Страница:
- Ах, как я рада! Он именно такой, каким я себе его представляла, не правда ли, Ростан? Я ваша поклонница, Ренар.
- Мадам, с изумлением узнаю, что вам могли понравиться сочинения (я так и сказал "сочинения") Жюля Ренара.
- А почему? - спросила она. - Вы, значит, считаете меня дурой?
- Ах, я не то сказал...
- Да что вы!
И она стала подкрашивать губы.
Позже, на лестнице, я понял, как надо было сказать:
"Нет, мадам, я считал вас гениальной женщиной, со всеми вытекающими отсюда неудобствами". Но это, вероятно, было бы еще глупее.
- Я мерзну. Чувствуете? - сказала она и положила руку на щеку Ростана, которого она называет "мой поэт", "мой автор".
- В самом деле, рука ледяная, - сказал Ростан.
Не придумаю, что бы такое сказать! Нет, не так-то легко блеснуть! Я очень взволнован, увлечен, я хочу выказать себя мужчиной.
- Что вы делаете, Ренар?
- Мадам, я только что делал нечто прекрасное: я слушал вас.
- Да вы прелесть! Но что же вы все-таки делаете?
- О! Очень немногое. Пустячки, рассказы о природе, о животных. Они хуже, чем этот, - говорю я, показывая на великолепного пса, которого она называет, кажется, Джем.
И мой бедный человеческий голос тонет в собачьей шерсти.
- Знаете, - говорит она, - на кого вы похожи? Вам уже говорили?
- Да, на Рошфора...
- Нет, на Альбера Дельпи.
Два других голоса:
- На Дюфлоса... На Леметра...
Я решаю, что похож на слишком многих.
- А вы любили Альбера Дельпи?
- Нет!
- О!
- Но вы мне нравитесь. Дельпи плохо кончил. А вы хорошо кончите. Впрочем, это уже сделано. Вы уже не можете пойти по ложному пути.
Все вокруг нас были немного удивлены, что Сара Бернар так много мною занимается. Спрашивали: кто это? Некоторые знали, другие - нет.
Я уже чувствую огромную благодарность к ней, желание ею восхищаться, ее любить и боязнь слишком увлечься. Я развиваю перед Ростаном тощую теорийку насчет того, что она внушала мне недоверие и что мне приятно было убедиться, что она мила, да, именно мила.
1896
1 января. Я решил, что наступивший год должен быть особенным годом, а начал я его тем, что проснулся поздно, слишком плотно позавтракал и проспал в кресле до трех часов дня.
2 января. У Сары Бернар. Она лежит перед монументальным камином на белой медвежьей шкуре. У нее в доме вообще не садятся, а возлежат. Она говорит мне: "Сюда, Ренар!" Куда это сюда? Между ней и госпожой Ростан подушка. Не смею сесть на подушку и становлюсь на колени у ног г-жи Ростан, и ноги мои торчат, как у коленопреклоненного перед исповедальней.
Здесь боятся числа тринадцать. Среди гостей Морис Бернар со своей молодой женой, она беременна. Когда переходят в столовую, Сара берет меня под руку. Я забываю вовремя отодвинуть портьеру. Бросаю Сару у первого же стула, а нужно было, оказывается, вести ее дальше, к большому креслу с балдахином. Я сажусь справа от нее и много есть не собираюсь. Сара пьет из золотого кубка. Я не решаюсь открыть рот даже для того, чтобы попросить салфетку, которую у меня забрал лакей, и мясо ем вилочкой для фруктов. Вдруг ловлю себя на том, что на подставку для ножей положил обсосанную спаржу. Заинтриговал меня большой стеклянный поднос: туда почему-то клали салат. К счастью, слева от Сары сидел доктор, неизбежный персонаж в романах, пьесах и в жизни. Доктор объясняет Саре, почему ей слышался сегодня ночью двадцать один удар и почему ее собака пролаяла двадцать один раз.
Затем немного хиромантии: моя планета Луна. Я, оказывается, должен любить луну, говорить о ней, испытывать на себе влияние ее фаз. Действительно, я много говорю о луне, но смотрю на нее редко. В моем мизинце гораздо больше воли, чем логики. Это правда. У Ростана - наоборот. Сара то берет, то отпускает мою руку, белую и пухлую. Но ногти у меня подстрижены плохо. Впервые сегодня я заметил, что они некрасивые и не слишком чистые.
- Вот какие мы ученые, - замечает с другого конца стола Морис Бернар.
А мне показалось, что Сара импровизирует. Впрочем, она больше ничего не обнаружила.
Затем супруга Мориса Бернара опрокидывает на скатерть стакан с живыми цветами. Меня совсем затопило. Сара поспешно окунает пальцы в разлитую воду и смачивает мне волосы водой. Теперь я счастлив надолго.
У Сары правило: никогда не думать о завтрашнем дне. Завтра - будь что будет, хоть смерть. Она пользуется каждым мгновением. Она не помнит, какая из виденных ею стран понравилась ей больше, какой успех сильнее всего взволновал ее. Она мечтала сыграть "Кукольный дом", но Ибсен кажется ей слишком искусственным. Нет! От идеального она требует ясности. Она слишком любит Сарду, чтобы любить Ибсена. И я говорю ей, что я о ней подумал, когда посетил ее впервые.
- Вы толстая, красивая и славная.
Сара, которую я знаю по ее триумфам, заполнившим полстолетия, смущает меня и сбивает с толку; но Сара - женщина, которая сидит здесь, рядом со мною, не особенно меня поражает.
Потом начинаются шутки, вроде следующих: "А вы знаете, почему у лягушек нет хвоста?! Я лично не знаю". - "Когда новобрачные ложатся в постель, кто первым тает? Свеча" и т. д. и т. п. Как-то даже забываешь, что ты в гостях у гения. Потом начинают сравнивать людей с животными. Сара уверена, что похожа на антилопу, Ростан на грызуна, жена его на овцу. Морис на ищейку, жена его на сову. А на кого похож я, не выяснили. Должно быть, у меня лоб слишком велик, и сходства с животным не получается.
- Когда я прочла всего одну-единственную вашу строчку, - говорит мне Сара, - я сразу подумала: он рыжий, непременно рыжий. Но ведь все рыжие злюки. Впрочем, вы, пожалуй, блондин.
- Я был, мадам, рыжим, откровенно рыжим и злым, но по мере того, как вместе с благоразумием приходила доброта, я из рыжего стал блондином.
И прочие глупости.
Арокур торжественно объявляет о моем преклонении перед Виктором Гюго. "Как он был остроумен", - говорит Сара. Гюго подарил ей кольцо - "слезу Рюи Бласа".
