товарища по работе. Где-то у меня екнуло. Шевельнулась мысль – а вдруг? На этом я себя заткнул, не стал фантазировать дальше. Но «осадок», как говорится, остался.
   Я очень хорошо, в деталях, помню Старый Новый год. Семьдесят восьмой. Мы по традиции отмечали его в театре. Я пригласил Иру на танец, потом на следующий, а потом уже не приглашал, потому что было некогда – мы танцевали под любую музыку и не умолкая разговаривали. Тогда я и признался Ире, что вот, мол, я, старый дурак, ничего не могу с собой поделать, хотя и понимаю, что с моей стороны – это большая глупость и самонадеянность. Ира мне ответила что-то вроде:
   – А я давно это знаю, Анатолий Юрьевич. Я видела, как вы часто дежурите напротив театра. И не так уж это глупо с вашей стороны.
   Такое у нас произошло объяснение. И вот уже почти тридцать лет мы вместе. Я считаю себя очень везучим человеком. Думаю, что если бы в моей жизни не было больше ничего, кроме встречи с Ирой, я бы все равно считал свою жизнь удавшейся.
   Хотя начало нашей совместной жизни складывалось совсем не просто.
   Для меня уход из семьи был мучительным. Лена, с которой я прожил двадцать лет, очень тяжело переживала мой уход, и я чувствовал свою вину перед ней. Я знал, что причиняю ей боль, но иначе не мог. Но еще тяжелее было объяснить дочери, почему я ухожу из дома. Что тут можно объяснить? Ей было одиннадцать лет, ей понятно только одно – папа с ней больше не живет. К моему счастью, Лена не запретила мне видеться с Машей, и мы часто встречались, разговаривали. Я ей рассказывал о театре, о ролях, о зверях, о жизни. И эта наша связь не прерывалась никогда. И сейчас, когда прошло столько лет, и она сама уже мать двоих детей, мы часто видимся. И каждый день перезваниваемся по телефону.
   Квартирный вопрос тоже нуждался в ответе. В самом деле, где жить? Конечно, Ира как молодой специалист имела право на комнату. Но пока-то она жила в общежитии. Когда я туда впервые заглянул, обстановка там была классически спартанская. На стене на трех гвоздях висели все три Ирины платья. На полу лежал матрас, рядом с ним примостился небольшой чемодан. У входа стояли босоножки. А с потолка свисал провод с лампочкой. Стола и стульев в комнате не было, их заменяли коробки с книгами. Здесь можно было только лежать, что я и сделал. Лежа, я смотрел на тусклую лампочку над собой, и в голову все время лезла Воронья Слободка из «Двенадцати стульев».
   – Нет, надо повесить хоть какую-нибудь люстру, – сказал я Ире, лежащей рядом.
   – Зачем? – сказала она. – Получим комнату, там и повесим.
   «Повешу сам», – решил я, но смолчал.
   Я принес из гримерной проволочную корзину для мусора, одел ее на лампочку, а сверху накинул Ирину шелковую косынку – получился абажур. И провисел он, пока Ира не получила комнату на Гороховой улице.
   Комната была небольшая, поэтому нашу свадьбу мы устроили в квартире Алисы Фрейндлих. Она тогда уже жила одна, без Владимирова, и сама нас позвала. Веселой нашу свадьбу не назовешь. Ира приревновала меня к одной пожилой даме, Норе Райхштейн – режиссеру нашего театра, которой я поцеловал руку, и проплакала часа два, запершись в ванной.
   А еще нам подарили две коричневые натуральные козьи шкуры, как накидки для кресел. На обратной стороне, то есть на мездре, все присутствующие оставили свои автографы. Шкуры были красивые, но воняли, «как десять тысяч братьев». Гриша Турчин клялся, что через день запах выветрится, что просто это очень свежие шкуры дикой алтайской козы, занесенной в Красную книгу. Но, видимо, эти козы были все-таки козлами. И что мы потом ни делали с ними (держали целую зиму на балконе, поливали дезодорантами) – запах только усиливался. В результате, мы их спустя лет пять выбросили.
