– А… железнодорожники. Ага, ага… Прочту я им сегодня… Да. Точно. «Ленин и печник».
Приезжаем в институт.
– Что читать будете?
– А кто у нас сегодня зрители?
– Студенты, преподаватели.
– А, студенты. Вот что! Думаю, что будет в самый раз, если я прочту им «Ленин и печник». И вот так всю жизнь.
В общем, это была сказочная поездка. Чего не скажешь о скучном фильме, который появился через полгода, и о моей в нем работе. Роль маленькая, невыразительная. На вопрос – могу я сниматься или нет, она ответить не могла. Потом были небольшие роли в фильмах «Воздухоплаватель», «Агония», «Мой красный велосипед», «Прохиндиада», «Мой папа идеалист» и т. д., и т. п. Все это было лишь способом немного заработать и только. Единственное, что я усвоил из этого киноопыта, что для артиста кино – это тяжелая и скучная работа и что режиссеров, умеющих работать с актерами, там нет. И еще я понял, какие нравы царят в этом манящем, завораживающем мире грез.
Звонит мне как-то один парень. Я знал его по «Лен-фильму», он работал ассистентом по актерам, потом переехал в Москву. А он меня знал, естественно, по театру.
– Толя, срочно приезжай. Начались пробы на фильм «Земля Санникова». Читал? Там для тебя есть потрясающая роль. Слуга главного героя. Такой Труффальдино.
– А когда?
– Завтра, послезавтра.
– Не могу, у меня спектакль.
– Какое не могу! Такая роль попадается один раз в жизни! Спектакль! Тебя ждет мировая слава!
– Ну, не знаю, я попробую.
– Делай что хочешь, но помни – речь идет о мировой славе.
И я поехал в Москву. Правда, не завтра-послезавтра, а через три дня, с воскресенья на понедельник, в свой выходной день.
Он встретил меня на вокзале, очень возбужденный, и все время говорил о мировой славе. На «Мосфильме» меня одели в косоворотку, сапоги и повели к гримерам.
– Вот, – сказал провожатый, – надо сделать из него деревенского русского парня.
Гримерша, невозмутимая девица с капризным лицом, спросила:
– А как я это сделаю?
– Как? Покрасить его надо! Вот как! – взвился мой благодетель.
Девица лениво пожала плечами:
– Ну, волосы, положим, пергидролем можно. А брови он не возьмет – густые и слишком толстый волос.
Тут я вмешался:
– Минуточку, что значит – покрасить? А что я буду делать завтра? Как я крашеный буду играть свои роли в театре?
Он замахал на меня руками:
– О чем ты говоришь? Какой театр? Если тебя здесь утвердят, тебя в любой театр возьмут крашеного и некрашеного. Ну, перекрасишься снова, какая проблема?
Он так орал, махал руками и суетился, что я, плюнув на нехорошие предчувствия, согласился. Меня покрасили какой-то белой пеной, и я стал похож на Морозко из русской народной сказки.
– Ну, сиди-сиди, – сказал мой парень и убежал. А я сидел и ждал, когда я стану похож на деревенского парня. Где-то через час я почувствовал сильное жжение над бровями и пожаловался гримерше.
– Так, а что вы хотите? – она снова пожала плечами. – Вы уже час, как намазанным сидите. У вас вообще все может сгореть.
Я вскочил.
– Так что же вы меня не предупредили?
– Мне велели вас покрасить, я вас и крашу.
Я побежал к раковине и стал смывать пергидроль. Смыв, я посмотрелся в зеркало, боясь себя не узнать. Но нет, я почти не изменился. Просто вместо черного еврея на меня из зеркала смотрел рыжий еврей. Причем над бровями у него были красные полосы сожженной кожи. А сами брови так до конца и не вытравились, зато приобрели зеленоватый оттенок, как усы у Кисы Воробьянинова. Из деревенского у меня был только мат, которым я покрывал себя, свою глупость, свое тщеславие и своего идиота благодетеля вместе с его мировой славой.
Прибежав в гримерный цех, он взглянул на меня и тут же опустил глаза.
– Побежали скорей в павильон, Мкртчян идет!
– Кто это Мкртчян?
– Постановщик.
– Ты когда отдашь мне обратный билет?
– Сделаем пробу и отдам.
Мы шли по бесконечному мосфильмовскому коридору, и вдруг я увидел, что навстречу идет Евгений Леонов в точно такой же косоворотке и сапожках, как и я. Мой провожатый, который тоже его заметил, схватил меня за руку и помчался назад по коридору, ища какую-нибудь открытую дверь, чтобы спрятать меня от Леонова.
– Если он узнает, что кто-то еще пробуется на его роль, он сразу от нее откажется, – шептал мне ассистент Мкртчяна, стоя у дверей какого-то кабинета и прислушиваясь, когда пройдет Леонов.
Настроение у меня окончательно упало – смешно мне соревноваться с Леоновым. И когда мы вошли в павильон, мне было все уже абсолютно безразлично. Я желал только получить обратный билет и поскорей уехать домой зализывать раны.
Павильон был огромен. Он напоминал городскую площадь в каком-нибудь областном центре. Не было только памятника Ленину в центре, но везде стояли фанерные декорации, которые изображали и загородный дом, и городскую квартиру, и кабинет в конторе, и руины разрушенного войной дома, и т. д., и т. п.
Группе «Земли Санникова» для проб было выделено метров сорок площади, на которых помещалась камера, осветительные приборы и режиссер Мкртчян, сидящий на стуле. Когда мы подошли, он ругался с оператором:
– Чту ты мне показувуешшь? – с непередаваемым армянским акцентом внушал он оператору. – Падымы камеру внис!
Едва взглянув на меня и не поздоровавшись, он протянул мне лист с текстом, отобранным для пробы. Я бегло прочитал его. Это был монолог человека перед расстрелом. Он плакал и умолял солдат его пощадить. Ничего себе! Вот так, без репетиций, не зная сценария, не зная, что было до этого, что – после, с ходу сыграть трагическую историю. Кругом ходят какие-то люди, что-то носят, разговаривают. Раздраженный недружелюбный режиссер. Как тут можно сосредоточиться, что-то почувствовать?
– Извините, – сказал я, – здесь очень шумно. Нельзя ли, чтобы все замолчали или вышли?
– Нельзя! – закричал Мкртчян. – Это вам не театр, это кино! Это производство! Можете начинать?
– Могу, – отвечал я, мечтая лишь о том, чтобы получить, наконец, билет в Ленинград и забыть навсегда свой поход за мировой славой. Я отбарабанил монолог, схватил билет (причем мой дружок-ассистент куда-то исчез, и билет мне отдала бухгалтерша) и вышел на улицу. На душе было гадко.