Кстати, говорят, что у Робера де Монтескью в перстне настоящая слеза, и доктор клянется, что Монтескью писал стихи, очень красивые.
Гостиная. Пальмы. Под каждым листом - электрическая лампочка. Под стеклом - глиняная фигурка девочки, которую Сара долепит, когда вернется. Портреты и уйма музейных вещей. Сара, в которой меньше актерства, чем в других, говорит:
- Я хотела все делать - писать, ваять. О, я знаю, что у меня таланта нет, но мне просто хотелось испробовать все!
Вот у кого нужно бы брать уроки воли.
Вводят одну из пяти "пум" Сары Бернар. Ее держат на цепи. Она обнюхивает шкуры и наши ноги. У нее ужасно длинные лапы и когти, и понятно, что Арокур закрывает глаза, когда пума, ластясь, трется о его манишку. Наконец пуму уводят, и всем становится немного легче.
Появляются две огромные собаки с розовыми пористыми носами, каждая из них могла бы съесть ребенка. Они ласково, кротко валяются на полу, их белая шерсть густо липнет к нашей одежде.
Лакей опрокидывает бутылку шампанского. Пробка выскакивает, жидкость попадает прямо в лицо Саре, которая лежит на своей медвежьей шкуре. На миг мне показалось, что и это предусмотрено программой.
Сегодня вечером я, против обыкновения, не искал шляпы, - она была у меня на голове, - но зато преспокойно унес чужую.
6 января. Он был до того утончен, что ставил ловушки в клетку собственной канарейке.
* - Ой, ты наступил на мозоль моей души!
8 января.
- Вы так грациозны, что я не могу себе представить вас, как других женщин, в постели: мне кажется, что вы спите на ветке.
* - У меня неутолимая жажда истины.
- Только не стань пьяницей.
9 января. Похороны Верлена. Верно сказал один академик, похороны возбуждают. Вселяют бодрость. Лепелетье исходит слезами и словами. Он вскричал: "Женщины сгубили Верлена!" Это по меньшей мере неблагодарность по отношению к Верлену. Мореас подтверждает: "Совершенно верно".
У Барреса именно такой голос, какой требуется для произнесения похоронных речей, той звучности, которая отдает гробницей и вороньим карканьем. И в самом деле, он великолепно говорит о молодых, хотя Бобур утверждает, что он присваивает себе чужие заслуги, ибо скорее уж Анатоль Франс создал Верлена. Прежде чем начать речь, Баррес дал подержать свою шляпу Монтескью. Была минута, когда мне захотелось аплодировать, и я чуть было не постучал тростью о надгробный камень, но воздержался - а вдруг мертвый воскреснет.
Мендес говорил о лестнице с легкими мраморными ступенями, ведущей среди олеандров к горящим светильникам. Очень поэтичный образ, но его можно применить ко всему.
Поэту Коппе начали аплодировать авансом. Но публика охладела, когда он застолбил себе в раю местечко возле Верлена. Нет уж, позвольте!
...Как-то Верлен выступал в Голландии с лекциями. В гостинице ему отвели самый лучший номер. Но он велел позвать управляющего:
- Дайте мне другой номер.
- Но, мэтр, это лучшая наша комната.
- Вот именно потому! Я же вам говорю: дайте мне другую!
С собою он привез чемодан, а в чемодане не было ничего, кроме словаря...
В ресторане начались шуточки: взяли столик и заказали поминальный обед по Коппе.
Там был попугай, который сидел, повернувшись к нам задом, и твердил без передышки: "кака, кака". Похоронная физиономия Швоба, мрачное лицо, запавшие глаза, плачевно обвисшие усы, всклокоченные волосы...
18 января. Я знал одну птичку, которая, задремавши на ветке, тут же валилась вниз.
* Животные вызывают у меня, главным образом, чувство удивления, - как, впрочем, и все на свете.
* Ответ на оскорбление, которое смывается только кровью:
- Это вы сказали нарочно, чтобы меня подразнить.
* Заметки писателя - это ежедневные гаммы.
* Аист на своей тростниковой ноге.
* Дружба опустошает сильнее любви.
* Если будет война, мне придется все время убеждать себя, будто Вильгельм закатил пощечину лично мне.
* Почему ты клянчишь билетик в театр у авторов пьесы, раз ты все равно не посмеешь им сказать, что зевал весь вечер?
23 января. Ростан. У него такое хрупкое здоровье, что каждый боится не обнаружить в нем таланта.
24 января. Одноглазый - это калека, имеющий право только на полсобаки в качестве поводыря.
25 января. Первое признание: я не всегда понимаю Шекспира. Второе признание: не всегда люблю Шекспира. Третье признание: Шекспир всегда нагоняет на меня скуку.
31 января. Стиль жирный и скользкий, как парижские мостовые в слякоть.
1 февраля. Рыжик. Неиспользованные заметки для "Комнаты в погребе". Ему хотелось бы простереть свою дерзость до того, чтобы называть мать "мадам", спорить о родственных чувствах, о театре. "Я был бы ангелом". - "Шею сломаешь", - говорит старший брат Феликс. Мадам Лепик отправляется спать и уносит с собой лампу.
Моя вспышка сыновних чувств не случайна. Мадам предупреждает мосье 1, что ложится спать. Возможно, он зашел слишком далеко. Задувая лампу, она говорит ему: "Не воображай, что я буду расходовать на тебя свет!.." Пусть другие уходят, с ним остается мать. Кладовая, кадка. Там можно утолить жажду, не выпив ни капли. Огромные брусья мешают ему выйти и броситься в колодец. Справа, слева, позади храпит семья, и он прислушивается к храпу. Его сны. Просыпается в поту и плачет от радости.
1 Иронически: имеется в виду сам Рыжик.
* Малларме. Его стихи отчасти музыка, как верлибр, - свободный стих, отчасти рисунок.
3 февраля. - У Виктора Гюго, - сказала она, - встречаются довольно миленькие выражения.
* - Лотрек такой крошечный, - говорит мадам Бернар, - что у меня начинается головокружение.
* Снег еще лежит отдельными островками, как клочья мыльной пены в ушах после бритья.
* Мадам де Севинье, говорят, писала свои письма для потомства. И очень хорошо делала. А вы предпочли бы читать небрежно написанные черновики?
* Подлое ощущение в руках, когда приходится аплодировать.
* Голова его поворачивается на шее медленно, как подсолнечник.