   Так вот, первое время, когда мы еще встречались тайно от всех, нашим убежищем был трамвай № 28. Он останавливался недалеко от театра, и днем или вечером после спектакля мы в него садились и ехали до самого кольца. Стояли морозы, и я видел, что Ира мерзнет в своем демисезонном пальтишке невнятного темного цвета. Я смотрел на ее лицо, на посиневший от холода нос, и она казалась мне совсем девчонкой.
   – Ира, давай купим тебе какую-нибудь куртку.
   – Нет-нет, мне совсем не холодно.
   Я рассказывал ей про себя, она – про себя. Я узнал, что родилась она в Белоруссии, в Мозыре – городе, где жила когда-то семья моего отца. Мне показалось это каким-то хорошим знаком. Что в пятнадцать лет после восьмого класса уехала учиться в Горьковское театральное училище. Что она уже снялась в двух фильмах: «Чудо с косичками» про Ольгу Корбут и «Сказ про то, как царь Петр Арапа женил». Я не видел ни того ни другого. Что она во время съемок подружилась с Высоцким и пересмотрела весь репертуар Таганки. Что семья ее сейчас живет в Минске, и у нее есть два брата, но она старшая.
   – А Высоцкий тебя клеил?
   – Я ему нравилась.
   – А он тебе?
   – Нравился, но не в том смысле, в каком ты думаешь. Он был для меня просто хорошим партнером, замечательным артистом, старшим товарищем. Он мне много помогал на площадке. По-моему, ему нравилось, что я такая дремучая, и до знакомства с ним ничего о нем не слышала. Я бывала у него дома, он давал читать мне разные книжки и даже подарил сборник стихов Цветаевой.
   – Почему не свои?
   – А я очень люблю Цветаеву и переписывала в тетрадь все, что можно было в Горьком в читальном зале достать. А у него стояли коробки с книгами, изданными в Париже.
   – А как же муж? – не удержался я, ставя себя на место ее парня и ревнуя.
   – Вы дурак, Анатолий Юрьевич, – сказала Ира, переходя на вы. – При чем здесь Рома? Я же не спала с Высоцким!
   Ира приходила каждый вечер, когда я играл свои спектакли. И поскольку свободных мест в зале не было, она стояла у входных дверей и, прячась за портьерой, смотрела, как я играю. Мне это, честно говоря, мешало. Я невольно очень старался, и от этого появлялся некоторый зажим. Кроме этого я очень стеснялся своей лысины и тщательно укладывал оставшиеся волосы так, чтобы они хоть как-то ее прикрывали. Но все мои роли были страшно суматошные, и через секунду вся эта конструкция разлеталась в разные стороны. И вот я бегал по сцене, все время приглаживая волосы и придерживая их рукой.
   – Равик, – такую кличку дала мне Ира, – ты должен коротко постричься. Ты думаешь, что от того, что ты все время держишь руку на голове, не видно, что ты лысый? Очень даже видно. Даже наоборот: все время думаешь, что у него там на голове, отчего он там руку держит.
   В общем, она меня постригла почти под «ноль», и с тех пор я гордо ношу теперь уже почти голый череп.

СУМЕРКИ

   В оставшиеся до нашего расставания с театром Ленсовета годы он постепенно сдавал свои позиции. Иногда, правда, появлялись хорошие спектакли, такие как «Снежная королева», «Пятый десяток», «Спешите делать добро». Но все равно ни один из них не достигал уровня «Дульсинеи Тобосской» или «Укрощения строптивой», о которых говорил весь город и которые буквально стали художественным событием. Таких спектаклей больше не было. Как ни парадоксально, и как часто бывает в жизни, именно сейчас, когда театр стал хиреть, он получил официальное признание и расположение руководства. Мы стали академическим, нам дали к юбилею орден, Владимиров вслед за Алисой получил звание народного артиста СССР. Немалое значение имело и то, что Владимиров сыграл центральные роли в суперпартийных фильмах «Наш современник» и «Укрощение огня». В одном – хорошего руководителя-коммуниста, и маршала, героя войны, – в другом. Он сам с довольной усмешкой рассказывал, что теперь, после фильмов, когда он входит в кабинет высокого начальника, тот невольно встает и почти бежит навстречу поздороваться. А как же! Пришел маршал!