– Куда теперь? – спросил я себя. – Куда. В парфюмерный магазин, куда же еще?
За прилавком в парфюмерном магазине стояла молодая симпатичная продавщица.
– Есть у вас что-нибудь, чтоб покрасить волосы в черный цвет? – чувствуя, что краснею, спросил я.
Ее улыбчивое лицо поменялось на брезгливое, и она положила на прилавок передо мной пакетик с басмой. А, теперь уже все равно. Весь оставшийся день и вечер я просидел на Ленинградском вокзале, не решаясь ходить по улицам: было стыдно. А ночью, в поезде, когда все уже улеглись, я заперся в туалете и стал перекрашиваться. Вагон болтало, и от этого зубная щетка, которой я красился, периодически тыкалась не в то место, какое нужно. В результате, лицо у меня оказалось рябое, как после оспы, а волосы на голове спереди были более темными, чем на затылке.
«Ну что, придурок, – говорил я себе, лежа на спине и глядя в потолок купейного вагона (лежать на боку было больно – обожженные брови терлись о подушку), – вкусил мировой славы, и хватит. Все, забудь, кина не будет».
«ПОКРОВСКИЕ ВОРОТА»
Приезжаем в институт.
– Что читать будете?
– А кто у нас сегодня зрители?
– Студенты, преподаватели.
– А, студенты. Вот что! Думаю, что будет в самый раз, если я прочту им «Ленин и печник». И вот так всю жизнь.
В общем, это была сказочная поездка. Чего не скажешь о скучном фильме, который появился через полгода, и о моей в нем работе. Роль маленькая, невыразительная. На вопрос – могу я сниматься или нет, она ответить не могла. Потом были небольшие роли в фильмах «Воздухоплаватель», «Агония», «Мой красный велосипед», «Прохиндиада», «Мой папа идеалист» и т. д., и т. п. Все это было лишь способом немного заработать и только. Единственное, что я усвоил из этого киноопыта, что для артиста кино – это тяжелая и скучная работа и что режиссеров, умеющих работать с актерами, там нет. И еще я понял, какие нравы царят в этом манящем, завораживающем мире грез.
Звонит мне как-то один парень. Я знал его по «Лен-фильму», он работал ассистентом по актерам, потом переехал в Москву. А он меня знал, естественно, по театру.
– Толя, срочно приезжай. Начались пробы на фильм «Земля Санникова». Читал? Там для тебя есть потрясающая роль. Слуга главного героя. Такой Труффальдино.
– А когда?
– Завтра, послезавтра.
– Не могу, у меня спектакль.
– Какое не могу! Такая роль попадается один раз в жизни! Спектакль! Тебя ждет мировая слава!
– Ну, не знаю, я попробую.
– Делай что хочешь, но помни – речь идет о мировой славе.
И я поехал в Москву. Правда, не завтра-послезавтра, а через три дня, с воскресенья на понедельник, в свой выходной день.
Он встретил меня на вокзале, очень возбужденный, и все время говорил о мировой славе. На «Мосфильме» меня одели в косоворотку, сапоги и повели к гримерам.
– Вот, – сказал провожатый, – надо сделать из него деревенского русского парня.
Гримерша, невозмутимая девица с капризным лицом, спросила:
– А как я это сделаю?
– Как? Покрасить его надо! Вот как! – взвился мой благодетель.
Девица лениво пожала плечами:
– Ну, волосы, положим, пергидролем можно. А брови он не возьмет – густые и слишком толстый волос.
Тут я вмешался:
– Минуточку, что значит – покрасить? А что я буду делать завтра? Как я крашеный буду играть свои роли в театре?
Он замахал на меня руками:
– О чем ты говоришь? Какой театр? Если тебя здесь утвердят, тебя в любой театр возьмут крашеного и некрашеного. Ну, перекрасишься снова, какая проблема?
Он так орал, махал руками и суетился, что я, плюнув на нехорошие предчувствия, согласился. Меня покрасили какой-то белой пеной, и я стал похож на Морозко из русской народной сказки.
– Ну, сиди-сиди, – сказал мой парень и убежал. А я сидел и ждал, когда я стану похож на деревенского парня. Где-то через час я почувствовал сильное жжение над бровями и пожаловался гримерше.
– Так, а что вы хотите? – она снова пожала плечами. – Вы уже час, как намазанным сидите. У вас вообще все может сгореть.
Я вскочил.
– Так что же вы меня не предупредили?
– Мне велели вас покрасить, я вас и крашу.
Я побежал к раковине и стал смывать пергидроль. Смыв, я посмотрелся в зеркало, боясь себя не узнать. Но нет, я почти не изменился. Просто вместо черного еврея на меня из зеркала смотрел рыжий еврей. Причем над бровями у него были красные полосы сожженной кожи. А сами брови так до конца и не вытравились, зато приобрели зеленоватый оттенок, как усы у Кисы Воробьянинова. Из деревенского у меня был только мат, которым я покрывал себя, свою глупость, свое тщеславие и своего идиота благодетеля вместе с его мировой славой.
Прибежав в гримерный цех, он взглянул на меня и тут же опустил глаза.
– Побежали скорей в павильон, Мкртчян идет!
– Кто это Мкртчян?
– Постановщик.
– Ты когда отдашь мне обратный билет?
– Сделаем пробу и отдам.
Мы шли по бесконечному мосфильмовскому коридору, и вдруг я увидел, что навстречу идет Евгений Леонов в точно такой же косоворотке и сапожках, как и я. Мой провожатый, который тоже его заметил, схватил меня за руку и помчался назад по коридору, ища какую-нибудь открытую дверь, чтобы спрятать меня от Леонова.
– Если он узнает, что кто-то еще пробуется на его роль, он сразу от нее откажется, – шептал мне ассистент Мкртчяна, стоя у дверей какого-то кабинета и прислушиваясь, когда пройдет Леонов.
Настроение у меня окончательно упало – смешно мне соревноваться с Леоновым. И когда мы вошли в павильон, мне было все уже абсолютно безразлично. Я желал только получить обратный билет и поскорей уехать домой зализывать раны.
Павильон был огромен. Он напоминал городскую площадь в каком-нибудь областном центре. Не было только памятника Ленину в центре, но везде стояли фанерные декорации, которые изображали и загородный дом, и городскую квартиру, и кабинет в конторе, и руины разрушенного войной дома, и т. д., и т. п.
Группе «Земли Санникова» для проб было выделено метров сорок площади, на которых помещалась камера, осветительные приборы и режиссер Мкртчян, сидящий на стуле. Когда мы подошли, он ругался с оператором:
– Чту ты мне показувуешшь? – с непередаваемым армянским акцентом внушал он оператору. – Падымы камеру внис!