7 февраля. Ростан. У него роскошный кабинет. Он там не работает. Работает в спальне, на маленьком шатком столике. Написав "Романтиков", отделал себе чудесную туалетную комнату, ванную и возле ванны - биде. Его свояченица, входя, говорит ему: "Добрый день, дорогой мэтр!.."
Отдаляется от нас все больше и больше. Считает нас фальшивыми, лгунами, злобными и хищными.
Пишет на отдельных листках, а на полях чертит какие-то рисуночки, по словам мадам Ростан, ей-богу же, очень миленькие.
Уверяет, что вполне способен признать талант за молодыми, которых ненавидит или презирает.
- Ходит в скромном полутрауре - в платьице в белый горошек, - говорит Ростан о цесарке.
Откровенно говоря, осталась лишь единственная причина любить Ростана: страх, что он скоро умрет.
- Ну, что вы хотите мне сказать?
Так он встретил меня сегодня вечером, даже не предложив сесть.
- Вы непереносимы! - говорю я. - Я остаюсь молодым и оставляю вас с вашей старостью. Всего доброго!
- Давайте порвем! - говорит он.
Глаза у него маленькие, узкие. Он завивает усы. Очень бледный.
- Ростан, нас теперь связывают лишь две-три ниточки, два-три звена, и я их порву.
- Рвите!
И когда, закрывая за собой дверь, слышу его голос: "Это просто невыносимо!" - я оборачиваюсь, говорю ему "до свидания" и что погода прекрасная.
- Желаю хорошо развлекаться, - говорит он мне.
Я весь дрожу, а у него побелели губы. И, возможно, мы оба испытываем горькую усладу, повернувшись друг к другу спиной.
Одним другом меньше, какое это облегчение!
10 февраля. "Саломея" Оскара Уайльда. Впечатление сильное. Но не мешало бы кое-где убрать еще несколько голов Иоканаана. Их положительно слишком много. И сколько зря повторенных криков, и сколько поддельной пышности!
* Зоологический сад. В одной из клеток маленький зверек, который бегает взад и вперед с мрачным упорством. Он не уродливый: просто очень смешной. Я-то знаю, на кого он похож, но не смею даже подумать, что это он и есть, и иду за справкой к сторожу.
- Скажите, пожалуйста, мосье, что это за новый зверек? На его клетке нет надписи.
- Вот этот? Подождите-ка, - отвечает сторож. - Не могу припомнить. На прошлой неделе их было двое, и они гонялись друг за другом по траве. Чертово название! Так и вертится на языке.
Он пытается вспомнить. Мы пытаемся вспомнить вместе.
- Знаю! - вдруг восклицает он. - Вспомнил. Так вот, мосье, это собачка.
* Есть друзья. Нет настоящих друзей.
* Сегодня вечером ко мне приходила мадам Ростан, и я сразу же сказал ей, что люблю Ростана, как своего младшего, слабого здоровьем, брата, но что лучше нам не видеться, а то дело у нас непременно кончится мордобоем.
Она знает, все знает. Она только что отправила отцу Ростана отчаянное письмо на тридцати страницах. Что делать? Он решил покончить с собой. Твердит, что хочет пойти в священники. Отрешился ото всего и утверждает, что это и есть начало мудрости. Встает с постели и тут же падает в кресло, и не делает ничего, ровно ничего. Когда к нему приходят, он старается навести в своих бумагах живописный беспорядок: а на этих страницах нет ничего, кроме каких-то рисуночков, и то бессмысленных.
К ним приходил известный врач. Ничего определенного не нашел. Неврастения, астения. Ей хотелось бы, чтобы он заболел по-настоящему. Тогда боролись бы за его жизнь. Спасли бы его. Он исцелился бы. Но так он просто похож на мертвеца.
- А нет ли тут какой-нибудь любовной истории?
Она просто мечтала бы об этом, и знай она хоть одну женщину, которая была бы способна вернуть его к жизни, она сама бы бросила ее в объятия Ростана, И бедняжка заливается слезами. Он играет ножами, оружием, бутылками, стаканами. Не выпускает из рук орудий самоубийства.
- Да, - говорю я. - Если бы он умер, поговорить об этом было бы интересно, но вся беда в том, что он еще жив, хотя вряд ли можно назвать это жизнью, и в таком состоянии он невыносим. Он ведет себя подло в отношении вас, детей, друзей. Было бы лучше, если бы ему приходилось зарабатывать на прокорм семьи.
- Он не стал бы зарабатывать. Мы все умерли бы с голоду, - я-то знаю, как мало у него энергии и как быстро она убывает. Скоро ее вообще не станет. Периоды упадка становятся все чаще и все продолжительнее. А если он и подымается, то прежней высоты не достигает.
Во всем этом нет ни радости, ни философии. Разве что таинственная грусть и беспричинная скорбь.
- Но почему бы ему не превратить все это в литературу, ведь поступали же так Байрон, Мюссе, Ламартин и прочие.
- Но у него нет даже мелкого тщеславия.
Неужели он умрет, а я буду жалеть, что не успел проникнуть в глубь этой прекрасной смятенной души?
Всегда понимаешь все слишком поздно. Ах, горе счастливым!
И ведь только что я, как хронический идиот, требовал себе наследства. Жалел, что у меня нет билета в тысячу франков и т. д. и т. п. Несчастные безумцы, все, все!
И, думая об этих вещах, я не могу ни читать, ни писать. Мне необходимо подняться с места, походить, встряхнуться, дать роздых нервам, которые мучительно натянуты.
13 февраля. Куртелин говорит:
- Если нет иного средства заставить замолчать женщину - ее надо бить. Конечно, очень мило заявлять: "Беру шляпу, трость и ухожу!" Но ведь так никогда не бывает. Днем еще куда ни шло. Днем можно встретиться с друзьями в кафе, поболтать, поиграть; ну, а вечером куда пойти? Прежде всего, я не могу ночевать в этих отелях, где нет стенных часов. Мне хочется знать, который час, и поэтому я не сплю. И я возвращаюсь домой только ради того, чтобы узнать, сколько времени.
* - Все это выдумки художников, - говорит Жан Вебер, - что натурщицы их не волнуют. Меня, например, натурщицы страшно волнуют, и это стеснительно.
А я, я так застеснялся, что даже не поклонился натурщице, и глядел на нее только украдкой, и чувствовал на себе ее взгляд...
Я не буржуа, но ощущаю в себе кое-какие буржуазные добродетели.
* Любыми путями - к ясности.
* Троих из наших королей я никак не могу запомнить: Людовика XVIII, Карла X и Луи-Филиппа. Я их путаю. Невозможно в них разобраться. Иногда, с помощью малого Ларусса, я их расставляю по местам, потом опять хаос. Приходится начинать сначала.