   Я стал играть гораздо меньше. Да и не я один. Интерес Владимирова к нам, старой его команде, сильно ослабел. Он был очень увлечен своими студентами, которые его обожали и смотрели ему в рот. А мы, привыкшие с ним разговаривать, спорить и предлагать что-то свое, его раздражали. Кроме того, он стал подозрителен и внимательно выслеживал, кто с кем и как часто встречается и о чем шепчется. Не фронда ли? И наконец тяжелым ударом для театра стал распад союза Фрейндлих и Владимирова. Необыкновенно удачным и плодотворным был этот семейный дуэт. Владимиров – размашистый, смелый, находчивый и замечательно владеющий юмором, умевший обнаруживать его в самых, казалось бы, драматических местах, был в то же время небрежен в проработке деталей, нетерпелив с актерами, часто поверхностен и грешил вкусом. Его недостатки уравновешивала безупречная актерская школа Алисы, педантичность, с которой она добивалась прозрачности, последовательности действия, ее безукоризненный вкус и чувство правды. Когда Владимирова вдруг заносило, Алиса вцеплялась в него мертвой хваткой и не отпускала, пока он не приходил в себя и не признавал ее правоту.
   Теперь же никто не мог его остановить. Он брал к постановке пьесы, которые раньше даже постеснялся бы прочитать труппе. Например, «Станция» Назыма Хикмета – примитивная, беспомощная агитка к очередной дате. Я и Боярский играли двух друзей. Я играл колченого стрелочника на какой-то богом забытой станции, Миша – турецкого военнопленного, простого деревенского парня. Идет гражданская война, и турок становится, естественно, на сторону мировой революции и трогательно гибнет. Бред собачий. Но надо отдать должное Боярскому, он играл простого парня так органично и убедительно, что невольно забывалось, что недавно он был Д‘Артаньяном. Я играл очень плохо. Все играли не лучше.
   Или вот пьеса знаменитых Рацера и Константинова «Диоген». Все их шутки сводились к намекам: а что он там делал в своей знаменитой бочке? Я был назначен играть Диогена, но уже через месяц умолял Владимирова освободить меня от роли. Я не мог сказать, что меня выворачивает от этой пошлости, и я соврал, что мне надо лечь в больницу.
   Последняя значительная роль, сыгранная Алисой в театре Ленсовета, – Раневская в «Вишневом саде». С 1978 года и до своего ухода в 1983 она практически ничего не сыграла. Зато в театр была принята новая артистка Елена Соловей. А Алиса ушла. Ее пригласил Георгий Александрович Товстоногов. С ее уходом закончилась эпоха Театра имени Ленсовета, моего театра, того, который я знал и любил. Наша команда начала разбредаться в разные театры еще до ухода Алисы. Первым ушел Петренко. После блестяще сыгранного Распутина в «Агонии» Климова он ушел к Эфросу. Ушел очень хороший артист Ефим Каменецкий, ушел Дьячков, актер уникальной индивидуальности. Он ушел в Театр имени Пушкина. Ушел и Боярский. В кино. Я бы ушел тоже, но Иру в это время просто завалили работой, и я боялся помешать ей своим уходом. Она подряд сыграла в «Вишневом саде», «Спешите делать добро», «Победительнице», «Зинуле» и бесчисленное количество больших вводов.
   Все в театре прекрасно понимали, почему появилась Елена Соловей. Она должна была заменить Алису, хотя та еще работала в театре. Владимиров демонстрировал, что «незаменимых у нас нет», как говаривал товарищ Сталин. Вот он возьмет сейчас любую артистку и сделает из нее суперзвезду. Потому что театр Ленсовета – это он, а не кто-либо другой. Лена Соловей ничего этого, естественно, не знала.
   Она оказалась милейшей, очаровательной, веселой и искренней женщиной, совершенно не испорченной своей красотой и славой. И к тому же, вопреки мнению, что все блондинки дуры, она была умна.
   Для ее дебюта Владимиров выбрал пьесу Арбузова «Победительница». Пьесу слабоватую. Пьесу про то, что человек, стремящийся к успеху любой ценой, в конце концов терпит фиаско. Типа, деньги есть, а счастья нет. Банальнейшая, прописная мораль, навязшая в зубах. А главное, характеры в пьесе были мертвыми схемами. По-моему, Лена не подходила к этой роли. Она была нежной и слабой. А ее героиня – сильной, волевой, безжалостной карьеристкой. Уж, видно, так Владимирову не терпелось выпустить Соловей на арену, что он не дождался хорошей пьесы и стопроцентно подходящей для Лены роли. Неожиданно он пригласил меня к себе в кабинет и предложил поработать на «Победительнице» режиссером, поскольку он где-то там очень занят. Тут я вынужден сделать небольшое отступление и пояснить, с какого перепугу Владимиров сделал мне такое предложение.