Едва взглянув на меня и не поздоровавшись, он протянул мне лист с текстом, отобранным для пробы. Я бегло прочитал его. Это был монолог человека перед расстрелом. Он плакал и умолял солдат его пощадить. Ничего себе! Вот так, без репетиций, не зная сценария, не зная, что было до этого, что – после, с ходу сыграть трагическую историю. Кругом ходят какие-то люди, что-то носят, разговаривают. Раздраженный недружелюбный режиссер. Как тут можно сосредоточиться, что-то почувствовать?
– Извините, – сказал я, – здесь очень шумно. Нельзя ли, чтобы все замолчали или вышли?
– Нельзя! – закричал Мкртчян. – Это вам не театр, это кино! Это производство! Можете начинать?
– Могу, – отвечал я, мечтая лишь о том, чтобы получить, наконец, билет в Ленинград и забыть навсегда свой поход за мировой славой. Я отбарабанил монолог, схватил билет (причем мой дружок-ассистент куда-то исчез, и билет мне отдала бухгалтерша) и вышел на улицу. На душе было гадко.
– Куда теперь? – спросил я себя. – Куда. В парфюмерный магазин, куда же еще?
За прилавком в парфюмерном магазине стояла молодая симпатичная продавщица.
– Есть у вас что-нибудь, чтоб покрасить волосы в черный цвет? – чувствуя, что краснею, спросил я.
Ее улыбчивое лицо поменялось на брезгливое, и она положила на прилавок передо мной пакетик с басмой. А, теперь уже все равно. Весь оставшийся день и вечер я просидел на Ленинградском вокзале, не решаясь ходить по улицам: было стыдно. А ночью, в поезде, когда все уже улеглись, я заперся в туалете и стал перекрашиваться. Вагон болтало, и от этого зубная щетка, которой я красился, периодически тыкалась не в то место, какое нужно. В результате, лицо у меня оказалось рябое, как после оспы, а волосы на голове спереди были более темными, чем на затылке.
«Ну что, придурок, – говорил я себе, лежа на спине и глядя в потолок купейного вагона (лежать на боку было больно – обожженные брови терлись о подушку), – вкусил мировой славы, и хватит. Все, забудь, кина не будет».
«ПОКРОВСКИЕ ВОРОТА»
После затянувшегося экскурса в мою кинобиографию позвольте вернуться к «Покровским воротам». Как вы теперь, надеюсь, понимаете, я уже не верил, что в области кино мне что-то светит, и воспринял предложение съездить на пробы почти безучастно. Съездить, конечно, надо, для очистки совести, думал я. Я ничего не теряю, а уважить Казакова будет правильно. С ним я был знаком давно, еще с институтских времен, когда мы, студенты, халтурили в массовке в спектаклях гастролирующих театров. Приезжал к нам и Театр имени Маяковского со знаменитым «Гамлетом» в постановке Николая Охлопкова. Гамлета по очереди играли Евгений Самойлов, очень известный тогда артист по фильмам «Сердца четырех», «В шесть часов вечера после войны» и совсем молодой, неприлично красивый Михаил Казаков, новая звезда московской сцены. Спектакль, действительно, был замечательный. Во всяком случае, так мне тогда казалось. На фоне ползучего соцреализма тех лет он ошеломлял дерзостью, необычностью, совершенно не привычным, не бытовым взглядом на Шекспира. Актеры не пытались подмять шекспировские стихи под себя, превратить их в прозу. Напротив, они всячески подчеркивали стихотворную форму, читая их нараспев и выделяя рифмы. Все мизансцены и позы были тщательно выверенными, как в балете или в пантомиме. Оформление спектакля представляло собой огромный занавес, состоящий, как пчелиные соты, из ячеек-комнат, в каждой из которых находились персонажи. И когда лучи прожекторов останавливались на какой-нибудь из них, там начиналось действие. Но иногда действие происходило в нескольких ячейках параллельно. Это было чрезвычайно эффектно. Полония играл Свердлин, могильщика – Ханов. Я не отрывал от них глаз, как и от Самойлова или Казакова. Через пару спектаклей я стоял в кулисе и не верил своим глазам – Ханов был выпивши. Причем здорово. Может быть, публике это было незаметно, а может, и заметно, неважно. А почему бы могильщику не быть пьяным? Но я – то видел, как что-то шептал ему Самойлов с перекошенным от злости лицом, когда тот, достав череп из могилы, с трудом сказал: «Это череп королевского шута… – он запнулся, – Юрика». Впрочем, я тут же простил Ханову его слабость, потому что накануне видел его в спектакле «Аристократы», где он меня совершенно покорил. Так вот, меня познакомил с Казаковым Сергей Юрский, тоже бегавший в массовке и хорошо знавший Мишу еще по Ленинградскому Дворцу пионеров, куда они ходили в драмкружок. На мой взгляд, Казаков играл Гамлета лучше Самойлова. Нет, может, не лучше, а ближе к тому, как я его себе представлял. Самойлов играл страстно, но, пожалуй, и только. Казаков был угрюм и больше озабочен размышлениями о сущности вещей, бытия, чем жаждой мести. Успех он имел невероятный, но относился к этому спокойно, даже иронично. Он мне нравился. Потом мы несколько раз встречались в Москве на гастролях Театра имени Ленсовета, приезжая в Ленинград, он тоже заглядывал к нам. И вот в один прекрасный день он звонит и предлагает мне пробоваться на роль в его новом фильме.
Казаков показался мне каким-то дерганным, что было вполне объяснимо при начале съемок.
– Пьесу Зорина читал?
– Нет.
– Ну и хорошо, прочти сценарий. Завтра в десять проба.
Он показал мне две сцены, которые будут снимать. Вечером в гостинице я прочитал сценарий и был немного разочарован. Материал показался мне уж очень литературным и ситуация с бывшим мужем, которого опекает бывшая жена, выглядела натянутой, искусственно придуманной.
«Впрочем, какая тебе разница, – думал я, – снимешься и – домой. Главное, что краситься не надо».
С этими мыслями я и заснул.
На пробах я столкнулся с новшеством: стоял телевизионный монитор, камера, все снималось на видео и тут же просматривалось. Очень удобно. Я сыграл, что требовалось, попрощался и отбыл восвояси. Казаков, кроме дежурных слов: «Все нормально. Спасибо», – ничего не сказал.
Что-то около месяца Москва молчала. Я был уверен, что этим дело и закончится. Но нет. Позвонил Казаков и сказал, что только что худсовет Мосфильма утвердил меня на роль Хоботова и что я срочно должен дать свою занятость в театре, чтобы составить план съемок. Снимать планировалось с августа и до конца года, чтобы застать зиму. Это было нежданно-негаданно, и оттого еще приятней. Потом позвонил директор и сказал, что мне надо срочно приехать в Москву снять мерки для шитья костюмов и заключить договор.