20 февраля. Обед у Альфонса Алле. Он - богема, всю свою юность, да и зрелые годы провел в кафе и меблирашках, и вот, наконец-то, обосновался в квартире, идущей за три тысячи пятьсот франков. Там есть ванная комната с горячей водой в любое время суток. Визитерам достаточно только повернуть кран, чтобы получить ожог. Есть повариха, грум Гаэтан, который приносит на подносе письма и робко докладывает: "Мадам, кушать подано".
- Потрудись не улыбаться, когда ты зовешь нас обедать, - говорит ему Алле.
Квартира обставлена мебелью, которую он купил в Англии, изящной и хрупкой, "чудесно вписавшейся в антураж", говорит Гандийо, садясь на стул, который зловеще трещит в ответ. Люстр пока нет, и электрические лампочки светятся в пучках омелы. Омела на всех этажах.
И у меня, у меня тоже была бы богатая квартира, и я бы платил за нее три тысячи пятьсот франков! Но нет: у меня была бы лачуга путевого обходчика. И все здесь из Англии: бокалы, солонки, а также суп, ибо он слишком холодный, и бифштекс, ибо слишком пережарен. Есть у них также уксус, который почему-то не совсем закис и который выдают за довольно сносное винцо.
* Мимоза среди цветов то же, что канарейка среди птиц.
29 февраля. Когда мы живем слишком напряженной жизнью, мы, без сомнения, отбираем какую-то ее часть у других и тем самым урезаем их жизнь.
2 марта. Я был бы безнадежным глупцом, если бы не извлекал из жизни всего, что она дает нам каждый миг! Да, если я встречаю кого-нибудь на бульваре, я не спрашиваю его, как он поживает, мне на него плевать, я читаю ему стих, прочитанный мною или услышанный, сообщаю ему мысль, пришедшую в голову мне или другим; и, таким образом, наша встреча не станет обычным обменом банальностями, а превратится в нечто ценное, редкостное, добавит что-то к моей жизни... А ведь могла бы пройти бесследно! Я как бы открыл окно и вдохнул свежего воздуха.
10 марта. Моя родина - это там, где проплывают самые прекрасные облака.
12 марта. - В ваших "Естественных историях", - говорит Бернар, - есть первоклассные вещи и есть такие, которые мне не нравятся. "Летучие мыши", "Осел" - это великолепно. А "Гусеница" мне не нравится по тем причинам, по которым она нравится другим.
- В итоге - неплохо.
- Это рукоделье старой девы, удавшееся лишь потому, что вы, Жюль Ренар, искусный работник, но это фальшиво, надуманно, не просто, без души. Вебер мне сказал: "Тебе не нравится "Гусеница" потому, что ты не любишь деревни". Я ответил Веберу: "Я не люблю "Гусеницу" как раз потому, что люблю деревню, а "Гусеница" - кабинетная, каминная безделушка, нечто глубоко противоположное настоящему животному со своей жизнью и своим запахом"...
- В вас, Ренар, сидит священник. Вы еще не забыли первого причастия. Вы за мораль, чистоту, долг.
- Вы правы. Мне осточертели рогоносцы и ваши мудреные сонеты, которыми полна наша литература.
* Ревность, ссоры в дружбе - насколько это тоньше, чем любовные ссоры.
18 марта. Бойтесь образов, которые восходят ко времени Гомера, как бы они ни были прекрасны.
1 апреля. Когда он пьет в кафе с какой-нибудь супружеской четой, он всегда платит, чтобы его сочли за любовника.
8 апреля. Не нужно смеяться, пока мы остаемся на поверхности вещей, надо сначала войти в них. Смеяться надо изнутри вещей. Проще говоря, я не над всякой политикой смеюсь, потому что возможна и хорошая политика, которой я не знаю, но я смеюсь над политическими деятелями, которых я знаю, и над политикой, которую они делают у меня на глазах. Пусть смех будет не легкомыслен, а серьезен и глубок, пусть он имеет свою осмысленную философию! Смеяться над слезами может только тот, кто плакал сам. Смешными вещи бывают только время от времени, но ничто не бывает смешным вполне и навсегда.
Нужно смеяться только над прекрасными вещами, которые можно любить. Банальное не вызывает смеха. Прежде чем смеяться над великими людьми, надо научиться их любить всем сердцем.
Смех неуязвим, потому что он смеется и над самим собой, но он умирает сам по себе, если лица вокруг мрачны и задумчивы.
17 апреля. Интересно, что делает глаз, прикрытый веком.
* В пустыне она попросила бы стул, чтобы присесть.
21 апреля. Эредиа в одном салоне, торжественно брызгая слюной, воскликнул:
- Но "Афродита" Люиса - просто чудо! После Флобера не было написано ничего подобного. Это лучший роман за последние пятьдесят лет.
Тотчас же Поль Эрвье и Вандерем вышли из комнаты.
- Удивительные люди эти романисты, - сказал Эредиа. - Нельзя при них похвалить ни одного романа.
Но тут кто-то спросил:
- Скажите, Эредиа, а Пьер Люис писал также и стихи?
- О да, но, между нами говоря, напрасно, потому что стихи его - сама посредственность.
24 апреля. Катюлю Мендесу: "Иной раз мне кажется, что вы хлопаете меня по плечу и говорите мне: "Жюль Ренар, вам следовало бы совершить небольшое путешествие на Луну - это вас освежило бы". И я покорно отвечаю: "Неплохая мысль! Но как?" Нет, мы не способны кружить над собою, заглянуть в свое маленькое узкое существование, где временами стоит такой мрак.
После Корнелей и Расинов, великих людей мечты, пришли Лабрюйеры и Ларошфуко, великие люди действительности.
Нам мерзки шарлатаны, фокусники, лжегении, бахвалы и надутые рожи, которые разыгрывают из себя носителей идеала. Великий человек завтрашнего дня, тот, что завладеет всем нашим сердцем, - это писатель, у которого не хватит мужества написать двести страниц, то и дело не отбрасывая перо с воплем:
- Господи, каким дерьмом я занят! Каким дерьмом!
Больше не будет страстных. Будут развлекающиеся предатели. Страстные в любви! Что такое? В какой любви? Только потому, что кто-то спит с женщиной, со всеми женщинами, нужно воздевать к небесам руки? Вы предлагаете нам бесконечные вариации любовных спазм. Но, будь вы прокляты, прочтите же сначала хоть одну мысль Паскаля, и вы повернетесь спиной к самой распрекрасной голой девке. Никогда не поверю, что эта легкая усталость, пусть даже она возникает снова и снова, пока не доведет нас до могилы, содержит нечто в такой уж степени вдохновляющее.