   В 1978 году взяли к постановке пьесу Пиранделло «Человек, животное и добродетель». Эту пьесу принесла в театр переводчица Тамара Скуй с условием, что главную роль буду играть я. Владимиров не возражал, но ставить спектакль было некому. Сам он в это время возился с «Вишневым садом», а Норе Райхштейн, очередному нашему режиссеру, все, что касается юмора, было категорически противопоказано.
   – Поэтому, – сказал Игорь Петрович, – хочешь – ставь сам, а я потом подключусь.
   И я стал ставить. Может быть, если бы пьеса не была такой сложной, зашифрованной, с незнакомыми типами людей, работать было бы легче, и был бы хоть какой-то результат. Но, нет. Ничего не получалось. Я перечитал горы литературы про Пиранделло, про его театр масок. Про психологическую теорию разных ролей, которые играет человек в разных ситуациях. О предтечах Пиранделло, о его последователях – все это мне помогло, как мертвому припарки. Я ничего не понимал сам, а главное, ничего не мог объяснить актерам. Меня хватило на месяц, после чего я пришел к Владимирову сдаваться. Казалось, он был этим доволен.
   – Значит, нахлебались режиссуры? Знаете что, ко мне просится работать некая Генриетта Яновская. Хотите, давайте попробуем ее.
   Я согласен был на черта-дьявола, лишь бы сбежать от режиссуры и обрести душевный покой, став, как и прежде, простодушным, безответственным артистом.
   Пришла Гета Яновская, человек явно талантливый, азартный и сразу нашедший с нами общий язык. Она, как и ее муж Кама Гинкас, были в черном списке у Георгия Александровича Товстоногова, хотя, как ни странно, являлись его учениками. Я не знаю, в чем был конфликт, но, поскольку Георгий Александрович имел непререкаемый авторитет у руководства города, они сидели без работы. В результате, уже позже, они уехали в Москву, где Гета получила ТЮЗ, а Гинкас стал ведущим режиссером страны и лауреатом многих премий.
   Но должен сказать, что и Яновская не разгадала Пиранделло. В общем, мы играли его как умели, в традициях русского психологического театра, что сюда совсем не лезло, и спектакль не получился. Это был мой первый режиссерский опыт, и я дал себе слово больше его не повторять. Но пришлось. Через четыре года я снова понадобился Игорю Петровичу. Это было уже в восемьдесят первом году. Театр работал все ленивее, и вместо положенных по плану четырех премьер мы выпускали два, в лучшем случае, три спектакля за сезон. Шел октябрь. До Нового года оставалось совсем немного, а у нас в «портфеле» была только одна премьера – «Капитальный ремонт» Соболева. Инсценировка и постановка Норы Райхштейн.
   – Нора, – спросил Владимиров Нору Абрамовну, посмотрев черновой прогон, – как вы думаете, пойдет кто-нибудь из нормальных людей провести свободный вечерок на спектакле с названием «Капитальный ремонт»? Это звучит, как реклама, вроде «Столярные работы», «Обивка мягкой мебели».
   – Но это авторское название романа, – с рыданиями в голосе произнесла Нора.
   – Да мне плевать. Булгаков написал роман «Белая гвардия», а пьесу по роману назвал «Дни Турбиных».
   Так появилось название «Рояль в открытом море». Почему? Нипочему! Зато интриговало публику. Хотя спектакль это не спасло.
   Итак, у нас в этом году была только одна премьера. И Владимиров снова предложил мне попробовать себя в режиссуре, поставив пьесу Гельмана «Наедине со всеми», чтобы иметь к концу года хоть два спектакля из четырех. Моя задача облегчалась тем, что в пьесе всего два человека, и сам я в ней не играл.
   «Черт с ним, попробую», – решил я.