– У вас есть киноставка?
– Да, шестнадцать рублей пятьдесят копеек.
– Что это за ставка? Это же неприлично. Звание?
– Да, я заслуженный артист.
– Хорошо, постараюсь выбить вам на эту картину двадцать пять рублей за съемочный день.
Тогда платили не по взаимной договоренности между продюсером и артистом, как сейчас, а строго по ставке, утвержденной худсоветом студии. Самая большая ставка была сорок рублей за съемочный день. Ее имели Смоктуновский, Евстигнеев, Ульянов и другие артисты этого же ряда. А самая маленькая – десять рублей.
Казаков встретил меня очень тепло, и у нас состоялся долгий разговор о предстоящих съемках, о моей роли, о том, что он хочет рассказать этой картиной.
Но сначала я узнал, как проходил худсовет, на котором утверждали артистов. Все шло гладко, пока не прозвучала моя фамилия.
– А почему Равикович? Что, Хоботов еврей? – спросил начальник актерского отдела «Мосфильма» Адольф Михайлович Гуревич, про которого говорили: «Хорошего человека Адольфом не назовут».
Все сделали вид, что не расслышали его реплики, и после недолгого обсуждения согласились с моей кандидатурой. Адольф Михайлович спрашивает снова:
– Товарищ Казаков, мы что, еврейское кино снимаем?
На что директор «Мосфильма» Сизов, он же председатель худсовета, с мягкой улыбкой замечает:
– Адольф Михайлович, что вы, право! У нас же многонациональная страна.
На этом все и кончилось, к неудовольствию Адольфа Михайловича, которому не дали выполнить его святую обязанность – соблюсти квоту на количество евреев, занятых в фильме. Эти квоты существовали тогда во всех сферах советской жизни: на прием в вузы, на руководящую работу, на врачей, ученых и т. д. Адольф Михайлович, сам еврей, был чрезвычайно удобен тем, что мог вслух произнести то, о чем другие помалкивали. А случилось так потому, что вопрос обо мне был оговорен Казаковым с Сизовым, а Гуревич об этом не знал.
– Очень просился на Хоботова Андрей Миронов, – продолжал делиться со мной Казаков, – он видел в Театре на Малой Бронной мой спектакль «Покровские ворота», который ему очень понравился. Но я ему честно сказал: «Андрей, зачем тебе гондон на голову натягивать, когда у меня есть Хоботов-Равикович?» Потом Казаков рассказал, каких трудов стоило ему пробить этот сценарий.
– Они ведь не дураки. Они понимают, про что эта вещь. Про то, что счастливым человека нельзя сделать насильно. А ОНИ-то именно это и пытаются с нами сделать. Дескать, не понимаете вы своего счастья. Мы вас к нему ведем, а вы все сопротивляетесь. Поэтому и придирались к любой мелочи, лишь бы не пустить картину в производство.
Я осторожно высказался насчет не слишком правдоподобной истории с двумя мужьями Маргариты Павловны.
– Да, это есть. Но меня это не пугает, – сказал Миша. – Я и не хочу, чтобы картина была бытово-реалистична. У нее должна быть особая интонация. Это притча, поэтическое размышление. В фильме будут стихи, песни Булата Окуджавы. Поэтому сюжет здесь может быть отчасти условным. Но играть эту историю надо очень эмоционально.
Он был страшно увлечен предстоящей работой, и было видно, что картина вся, со всеми подробностями, уже стоит перед его мысленным взором, осталось ее только снять. Перенести на пленку.
Начались съемки. Из актеров я не был знаком раньше ни с кем, кроме Игоря Дмитриева, нашего ленинградского артиста. Самым маститым был Леонид Броневой, которого как Мюллер никто иначе за глаза и не звал. Он много лет прослужил в Театре на Малой Бронной и был занят почти во всех знаменитых спектаклях Анатолия Эфроса. Его ценили в профессиональной среде, но огромную популярность и любовь публики он завоевал, снявшись в «Семнадцати мгновениях весны». Так бывает довольно часто. Только кино и телевидение делают артиста знаменитым. Вот, к примеру, замечательный артист БДТ Евгений Лебедев не был широко известен, хотя им как театральным артистом восхищалась вся Европа. Не был известен, потому что мало снимался и не в очень известных фильмах (исключая «Свадьбу в Малиновке»). А наши газеты и журналы внушают читателю мысль, что настоящий артист тот, кто снимается в кино.
Леонид Сергеевич оказался человеком язвительным. За долгие годы работы он хорошо изучил театральные и кинонравы и умел за себя постоять.
– А зачем вы потратились на такси? – наставлял он меня. – Совершенно зря. Надо было стоять и ждать, пока за вами не приедут из группы.
– Так ведь смена началась в десять, а уже было одиннадцать. Машины все нет, я боялся, что Казаков меня убьет или сойдет с ума.
– Ничего бы не произошло. А вот теперь, когда вы дали слабину, они вообще перестанут присылать за вами машину.
Как-то в паузе во время съемок он рассказал, как поссорился с Эфросом.
– Приезжает Эфрос из Америки – это была его первая поездка с целой группой театральных генералов. Ну, всем же любопытно, никто же там не был. И вот мы сидим всей труппой, а он начинает: «Откровенно говоря, я ожидал от Америки большего. Вот мое первое впечатление: открываю двери номера, вхожу, ставлю чемодан, оглядываюсь и вдруг вижу – по полу бежит здоровый таракан. Представляете?» – А я возьми да и брякни: «А может, он из вашего чемодана?» Ну и вот. Он мне этого не простил. Пришлось уйти.
С Инной Ульяновой мы быстро нашли общий язык, подружились, и она даже пригласила меня к себе домой. Она жила в маленькой однокомнатной квартире, вылизанной, со всякими милыми занавесочками, с сувенирчиками на полках. Мы сидели, пили чай и сплетничали. Этажом выше жил Валерий Брумель, олимпийский чемпион и рекордсмен мира по прыжкам в высоту, ее хороший приятель. «И, если я захочу, она нас познакомит», – сказал я себе.
Лена Коренева держалась довольно уверенно. Видно было, что она чувствует себя на площадке как рыба в воде и что она знает себе цену, имея за плечами большой успех в «Романсе о влюбленных», «Асе», «Бароне Мюнхгаузене». Она уже собиралась за границу и в каждую свободную минуту открывала какую-то книжку на английском языке. Лена одаривала всех ослепительной улыбкой и очень-очень была похожа на настоящую американскую кинозвезду.
Нравился мне и Олег Меньшиков. Он был серьезен, немногословен, никогда, в отличие от меня, не спорил с Казаковым, очень дисциплинирован. Он был весь сосредоточен на работе. Даже в паузах, когда артисты треплют языком, рассказывая всякие байки, он старался уединиться и просматривал сценарий или просто молчал, не включаясь в разговор. Он ни разу не опоздал и ни разу не пришел с невыученным текстом.