Что касается меня, то если мне предложат написать "Бургграфов" и дадут необходимые силы, я покачаю головой и откажусь. Возвышенное, повторенное дважды, - а ведь вы имеете в виду шедевр, - становится приторным.
Вы убеждены в нашем бессилии и не хотите видеть нашей усталости и ужасной скуки. О, мы будем продолжать писать! Конечно, писать нужно, но наше перо скользит с цветка на цветок, как пресытившаяся пчела.
Когда вы говорите: "Высокие и пустые химеры", - мы не понимаем. Мы с улыбкой качаем головой, потому что знаем все как свои пять пальцев.
Дорогой мэтр, с Гюго, Ламартином и Шатобрианом гений поднялся слишком высоко. Он переломил себе хребет. Теперь он тащится по дороге, как гусь.
Хватит изучать "половые проблемы". Мы обходим ваши любовные пары, которые в исступлении катаются по земле. И так как вы от них неотделимы, мы обходим и вас. Мы вас обогнали. Наша чистота не заслуга, мы целомудренны из отвращения.
Я слышал, как великий поэт, выбравшись из алькова, воскликнул: "Земля и небеса! Мы любили друг друга, как львы!" Почему обязательно лев? Хватит и самого обыкновенного зверька!
А икота пьяного? Адюльтер? Надоевший самому себе жалкий треугольник? Но у меня нет сил вам отвечать.
О, здоровенные, крепкие самцы! Да и наш господин Золя, который не прочь иногда потрепать за ушко молодежь, - разве не советовал он нам удаляться два-три раза в неделю в ржаное поле с юными красотками? Сжальтесь! Пощадите! А то мы умрем со смеху.
- Мадам, с изумлением узнаю, что вам могли понравиться сочинения (я так и сказал "сочинения") Жюля Ренара.
- А почему? - спросила она. - Вы, значит, считаете меня дурой?
- Ах, я не то сказал...
- Да что вы!
И она стала подкрашивать губы.
Позже, на лестнице, я понял, как надо было сказать:
"Нет, мадам, я считал вас гениальной женщиной, со всеми вытекающими отсюда неудобствами". Но это, вероятно, было бы еще глупее.
- Я мерзну. Чувствуете? - сказала она и положила руку на щеку Ростана, которого она называет "мой поэт", "мой автор".
- В самом деле, рука ледяная, - сказал Ростан.
Не придумаю, что бы такое сказать! Нет, не так-то легко блеснуть! Я очень взволнован, увлечен, я хочу выказать себя мужчиной.
- Что вы делаете, Ренар?
- Мадам, я только что делал нечто прекрасное: я слушал вас.
- Да вы прелесть! Но что же вы все-таки делаете?
- О! Очень немногое. Пустячки, рассказы о природе, о животных. Они хуже, чем этот, - говорю я, показывая на великолепного пса, которого она называет, кажется, Джем.
И мой бедный человеческий голос тонет в собачьей шерсти.
- Знаете, - говорит она, - на кого вы похожи? Вам уже говорили?
- Да, на Рошфора...
- Нет, на Альбера Дельпи.
Два других голоса:
- На Дюфлоса... На Леметра...
Я решаю, что похож на слишком многих.
- А вы любили Альбера Дельпи?
- Нет!
- О!
- Но вы мне нравитесь. Дельпи плохо кончил. А вы хорошо кончите. Впрочем, это уже сделано. Вы уже не можете пойти по ложному пути.
Все вокруг нас были немного удивлены, что Сара Бернар так много мною занимается. Спрашивали: кто это? Некоторые знали, другие - нет.
Я уже чувствую огромную благодарность к ней, желание ею восхищаться, ее любить и боязнь слишком увлечься. Я развиваю перед Ростаном тощую теорийку насчет того, что она внушала мне недоверие и что мне приятно было убедиться, что она мила, да, именно мила.
1896
1 января. Я решил, что наступивший год должен быть особенным годом, а начал я его тем, что проснулся поздно, слишком плотно позавтракал и проспал в кресле до трех часов дня.
2 января. У Сары Бернар. Она лежит перед монументальным камином на белой медвежьей шкуре. У нее в доме вообще не садятся, а возлежат. Она говорит мне: "Сюда, Ренар!" Куда это сюда? Между ней и госпожой Ростан подушка. Не смею сесть на подушку и становлюсь на колени у ног г-жи Ростан, и ноги мои торчат, как у коленопреклоненного перед исповедальней.
Здесь боятся числа тринадцать. Среди гостей Морис Бернар со своей молодой женой, она беременна. Когда переходят в столовую, Сара берет меня под руку. Я забываю вовремя отодвинуть портьеру. Бросаю Сару у первого же стула, а нужно было, оказывается, вести ее дальше, к большому креслу с балдахином. Я сажусь справа от нее и много есть не собираюсь. Сара пьет из золотого кубка. Я не решаюсь открыть рот даже для того, чтобы попросить салфетку, которую у меня забрал лакей, и мясо ем вилочкой для фруктов. Вдруг ловлю себя на том, что на подставку для ножей положил обсосанную спаржу. Заинтриговал меня большой стеклянный поднос: туда почему-то клали салат. К счастью, слева от Сары сидел доктор, неизбежный персонаж в романах, пьесах и в жизни. Доктор объясняет Саре, почему ей слышался сегодня ночью двадцать один удар и почему ее собака пролаяла двадцать один раз.
Затем немного хиромантии: моя планета Луна. Я, оказывается, должен любить луну, говорить о ней, испытывать на себе влияние ее фаз. Действительно, я много говорю о луне, но смотрю на нее редко. В моем мизинце гораздо больше воли, чем логики. Это правда. У Ростана - наоборот. Сара то берет, то отпускает мою руку, белую и пухлую. Но ногти у меня подстрижены плохо. Впервые сегодня я заметил, что они некрасивые и не слишком чистые.
- Вот какие мы ученые, - замечает с другого конца стола Морис Бернар.
А мне показалось, что Сара импровизирует. Впрочем, она больше ничего не обнаружила.
Затем супруга Мориса Бернара опрокидывает на скатерть стакан с живыми цветами. Меня совсем затопило. Сара поспешно окунает пальцы в разлитую воду и смачивает мне волосы водой. Теперь я счастлив надолго.