   В этот раз все было иначе, работалось легко. Я знал эту жизнь, этих людей – мне было что сказать Лейле Киракосян и Ефиму Каменецкому. И я видел, что они меня слушают не потому, что я назначен начальником, а потому, что узнают от меня что-то, чего сами не знают. Хотите – верьте, хотите – нет, но я поставил этот спектакль, а некоторые сцены – даже хорошо поставил. На афише стояла моя фамилия как режиссера спектакля.
   Надеюсь, сделав этот длинный экскурс в историю, я объяснил, почему Владимиров сделал мне предложение заняться «Победительницей».
   На первой же репетиции я объяснил артистам, что ни в коем случае не собираюсь корчить из себя Мейерхольда. Но я надеюсь, что буду им полезен как более опытный старший коллега, который смотрит на происходящее со стороны и замечает нюансы, которые ускользают, когда ты находишься внутри процесса. Моя роль ограничится дружескими советами.
   Своими словами я как бы извинялся перед Еленой Соловей, любимицей публики и критики, сыгравшей в кино немало значительных ролей, что я буду ей что-то подсказывать и руководить.
   Меня ожидало великое изумление и разочарование перед девственной «Соловьиной» беспомощностью, неумелостью, отсутствием элементарных театральных навыков. Чистый белый лист. Учившаяся актерскому мастерству во ВГИКе, она была типичнейшей актрисой кино со своими, совершенно отличными от наших правилами и подходом к роли. Начиная с того, что еще за столом, когда роли только читают, она не могла на следующий день повторить то, о чем договаривались накануне. Она не умела. Ее не учили ничего фиксировать. А зачем? Ведь в кино как? – прочли небольшую сцену, режиссер сказал, что он хочет здесь увидеть, прочли еще раз – и, пожалуйста, на площадку. Сняли и тут же навсегда забыли. За ненадобностью. В общем, мы застряли на первой же сцене. Сидели на ней почти неделю, запоминая, усваивая, что же в ней происходит. Когда вышли на площадку, встали на ноги, выяснилось, что Лена не чувствует зала. Она поворачивалась к нему то спиной, то боком, только не лицом. Даже объяснять ей элементарную истину, что все, что мы делаем на сцене, мы делаем для зрителя, который пришел, чтобы видеть наши лица, слышать наши голоса, объяснять ей, Елене Соловей, было неловко. У театральных артистов это чувство зала в крови, на уровне генов. Даже когда я шепчу, все равно зал от первого ряда до самых до окраин должен меня слышать. Двигалась Лена как-то по-утиному, ставя ноги носками внутрь. В кино это было не важно. Снимают, в основном, до пояса, а когда носишь длинные платья, так и вовсе не видно, как там у тебя ноги под юбкой стоят. Нужно отдать Лене должное, она сама прекрасно понимала свои недостатки и безропотно училась новому для нее ремеслу.
   Но все равно чуда не произошло. Страстное желание Владимирова найти Фрейндлих замену не сбылось. Хотя шуму и рекламы перед спектаклем было много.
   На фоне моей оскудевшей жизни в театре дома все было хорошо. Мы с Ирой решили, что неплохо бы нам родить ребенка. Но сделать это так, чтобы Ире не выбиваться из репертуара, ну, во всяком случае, надолго. Выяснив, когда у театра будут гастроли и как долго они продлятся, мы засели за вычисления и определили точный день, когда нам нужно зачать ребенка. Сказано – сделано. На двухмесячные летние гастроли в Иркутск, Красноярск мы летели уже с полугодовалой Лизой. И Ира давно уже играла весь свой репертуар. Родилась Лиза 28 декабря, ночью, через три часа после того, как я уехал в Москву, не подозревая, что случится. Утром в гостинице дежурная уже поздравляла меня с рождением дочери. Я стал дважды отцом.

МОЕ КИНО

   Приблизительно за полгода до Лизиного рождения я начал сниматься у Михаила Казакова в фильме «Покровские ворота». До этого я практически в кино не работал. Меня это задевало. Я задавал себе вопрос: а почему не зовут сниматься? Дело во мне? Я не гожусь для кино? Я плохой артист? Или дело не во мне, и существуют какие-то другие причины. Тем более что другие причины, безусловно, существовали – лицо и фамилия.