– Потрясающий парень, – сказал мне Казаков еще до начала съемок, – просто счастье, что я его нашел. В «Полетах во сне и наяву» у него маленькая роль. Но уже все видно. Штучный товар.
Олег тогда только-только начал работать после училища в Малом театре, но собирался перейти в Театр Советской Армии, чтобы получить там отсрочку от призыва, которую Малый театр ему сделать не мог. Директором Малого был тогда еще Царев, и Олег очень забавно показывал в лицах свой с ним разговор. В общем, были замечательные партнеры, интересный сценарий, талантливый режиссер и ожидание предстоящего удовольствия от работы. Но не тут-то было. Начались муки, и кончились они только с последним словом на озвучивании. Мучителем, тираном, деспотом стал для меня Михаил Михайлович Казаков. Рафинированный интеллигент, диссидент, знаток и тонкий ценитель поэзии, литератор и интеллектуал. Но ему не хватало только плети, чтобы быть вылитым Малютой Скуратовым. Утром он вылезал из машины мрачный, бледный, окидывал своим горящим взором съемочную площадку, и начинался дикий крик. Попадало всем – и правым и виноватым. Крик прерывался появлением тогдашней жены Миши, Регины, – она привозила лекарства. Почему-то в полотняных мешочках. Миша протягивал руку, и она сыпала ему в ладонь целую кучу таблеток. Успокоительных, как я узнал. Он опрокидывал все это в рот и запивал водой, после чего крик продолжался, но уже с меньшими децибелами. Сценарий он знал наизусть, и стоило тебе хотя бы случайно поменять местами два слова, скандал был обеспечен. Причем тяжелый. Он воспринимал это как выпад против себя, как желание его зарезать, добить его уже истерзанную тобой душу. Он показывал, как надо играть, каждую фразу и каждое слово, и требовал, чтобы мы точно его копировали.
– О, как вы это делаете, как вы это делаете, – говорит Хоботов после того, как Людочка делает ему витаминный укол. Эту фразу он снимал полдня, заставляя меня снова и снова, снова и снова повторять за ним его интонации, движения его ног, рук и глаз, добиваясь неотличимого сходства. А ведь я думал, что я приличный артист! Мне было за сорок, и я давно привык, что в театре со мной считаются, и я участвую в создании своей роли наравне с Владимировым. Я терпел из последних сил. Ну черт с ним! В конце концов дело не в самолюбии. В конечном счете ведь не важно, кто придумал роль, ты или режиссер, важно, чтобы она была придумана хорошо. Так ведь получалось, что не хорошо. Он тянул меня на какого-то плюгавого интеллигента в очках, героя многочисленных анекдотов, у которого всегда большие проблемы с женщинами:
– Доктор, это правда, что когда жена изменяет мужу, у него на голове вырастают рога?
– Что вы, это всего лишь шутка.
– Большое спасибо, а то я боялся, что у меня в организме кальция не хватает.
Хоботов у меня получался какой-то одномерный, как карикатура. Все у него падает, ничего он не может… Ну не бывает таких. Это придурок, и любить его не за что. Съемки шли дни за днями, я устал отчаиваться и перестал надеяться, что эта картина что-то изменит в моей жизни. Ира меня утешала как могла и говорила, что мои ощущения еще ничего не значат, что я очень даже могу ошибаться и что с ней в кино такое тоже бывало. Потом в работе наступила большая пауза – ждали снега, чтобы снимать зимние сцены и каток.
Мы жили в четырнадцатиметровой комнате, которую Ира получила как молодой специалист, и готовились к появлению ребенка в начале января. Я уже писал, что Лиза родилась 28 декабря, как раз в ту ночь, когда я уехал на один день в Москву снимать сцену на катке. Наконец была снята и зимняя натура, прошло озвучивание, и все стихло. Месяц, два, три. Обеспокоенный, почему фильм так долго не выходит, звоню Казакову.
– Картину не пускают по идеологическим причинам. Что будет дальше – не знаю, – потухшим голосом сообщает Миша.
Ну что ж, значит, не судьба. Зато Лиза под Ириным руководством росла, не доставляя нам никаких хлопот, и даже научилась в полтора месяца нырять и плавать под водой.
И только когда прошел почти год, картину выпустили в эфир. Но сначала состоялась премьера в Московском Доме кино. Меня там не было, не помню уж, по каким причинам, скорее всего – был спектакль. А поздно вечером, почти ночью, телефонный звонок.
– Толя, это Рязанов. Только что посмотрел «Покровские ворота». Замечательно! Просто замечательно. Я почти плакал. Сколько ностальгических чувств! Ты играешь замечательно! Поздравляю от всей души. Привет Ире.
Стою у телефона с трубкой в руке и чувствую себя так, будто меня ударили обухом по голове. Что это, розыгрыш? Или нет? Голос похож на рязановский, но, поди разбери – сейчас столько умельцев. Но, вообще-то, звонок похож на междугородный.
– Ира, у тебя есть телефон Рязанова?
– Ты что, собрался звонить?
– Да, я боюсь, что меня разыгрывают.
– Ты с ума сошел! Уже поздно!
– Я извинюсь. Умоляю, дай телефон.
Я познакомился с Рязановым на гастролях в Москве. Он был горячим Алисиным поклонником, ходил на ее спектакли, а потом снял ее в «Служебном романе». Ко мне он тоже хорошо относился. Помню, он пришел за кулисы после спектакля с огромным букетом красных роз, предназначенным для Фрейндлих. И когда я проходил мимо, он остановил меня, отделил от букета штук десять сумасшедшей красоты роз и вручил мне. Я был смущен до крайности.
Потом, когда Ира снималась у него в «О бедном гусаре замолвите слово», я часто навещал их в Петропавловской крепости и даже был в гостях у него дома.
– Ничего, он меня простит, – уговаривал я Иру, – еще не так поздно.
Когда я до него дозвонился, он долго хохотал в трубку, и я ясно представил себе его прыгающий от смеха огромный живот.
– Спи спокойно, это был я, – сказал Рязанов.
Я залез в холодильник, достал початую бутылку водки, и мы тихонько, чтобы не разбудить Лизу, выпили.
И еще прошло какое-то время, пока мы, наконец, не увидели в телевизионной программке «Покровские ворота». Ни фамилии режиссера, ни фамилий актеров – ничего этого в программке не было. Телефильм и все. Шли новогодние праздники, народ гулял, по телевизору шли увеселительные программы, концерты, проверенные кинокомедии, цирк наш и заграничный. И у меня было опасение, что фильм наш, не такой уморительно смешной, как, например, «Приключения Шурика», может и затеряться. Все-таки его желательно смотреть в трезвом состоянии, чего сейчас, в праздники, требовать от публики довольно глупо. И вот зажегся экран, и появились первые титры… Я, не в силах смотреть на самого себя, пошел на кухню, где и просидел весь вечер с книгой в руках.