У Сары правило: никогда не думать о завтрашнем дне. Завтра - будь что будет, хоть смерть. Она пользуется каждым мгновением. Она не помнит, какая из виденных ею стран понравилась ей больше, какой успех сильнее всего взволновал ее. Она мечтала сыграть "Кукольный дом", но Ибсен кажется ей слишком искусственным. Нет! От идеального она требует ясности. Она слишком любит Сарду, чтобы любить Ибсена. И я говорю ей, что я о ней подумал, когда посетил ее впервые.
- Вы толстая, красивая и славная.
Сара, которую я знаю по ее триумфам, заполнившим полстолетия, смущает меня и сбивает с толку; но Сара - женщина, которая сидит здесь, рядом со мною, не особенно меня поражает.
Потом начинаются шутки, вроде следующих: "А вы знаете, почему у лягушек нет хвоста?! Я лично не знаю". - "Когда новобрачные ложатся в постель, кто первым тает? Свеча" и т. д. и т. п. Как-то даже забываешь, что ты в гостях у гения. Потом начинают сравнивать людей с животными. Сара уверена, что похожа на антилопу, Ростан на грызуна, жена его на овцу. Морис на ищейку, жена его на сову. А на кого похож я, не выяснили. Должно быть, у меня лоб слишком велик, и сходства с животным не получается.
- Когда я прочла всего одну-единственную вашу строчку, - говорит мне Сара, - я сразу подумала: он рыжий, непременно рыжий. Но ведь все рыжие злюки. Впрочем, вы, пожалуй, блондин.
- Я был, мадам, рыжим, откровенно рыжим и злым, но по мере того, как вместе с благоразумием приходила доброта, я из рыжего стал блондином.
И прочие глупости.
Арокур торжественно объявляет о моем преклонении перед Виктором Гюго. "Как он был остроумен", - говорит Сара. Гюго подарил ей кольцо - "слезу Рюи Бласа".
Кстати, говорят, что у Робера де Монтескью в перстне настоящая слеза, и доктор клянется, что Монтескью писал стихи, очень красивые.
Гостиная. Пальмы. Под каждым листом - электрическая лампочка. Под стеклом - глиняная фигурка девочки, которую Сара долепит, когда вернется. Портреты и уйма музейных вещей. Сара, в которой меньше актерства, чем в других, говорит:
- Я хотела все делать - писать, ваять. О, я знаю, что у меня таланта нет, но мне просто хотелось испробовать все!
Вот у кого нужно бы брать уроки воли.
Вводят одну из пяти "пум" Сары Бернар. Ее держат на цепи. Она обнюхивает шкуры и наши ноги. У нее ужасно длинные лапы и когти, и понятно, что Арокур закрывает глаза, когда пума, ластясь, трется о его манишку. Наконец пуму уводят, и всем становится немного легче.
Появляются две огромные собаки с розовыми пористыми носами, каждая из них могла бы съесть ребенка. Они ласково, кротко валяются на полу, их белая шерсть густо липнет к нашей одежде.
Лакей опрокидывает бутылку шампанского. Пробка выскакивает, жидкость попадает прямо в лицо Саре, которая лежит на своей медвежьей шкуре. На миг мне показалось, что и это предусмотрено программой.
Сегодня вечером я, против обыкновения, не искал шляпы, - она была у меня на голове, - но зато преспокойно унес чужую.
6 января. Он был до того утончен, что ставил ловушки в клетку собственной канарейке.
* - Ой, ты наступил на мозоль моей души!
8 января.
- Вы так грациозны, что я не могу себе представить вас, как других женщин, в постели: мне кажется, что вы спите на ветке.
* - У меня неутолимая жажда истины.
- Только не стань пьяницей.
9 января. Похороны Верлена. Верно сказал один академик, похороны возбуждают. Вселяют бодрость. Лепелетье исходит слезами и словами. Он вскричал: "Женщины сгубили Верлена!" Это по меньшей мере неблагодарность по отношению к Верлену. Мореас подтверждает: "Совершенно верно".
У Барреса именно такой голос, какой требуется для произнесения похоронных речей, той звучности, которая отдает гробницей и вороньим карканьем. И в самом деле, он великолепно говорит о молодых, хотя Бобур утверждает, что он присваивает себе чужие заслуги, ибо скорее уж Анатоль Франс создал Верлена. Прежде чем начать речь, Баррес дал подержать свою шляпу Монтескью. Была минута, когда мне захотелось аплодировать, и я чуть было не постучал тростью о надгробный камень, но воздержался - а вдруг мертвый воскреснет.
Мендес говорил о лестнице с легкими мраморными ступенями, ведущей среди олеандров к горящим светильникам. Очень поэтичный образ, но его можно применить ко всему.
Поэту Коппе начали аплодировать авансом. Но публика охладела, когда он застолбил себе в раю местечко возле Верлена. Нет уж, позвольте!
...Как-то Верлен выступал в Голландии с лекциями. В гостинице ему отвели самый лучший номер. Но он велел позвать управляющего:
- Дайте мне другой номер.
- Но, мэтр, это лучшая наша комната.
- Вот именно потому! Я же вам говорю: дайте мне другую!
С собою он привез чемодан, а в чемодане не было ничего, кроме словаря...
В ресторане начались шуточки: взяли столик и заказали поминальный обед по Коппе.
Там был попугай, который сидел, повернувшись к нам задом, и твердил без передышки: "кака, кака". Похоронная физиономия Швоба, мрачное лицо, запавшие глаза, плачевно обвисшие усы, всклокоченные волосы...
18 января. Я знал одну птичку, которая, задремавши на ветке, тут же валилась вниз.
* Животные вызывают у меня, главным образом, чувство удивления, - как, впрочем, и все на свете.
* Ответ на оскорбление, которое смывается только кровью:
- Это вы сказали нарочно, чтобы меня подразнить.
* Заметки писателя - это ежедневные гаммы.
* Аист на своей тростниковой ноге.
* Дружба опустошает сильнее любви.
* Если будет война, мне придется все время убеждать себя, будто Вильгельм закатил пощечину лично мне.
* Почему ты клянчишь билетик в театр у авторов пьесы, раз ты все равно не посмеешь им сказать, что зевал весь вечер?
23 января. Ростан. У него такое хрупкое здоровье, что каждый боится не обнаружить в нем таланта.
24 января. Одноглазый - это калека, имеющий право только на полсобаки в качестве поводыря.
25 января. Первое признание: я не всегда понимаю Шекспира. Второе признание: не всегда люблю Шекспира. Третье признание: Шекспир всегда нагоняет на меня скуку.
31 января. Стиль жирный и скользкий, как парижские мостовые в слякоть.