   Очень хорошо помню, как в конце шестидесятых меня пригласили на пробы в Одессу на роль моряка-минера по фамилии Фридман. Весь сценарий был написан на основе реальных фактов. В начале войны немцы заперли гавань не то в Одессе, не то в Севастополе какими-то новейшими секретными минами. Но моряки ценой собственной жизни раскрывают их секрет, и корабли выходят в море. Одного из минеров звали Иосиф Фридман. На эту роль меня и звали. Я прилетел в Одессу, и режиссер фильма Стрелков остался очень доволен моей пробой.
   – Вот, смотрите, – сказал он мне, показывая фотокарточку, – вы с ним даже внешне похожи. Спасибо. До встречи.
   И я улетел в уверенности, что уж Фридмана-то я точно сыграю. Но не тут-то было. Через месяц получаю письмо от Стрелкова (для кино факт удивительный, уникальный и трогательный – постановщик объясняется с артистом, причем письменно, почему он его не взял сниматься).
   «Дорогой Толя, – писал он, – мне стыдно признаться, но Комитет по кинематографии Украины не утвердил вас на роль из-за того, что вы еврей. Очень печально, что не удалось вместе поработать. Вашу роль будет играть Сергей Лосев, которого вы хорошо знаете. С уважением, Стрелков».
   Я очень долго хранил это письмо, как анекдот, как замечательный документ своего времени.
   Но на кое-какие небольшие роли меня все-таки звали. Гинекологи, стоматологи, терапевты, фотографы, корреспонденты, мелкие мошенники – все они были моей клиентурой.
   Первой по времени из этого списка была роль инженера Бершадского из фильма «На диком бреге» по роману Бориса Полевого о строителях Красноярской ГЭС.
   Это был заказ ЦК партии, и денег на картину отвалили немерено. На них можно было построить еще одну ГЭС. В Красноярске мы погрузились на большой трехпалубный теплоход и поплыли вниз по Енисею до Братска, где стояла ГЭС. Вместе с киногруппой плыла огромная массовка, набранная в Красноярске, в основном, из студентов местных вузов. Наши каюты были на второй палубе, а они размещались на третьей, в трюме. Девушки зазывно смотрели на нас, артистов, среди которых были и знаменитые – Борис Андреев, Сафонов, Глазырин, Александр Лазарев, Олег Борисов. Было лето, мы, не торопясь, плыли по Енисею, иногда останавливались, снимали пейзажи. Но актерских сцен почти не было. Все развлекались как могли: пили водку, ходили в гости к массовке, много болтали и вообще веселились на халяву. Несколько особняком держался Борис Федорович Андреев – легендарный советский артист. Утром его вообще не было видно. Он появлялся на палубе к вечеру и ходил по ней, раз за разом огибая корабль по периметру. Курил он дешевые сигареты без фильтра, вставляя их в пластмассовый мундштук в форме курительной трубки.
   – Борис Федорович, – кричали мы из окна каюты, – приходите к нам!
   – Спасибо, ребята! – приветливо махнув рукой, он, не останавливаясь, шел дальше.
   Но однажды мы все-таки затащили его к себе в гости. Правда, это касалось только головы и плеч, которые были в каюте, остальное оставалось на палубе.
   Пить он категорически отказался, сказав, что он свое уже выпил и что здоровье не позволяет.
   – Борис Федорович, а это правда, что про вас рассказывают? Будто бы вы с Петром Алейниковым в Киеве до войны разбили стекло в витрине мебельного магазина и легли спать на стоящий там диван?
   – Вранье! Стекло разбили случайно, что было – то было. А насчет дивана – вранье. Никто там спать не собирался.
   – Борис Федорович, а в жизни Алейников был веселым человеком?
   – Петька-то? Веселым, но ленивым до крайности. Нас тогда без конца приглашали выступать на всяких праздничных концертах. Так он, подлец, не хотел выучить никакого рассказа или стихотворения. Как во ВГИКе выучил к экзаменам «Ленин и печник» Твардовского, так и читал его на всех концертах всю жизнь. Приедем, к примеру, в железнодорожное депо выступать к 7 ноября. У него спрашивают:
   – Вас как объявить? Вы что читать будете?
   – А кто у нас в зале сегодня?
   – Железнодорожники: стрелочники, смазчики, машинисты.