Ире картина понравилась, маме тоже. Но это ни о чем не говорило – маме всегда нравилось все, что я делаю. Никто в тот вечер не звонил. Утром в театре тоже никто не кидался ко мне с поздравлениями, наверное, не смотрели или не понравилось. А я ни у кого не спрашивал, полагая, что если человеку есть что сказать, он скажет сам. Расхожая фраза – утром он проснулся знаменитым – оправдалась лишь наполовину: утром он проснулся. А как же тогда относиться к словам Рязанова? А никак. Правы, наверное, все. Прав Рязанов, увидевший в картине смысл и хороший юмор. Правы и те, кто, заедая печенью трески рюмку водки, не захотел напрягаться по поводу какого-то мелькания на экране. Действительно важно для восприятия, когда, где и при каких обстоятельствах ты что-то смотришь и в каком настроении находишься. Фильм повторили месяца через два-три. И вот тут-то все и грохнуло. Мне оборвали телефон, на улице многие узнавали и улыбались, а в театре некоторые артисты не поздоровались, что является самым верным признаком твоего успеха. Самое поразительное в судьбе этой картины Казакова, что после каждого показа ее по какому-нибудь каналу, интерес к ней возрастает. Хотя, казалось бы, – куда больше. Мне остается только одно: снять шляпу перед Михаилом Казаковым и покаяться, признав, что все мои личные страдания и муки уязвленного самолюбия ничего не стоят по сравнению с успехом этого фильма у публики, которой абсолютно наплевать, как достигался конечный результат и что переживал тот или иной участник картины под названием «Покровские ворота».
Я пишу последние строчки своих довольно растрепанных воспоминаний и спешу обрадовать своего возможного читателя: продолжения не будет. Все, что хотелось, вспомнилось. Вернее, память сама отобрала, просеяла и продиктовала, видимо, самые значимые для меня события, встречи, чувства. А потому, с чувством выполненного перед Ириной Ма-зуркевич долга, я прощаюсь с тобой, мой читатель. Смотрю через открытую дверь в соседнюю комнату, где жена набирает мою рукопись на компьютере, время от времени прерывая работу матросскими ругательствами в мой адрес за неразборчивый почерк, и красиво заканчиваю свое повествование строчками из «Фауста» Гете в переводе Пастернака: «Насущное уходит вдаль, а давность, приблизившись, приобретает явность».
15 июля 2007 г.
Казаков показался мне каким-то дерганным, что было вполне объяснимо при начале съемок.
– Пьесу Зорина читал?
– Нет.
– Ну и хорошо, прочти сценарий. Завтра в десять проба.
Он показал мне две сцены, которые будут снимать. Вечером в гостинице я прочитал сценарий и был немного разочарован. Материал показался мне уж очень литературным и ситуация с бывшим мужем, которого опекает бывшая жена, выглядела натянутой, искусственно придуманной.
«Впрочем, какая тебе разница, – думал я, – снимешься и – домой. Главное, что краситься не надо».
С этими мыслями я и заснул.
На пробах я столкнулся с новшеством: стоял телевизионный монитор, камера, все снималось на видео и тут же просматривалось. Очень удобно. Я сыграл, что требовалось, попрощался и отбыл восвояси. Казаков, кроме дежурных слов: «Все нормально. Спасибо», – ничего не сказал.
Что-то около месяца Москва молчала. Я был уверен, что этим дело и закончится. Но нет. Позвонил Казаков и сказал, что только что худсовет Мосфильма утвердил меня на роль Хоботова и что я срочно должен дать свою занятость в театре, чтобы составить план съемок. Снимать планировалось с августа и до конца года, чтобы застать зиму. Это было нежданно-негаданно, и оттого еще приятней. Потом позвонил директор и сказал, что мне надо срочно приехать в Москву снять мерки для шитья костюмов и заключить договор.
– У вас есть киноставка?
– Да, шестнадцать рублей пятьдесят копеек.
– Что это за ставка? Это же неприлично. Звание?
– Да, я заслуженный артист.
– Хорошо, постараюсь выбить вам на эту картину двадцать пять рублей за съемочный день.
Тогда платили не по взаимной договоренности между продюсером и артистом, как сейчас, а строго по ставке, утвержденной худсоветом студии. Самая большая ставка была сорок рублей за съемочный день. Ее имели Смоктуновский, Евстигнеев, Ульянов и другие артисты этого же ряда. А самая маленькая – десять рублей.
Казаков встретил меня очень тепло, и у нас состоялся долгий разговор о предстоящих съемках, о моей роли, о том, что он хочет рассказать этой картиной.
Но сначала я узнал, как проходил худсовет, на котором утверждали артистов. Все шло гладко, пока не прозвучала моя фамилия.
– А почему Равикович? Что, Хоботов еврей? – спросил начальник актерского отдела «Мосфильма» Адольф Михайлович Гуревич, про которого говорили: «Хорошего человека Адольфом не назовут».
Все сделали вид, что не расслышали его реплики, и после недолгого обсуждения согласились с моей кандидатурой. Адольф Михайлович спрашивает снова:
– Товарищ Казаков, мы что, еврейское кино снимаем?
На что директор «Мосфильма» Сизов, он же председатель худсовета, с мягкой улыбкой замечает:
– Адольф Михайлович, что вы, право! У нас же многонациональная страна.
На этом все и кончилось, к неудовольствию Адольфа Михайловича, которому не дали выполнить его святую обязанность – соблюсти квоту на количество евреев, занятых в фильме. Эти квоты существовали тогда во всех сферах советской жизни: на прием в вузы, на руководящую работу, на врачей, ученых и т. д. Адольф Михайлович, сам еврей, был чрезвычайно удобен тем, что мог вслух произнести то, о чем другие помалкивали. А случилось так потому, что вопрос обо мне был оговорен Казаковым с Сизовым, а Гуревич об этом не знал.
– Очень просился на Хоботова Андрей Миронов, – продолжал делиться со мной Казаков, – он видел в Театре на Малой Бронной мой спектакль «Покровские ворота», который ему очень понравился. Но я ему честно сказал: «Андрей, зачем тебе гондон на голову натягивать, когда у меня есть Хоботов-Равикович?» Потом Казаков рассказал, каких трудов стоило ему пробить этот сценарий.
– Они ведь не дураки. Они понимают, про что эта вещь. Про то, что счастливым человека нельзя сделать насильно. А ОНИ-то именно это и пытаются с нами сделать. Дескать, не понимаете вы своего счастья. Мы вас к нему ведем, а вы все сопротивляетесь. Поэтому и придирались к любой мелочи, лишь бы не пустить картину в производство.