1 февраля. Рыжик. Неиспользованные заметки для "Комнаты в погребе". Ему хотелось бы простереть свою дерзость до того, чтобы называть мать "мадам", спорить о родственных чувствах, о театре. "Я был бы ангелом". - "Шею сломаешь", - говорит старший брат Феликс. Мадам Лепик отправляется спать и уносит с собой лампу.
Моя вспышка сыновних чувств не случайна. Мадам предупреждает мосье 1, что ложится спать. Возможно, он зашел слишком далеко. Задувая лампу, она говорит ему: "Не воображай, что я буду расходовать на тебя свет!.." Пусть другие уходят, с ним остается мать. Кладовая, кадка. Там можно утолить жажду, не выпив ни капли. Огромные брусья мешают ему выйти и броситься в колодец. Справа, слева, позади храпит семья, и он прислушивается к храпу. Его сны. Просыпается в поту и плачет от радости.
1 Иронически: имеется в виду сам Рыжик.
* Малларме. Его стихи отчасти музыка, как верлибр, - свободный стих, отчасти рисунок.
3 февраля. - У Виктора Гюго, - сказала она, - встречаются довольно миленькие выражения.
* - Лотрек такой крошечный, - говорит мадам Бернар, - что у меня начинается головокружение.
* Снег еще лежит отдельными островками, как клочья мыльной пены в ушах после бритья.
* Мадам де Севинье, говорят, писала свои письма для потомства. И очень хорошо делала. А вы предпочли бы читать небрежно написанные черновики?
* Подлое ощущение в руках, когда приходится аплодировать.
* Голова его поворачивается на шее медленно, как подсолнечник.
7 февраля. Ростан. У него роскошный кабинет. Он там не работает. Работает в спальне, на маленьком шатком столике. Написав "Романтиков", отделал себе чудесную туалетную комнату, ванную и возле ванны - биде. Его свояченица, входя, говорит ему: "Добрый день, дорогой мэтр!.."
Отдаляется от нас все больше и больше. Считает нас фальшивыми, лгунами, злобными и хищными.
Пишет на отдельных листках, а на полях чертит какие-то рисуночки, по словам мадам Ростан, ей-богу же, очень миленькие.
Уверяет, что вполне способен признать талант за молодыми, которых ненавидит или презирает.
- Ходит в скромном полутрауре - в платьице в белый горошек, - говорит Ростан о цесарке.
Откровенно говоря, осталась лишь единственная причина любить Ростана: страх, что он скоро умрет.
- Ну, что вы хотите мне сказать?
Так он встретил меня сегодня вечером, даже не предложив сесть.
- Вы непереносимы! - говорю я. - Я остаюсь молодым и оставляю вас с вашей старостью. Всего доброго!
- Давайте порвем! - говорит он.
Глаза у него маленькие, узкие. Он завивает усы. Очень бледный.
- Ростан, нас теперь связывают лишь две-три ниточки, два-три звена, и я их порву.
- Рвите!
И когда, закрывая за собой дверь, слышу его голос: "Это просто невыносимо!" - я оборачиваюсь, говорю ему "до свидания" и что погода прекрасная.
- Желаю хорошо развлекаться, - говорит он мне.
Я весь дрожу, а у него побелели губы. И, возможно, мы оба испытываем горькую усладу, повернувшись друг к другу спиной.
Одним другом меньше, какое это облегчение!
10 февраля. "Саломея" Оскара Уайльда. Впечатление сильное. Но не мешало бы кое-где убрать еще несколько голов Иоканаана. Их положительно слишком много. И сколько зря повторенных криков, и сколько поддельной пышности!
* Зоологический сад. В одной из клеток маленький зверек, который бегает взад и вперед с мрачным упорством. Он не уродливый: просто очень смешной. Я-то знаю, на кого он похож, но не смею даже подумать, что это он и есть, и иду за справкой к сторожу.
- Скажите, пожалуйста, мосье, что это за новый зверек? На его клетке нет надписи.
- Вот этот? Подождите-ка, - отвечает сторож. - Не могу припомнить. На прошлой неделе их было двое, и они гонялись друг за другом по траве. Чертово название! Так и вертится на языке.
Он пытается вспомнить. Мы пытаемся вспомнить вместе.
- Знаю! - вдруг восклицает он. - Вспомнил. Так вот, мосье, это собачка.
* Есть друзья. Нет настоящих друзей.
* Сегодня вечером ко мне приходила мадам Ростан, и я сразу же сказал ей, что люблю Ростана, как своего младшего, слабого здоровьем, брата, но что лучше нам не видеться, а то дело у нас непременно кончится мордобоем.
Она знает, все знает. Она только что отправила отцу Ростана отчаянное письмо на тридцати страницах. Что делать? Он решил покончить с собой. Твердит, что хочет пойти в священники. Отрешился ото всего и утверждает, что это и есть начало мудрости. Встает с постели и тут же падает в кресло, и не делает ничего, ровно ничего. Когда к нему приходят, он старается навести в своих бумагах живописный беспорядок: а на этих страницах нет ничего, кроме каких-то рисуночков, и то бессмысленных.
К ним приходил известный врач. Ничего определенного не нашел. Неврастения, астения. Ей хотелось бы, чтобы он заболел по-настоящему. Тогда боролись бы за его жизнь. Спасли бы его. Он исцелился бы. Но так он просто похож на мертвеца.
- А нет ли тут какой-нибудь любовной истории?
Она просто мечтала бы об этом, и знай она хоть одну женщину, которая была бы способна вернуть его к жизни, она сама бы бросила ее в объятия Ростана, И бедняжка заливается слезами. Он играет ножами, оружием, бутылками, стаканами. Не выпускает из рук орудий самоубийства.
- Да, - говорю я. - Если бы он умер, поговорить об этом было бы интересно, но вся беда в том, что он еще жив, хотя вряд ли можно назвать это жизнью, и в таком состоянии он невыносим. Он ведет себя подло в отношении вас, детей, друзей. Было бы лучше, если бы ему приходилось зарабатывать на прокорм семьи.
- Он не стал бы зарабатывать. Мы все умерли бы с голоду, - я-то знаю, как мало у него энергии и как быстро она убывает. Скоро ее вообще не станет. Периоды упадка становятся все чаще и все продолжительнее. А если он и подымается, то прежней высоты не достигает.
Во всем этом нет ни радости, ни философии. Разве что таинственная грусть и беспричинная скорбь.
- Но почему бы ему не превратить все это в литературу, ведь поступали же так Байрон, Мюссе, Ламартин и прочие.
- Но у него нет даже мелкого тщеславия.
Неужели он умрет, а я буду жалеть, что не успел проникнуть в глубь этой прекрасной смятенной души?