Я осторожно высказался насчет не слишком правдоподобной истории с двумя мужьями Маргариты Павловны.
– Да, это есть. Но меня это не пугает, – сказал Миша. – Я и не хочу, чтобы картина была бытово-реалистична. У нее должна быть особая интонация. Это притча, поэтическое размышление. В фильме будут стихи, песни Булата Окуджавы. Поэтому сюжет здесь может быть отчасти условным. Но играть эту историю надо очень эмоционально.
Он был страшно увлечен предстоящей работой, и было видно, что картина вся, со всеми подробностями, уже стоит перед его мысленным взором, осталось ее только снять. Перенести на пленку.
Начались съемки. Из актеров я не был знаком раньше ни с кем, кроме Игоря Дмитриева, нашего ленинградского артиста. Самым маститым был Леонид Броневой, которого как Мюллер никто иначе за глаза и не звал. Он много лет прослужил в Театре на Малой Бронной и был занят почти во всех знаменитых спектаклях Анатолия Эфроса. Его ценили в профессиональной среде, но огромную популярность и любовь публики он завоевал, снявшись в «Семнадцати мгновениях весны». Так бывает довольно часто. Только кино и телевидение делают артиста знаменитым. Вот, к примеру, замечательный артист БДТ Евгений Лебедев не был широко известен, хотя им как театральным артистом восхищалась вся Европа. Не был известен, потому что мало снимался и не в очень известных фильмах (исключая «Свадьбу в Малиновке»). А наши газеты и журналы внушают читателю мысль, что настоящий артист тот, кто снимается в кино.
Леонид Сергеевич оказался человеком язвительным. За долгие годы работы он хорошо изучил театральные и кинонравы и умел за себя постоять.
– А зачем вы потратились на такси? – наставлял он меня. – Совершенно зря. Надо было стоять и ждать, пока за вами не приедут из группы.
– Так ведь смена началась в десять, а уже было одиннадцать. Машины все нет, я боялся, что Казаков меня убьет или сойдет с ума.
– Ничего бы не произошло. А вот теперь, когда вы дали слабину, они вообще перестанут присылать за вами машину.
Как-то в паузе во время съемок он рассказал, как поссорился с Эфросом.
– Приезжает Эфрос из Америки – это была его первая поездка с целой группой театральных генералов. Ну, всем же любопытно, никто же там не был. И вот мы сидим всей труппой, а он начинает: «Откровенно говоря, я ожидал от Америки большего. Вот мое первое впечатление: открываю двери номера, вхожу, ставлю чемодан, оглядываюсь и вдруг вижу – по полу бежит здоровый таракан. Представляете?» – А я возьми да и брякни: «А может, он из вашего чемодана?» Ну и вот. Он мне этого не простил. Пришлось уйти.
С Инной Ульяновой мы быстро нашли общий язык, подружились, и она даже пригласила меня к себе домой. Она жила в маленькой однокомнатной квартире, вылизанной, со всякими милыми занавесочками, с сувенирчиками на полках. Мы сидели, пили чай и сплетничали. Этажом выше жил Валерий Брумель, олимпийский чемпион и рекордсмен мира по прыжкам в высоту, ее хороший приятель. «И, если я захочу, она нас познакомит», – сказал я себе.
Лена Коренева держалась довольно уверенно. Видно было, что она чувствует себя на площадке как рыба в воде и что она знает себе цену, имея за плечами большой успех в «Романсе о влюбленных», «Асе», «Бароне Мюнхгаузене». Она уже собиралась за границу и в каждую свободную минуту открывала какую-то книжку на английском языке. Лена одаривала всех ослепительной улыбкой и очень-очень была похожа на настоящую американскую кинозвезду.
Нравился мне и Олег Меньшиков. Он был серьезен, немногословен, никогда, в отличие от меня, не спорил с Казаковым, очень дисциплинирован. Он был весь сосредоточен на работе. Даже в паузах, когда артисты треплют языком, рассказывая всякие байки, он старался уединиться и просматривал сценарий или просто молчал, не включаясь в разговор. Он ни разу не опоздал и ни разу не пришел с невыученным текстом.
– Потрясающий парень, – сказал мне Казаков еще до начала съемок, – просто счастье, что я его нашел. В «Полетах во сне и наяву» у него маленькая роль. Но уже все видно. Штучный товар.
Олег тогда только-только начал работать после училища в Малом театре, но собирался перейти в Театр Советской Армии, чтобы получить там отсрочку от призыва, которую Малый театр ему сделать не мог. Директором Малого был тогда еще Царев, и Олег очень забавно показывал в лицах свой с ним разговор. В общем, были замечательные партнеры, интересный сценарий, талантливый режиссер и ожидание предстоящего удовольствия от работы. Но не тут-то было. Начались муки, и кончились они только с последним словом на озвучивании. Мучителем, тираном, деспотом стал для меня Михаил Михайлович Казаков. Рафинированный интеллигент, диссидент, знаток и тонкий ценитель поэзии, литератор и интеллектуал. Но ему не хватало только плети, чтобы быть вылитым Малютой Скуратовым. Утром он вылезал из машины мрачный, бледный, окидывал своим горящим взором съемочную площадку, и начинался дикий крик. Попадало всем – и правым и виноватым. Крик прерывался появлением тогдашней жены Миши, Регины, – она привозила лекарства. Почему-то в полотняных мешочках. Миша протягивал руку, и она сыпала ему в ладонь целую кучу таблеток. Успокоительных, как я узнал. Он опрокидывал все это в рот и запивал водой, после чего крик продолжался, но уже с меньшими децибелами. Сценарий он знал наизусть, и стоило тебе хотя бы случайно поменять местами два слова, скандал был обеспечен. Причем тяжелый. Он воспринимал это как выпад против себя, как желание его зарезать, добить его уже истерзанную тобой душу. Он показывал, как надо играть, каждую фразу и каждое слово, и требовал, чтобы мы точно его копировали.
– О, как вы это делаете, как вы это делаете, – говорит Хоботов после того, как Людочка делает ему витаминный укол. Эту фразу он снимал полдня, заставляя меня снова и снова, снова и снова повторять за ним его интонации, движения его ног, рук и глаз, добиваясь неотличимого сходства. А ведь я думал, что я приличный артист! Мне было за сорок, и я давно привык, что в театре со мной считаются, и я участвую в создании своей роли наравне с Владимировым. Я терпел из последних сил. Ну черт с ним! В конце концов дело не в самолюбии. В конечном счете ведь не важно, кто придумал роль, ты или режиссер, важно, чтобы она была придумана хорошо. Так ведь получалось, что не хорошо. Он тянул меня на какого-то плюгавого интеллигента в очках, героя многочисленных анекдотов, у которого всегда большие проблемы с женщинами:
– Доктор, это правда, что когда жена изменяет мужу, у него на голове вырастают рога?
– Что вы, это всего лишь шутка.
– Большое спасибо, а то я боялся, что у меня в организме кальция не хватает.
Хоботов у меня получался какой-то одномерный, как карикатура. Все у него падает, ничего он не может… Ну не бывает таких. Это придурок, и любить его не за что. Съемки шли дни за днями, я устал отчаиваться и перестал надеяться, что эта картина что-то изменит в моей жизни. Ира меня утешала как могла и говорила, что мои ощущения еще ничего не значат, что я очень даже могу ошибаться и что с ней в кино такое тоже бывало. Потом в работе наступила большая пауза – ждали снега, чтобы снимать зимние сцены и каток.
Мы жили в четырнадцатиметровой комнате, которую Ира получила как молодой специалист, и готовились к появлению ребенка в начале января. Я уже писал, что Лиза родилась 28 декабря, как раз в ту ночь, когда я уехал на один день в Москву снимать сцену на катке. Наконец была снята и зимняя натура, прошло озвучивание, и все стихло. Месяц, два, три. Обеспокоенный, почему фильм так долго не выходит, звоню Казакову.
– Картину не пускают по идеологическим причинам. Что будет дальше – не знаю, – потухшим голосом сообщает Миша.
Ну что ж, значит, не судьба. Зато Лиза под Ириным руководством росла, не доставляя нам никаких хлопот, и даже научилась в полтора месяца нырять и плавать под водой.
И только когда прошел почти год, картину выпустили в эфир. Но сначала состоялась премьера в Московском Доме кино. Меня там не было, не помню уж, по каким причинам, скорее всего – был спектакль. А поздно вечером, почти ночью, телефонный звонок.
– Толя, это Рязанов. Только что посмотрел «Покровские ворота». Замечательно! Просто замечательно. Я почти плакал. Сколько ностальгических чувств! Ты играешь замечательно! Поздравляю от всей души. Привет Ире.
Стою у телефона с трубкой в руке и чувствую себя так, будто меня ударили обухом по голове. Что это, розыгрыш? Или нет? Голос похож на рязановский, но, поди разбери – сейчас столько умельцев. Но, вообще-то, звонок похож на междугородный.
– Ира, у тебя есть телефон Рязанова?
– Ты что, собрался звонить?
– Да, я боюсь, что меня разыгрывают.
– Ты с ума сошел! Уже поздно!
– Я извинюсь. Умоляю, дай телефон.
Я познакомился с Рязановым на гастролях в Москве. Он был горячим Алисиным поклонником, ходил на ее спектакли, а потом снял ее в «Служебном романе». Ко мне он тоже хорошо относился. Помню, он пришел за кулисы после спектакля с огромным букетом красных роз, предназначенным для Фрейндлих. И когда я проходил мимо, он остановил меня, отделил от букета штук десять сумасшедшей красоты роз и вручил мне. Я был смущен до крайности.
Потом, когда Ира снималась у него в «О бедном гусаре замолвите слово», я часто навещал их в Петропавловской крепости и даже был в гостях у него дома.
– Ничего, он меня простит, – уговаривал я Иру, – еще не так поздно.
Когда я до него дозвонился, он долго хохотал в трубку, и я ясно представил себе его прыгающий от смеха огромный живот.
– Спи спокойно, это был я, – сказал Рязанов.
Я залез в холодильник, достал початую бутылку водки, и мы тихонько, чтобы не разбудить Лизу, выпили.
И еще прошло какое-то время, пока мы, наконец, не увидели в телевизионной программке «Покровские ворота». Ни фамилии режиссера, ни фамилий актеров – ничего этого в программке не было. Телефильм и все. Шли новогодние праздники, народ гулял, по телевизору шли увеселительные программы, концерты, проверенные кинокомедии, цирк наш и заграничный. И у меня было опасение, что фильм наш, не такой уморительно смешной, как, например, «Приключения Шурика», может и затеряться. Все-таки его желательно смотреть в трезвом состоянии, чего сейчас, в праздники, требовать от публики довольно глупо. И вот зажегся экран, и появились первые титры… Я, не в силах смотреть на самого себя, пошел на кухню, где и просидел весь вечер с книгой в руках.
Ире картина понравилась, маме тоже. Но это ни о чем не говорило – маме всегда нравилось все, что я делаю. Никто в тот вечер не звонил. Утром в театре тоже никто не кидался ко мне с поздравлениями, наверное, не смотрели или не понравилось. А я ни у кого не спрашивал, полагая, что если человеку есть что сказать, он скажет сам. Расхожая фраза – утром он проснулся знаменитым – оправдалась лишь наполовину: утром он проснулся. А как же тогда относиться к словам Рязанова? А никак. Правы, наверное, все. Прав Рязанов, увидевший в картине смысл и хороший юмор. Правы и те, кто, заедая печенью трески рюмку водки, не захотел напрягаться по поводу какого-то мелькания на экране. Действительно важно для восприятия, когда, где и при каких обстоятельствах ты что-то смотришь и в каком настроении находишься. Фильм повторили месяца через два-три. И вот тут-то все и грохнуло. Мне оборвали телефон, на улице многие узнавали и улыбались, а в театре некоторые артисты не поздоровались, что является самым верным признаком твоего успеха. Самое поразительное в судьбе этой картины Казакова, что после каждого показа ее по какому-нибудь каналу, интерес к ней возрастает. Хотя, казалось бы, – куда больше. Мне остается только одно: снять шляпу перед Михаилом Казаковым и покаяться, признав, что все мои личные страдания и муки уязвленного самолюбия ничего не стоят по сравнению с успехом этого фильма у публики, которой абсолютно наплевать, как достигался конечный результат и что переживал тот или иной участник картины под названием «Покровские ворота».
Я пишу последние строчки своих довольно растрепанных воспоминаний и спешу обрадовать своего возможного читателя: продолжения не будет. Все, что хотелось, вспомнилось. Вернее, память сама отобрала, просеяла и продиктовала, видимо, самые значимые для меня события, встречи, чувства. А потому, с чувством выполненного перед Ириной Ма-зуркевич долга, я прощаюсь с тобой, мой читатель. Смотрю через открытую дверь в соседнюю комнату, где жена набирает мою рукопись на компьютере, время от времени прерывая работу матросскими ругательствами в мой адрес за неразборчивый почерк, и красиво заканчиваю свое повествование строчками из «Фауста» Гете в переводе Пастернака: «Насущное уходит вдаль, а давность, приблизившись, приобретает явность».
15 июля 2007 г.