Всегда понимаешь все слишком поздно. Ах, горе счастливым!
И ведь только что я, как хронический идиот, требовал себе наследства. Жалел, что у меня нет билета в тысячу франков и т. д. и т. п. Несчастные безумцы, все, все!
И, думая об этих вещах, я не могу ни читать, ни писать. Мне необходимо подняться с места, походить, встряхнуться, дать роздых нервам, которые мучительно натянуты.
13 февраля. Куртелин говорит:
- Если нет иного средства заставить замолчать женщину - ее надо бить. Конечно, очень мило заявлять: "Беру шляпу, трость и ухожу!" Но ведь так никогда не бывает. Днем еще куда ни шло. Днем можно встретиться с друзьями в кафе, поболтать, поиграть; ну, а вечером куда пойти? Прежде всего, я не могу ночевать в этих отелях, где нет стенных часов. Мне хочется знать, который час, и поэтому я не сплю. И я возвращаюсь домой только ради того, чтобы узнать, сколько времени.
* - Все это выдумки художников, - говорит Жан Вебер, - что натурщицы их не волнуют. Меня, например, натурщицы страшно волнуют, и это стеснительно.
А я, я так застеснялся, что даже не поклонился натурщице, и глядел на нее только украдкой, и чувствовал на себе ее взгляд...
Я не буржуа, но ощущаю в себе кое-какие буржуазные добродетели.
* Любыми путями - к ясности.
* Троих из наших королей я никак не могу запомнить: Людовика XVIII, Карла X и Луи-Филиппа. Я их путаю. Невозможно в них разобраться. Иногда, с помощью малого Ларусса, я их расставляю по местам, потом опять хаос. Приходится начинать сначала.
20 февраля. Обед у Альфонса Алле. Он - богема, всю свою юность, да и зрелые годы провел в кафе и меблирашках, и вот, наконец-то, обосновался в квартире, идущей за три тысячи пятьсот франков. Там есть ванная комната с горячей водой в любое время суток. Визитерам достаточно только повернуть кран, чтобы получить ожог. Есть повариха, грум Гаэтан, который приносит на подносе письма и робко докладывает: "Мадам, кушать подано".
- Потрудись не улыбаться, когда ты зовешь нас обедать, - говорит ему Алле.
Квартира обставлена мебелью, которую он купил в Англии, изящной и хрупкой, "чудесно вписавшейся в антураж", говорит Гандийо, садясь на стул, который зловеще трещит в ответ. Люстр пока нет, и электрические лампочки светятся в пучках омелы. Омела на всех этажах.
И у меня, у меня тоже была бы богатая квартира, и я бы платил за нее три тысячи пятьсот франков! Но нет: у меня была бы лачуга путевого обходчика. И все здесь из Англии: бокалы, солонки, а также суп, ибо он слишком холодный, и бифштекс, ибо слишком пережарен. Есть у них также уксус, который почему-то не совсем закис и который выдают за довольно сносное винцо.
* Мимоза среди цветов то же, что канарейка среди птиц.
29 февраля. Когда мы живем слишком напряженной жизнью, мы, без сомнения, отбираем какую-то ее часть у других и тем самым урезаем их жизнь.
2 марта. Я был бы безнадежным глупцом, если бы не извлекал из жизни всего, что она дает нам каждый миг! Да, если я встречаю кого-нибудь на бульваре, я не спрашиваю его, как он поживает, мне на него плевать, я читаю ему стих, прочитанный мною или услышанный, сообщаю ему мысль, пришедшую в голову мне или другим; и, таким образом, наша встреча не станет обычным обменом банальностями, а превратится в нечто ценное, редкостное, добавит что-то к моей жизни... А ведь могла бы пройти бесследно! Я как бы открыл окно и вдохнул свежего воздуха.
10 марта. Моя родина - это там, где проплывают самые прекрасные облака.
12 марта. - В ваших "Естественных историях", - говорит Бернар, - есть первоклассные вещи и есть такие, которые мне не нравятся. "Летучие мыши", "Осел" - это великолепно. А "Гусеница" мне не нравится по тем причинам, по которым она нравится другим.
- В итоге - неплохо.
- Это рукоделье старой девы, удавшееся лишь потому, что вы, Жюль Ренар, искусный работник, но это фальшиво, надуманно, не просто, без души. Вебер мне сказал: "Тебе не нравится "Гусеница" потому, что ты не любишь деревни". Я ответил Веберу: "Я не люблю "Гусеницу" как раз потому, что люблю деревню, а "Гусеница" - кабинетная, каминная безделушка, нечто глубоко противоположное настоящему животному со своей жизнью и своим запахом"...
- В вас, Ренар, сидит священник. Вы еще не забыли первого причастия. Вы за мораль, чистоту, долг.
- Вы правы. Мне осточертели рогоносцы и ваши мудреные сонеты, которыми полна наша литература.
* Ревность, ссоры в дружбе - насколько это тоньше, чем любовные ссоры.
18 марта. Бойтесь образов, которые восходят ко времени Гомера, как бы они ни были прекрасны.
1 апреля. Когда он пьет в кафе с какой-нибудь супружеской четой, он всегда платит, чтобы его сочли за любовника.
8 апреля. Не нужно смеяться, пока мы остаемся на поверхности вещей, надо сначала войти в них. Смеяться надо изнутри вещей. Проще говоря, я не над всякой политикой смеюсь, потому что возможна и хорошая политика, которой я не знаю, но я смеюсь над политическими деятелями, которых я знаю, и над политикой, которую они делают у меня на глазах. Пусть смех будет не легкомыслен, а серьезен и глубок, пусть он имеет свою осмысленную философию! Смеяться над слезами может только тот, кто плакал сам. Смешными вещи бывают только время от времени, но ничто не бывает смешным вполне и навсегда.
Нужно смеяться только над прекрасными вещами, которые можно любить. Банальное не вызывает смеха. Прежде чем смеяться над великими людьми, надо научиться их любить всем сердцем.
Смех неуязвим, потому что он смеется и над самим собой, но он умирает сам по себе, если лица вокруг мрачны и задумчивы.
17 апреля. Интересно, что делает глаз, прикрытый веком.
* В пустыне она попросила бы стул, чтобы присесть.
21 апреля. Эредиа в одном салоне, торжественно брызгая слюной, воскликнул:
- Но "Афродита" Люиса - просто чудо! После Флобера не было написано ничего подобного. Это лучший роман за последние пятьдесят лет.
Тотчас же Поль Эрвье и Вандерем вышли из комнаты.
- Удивительные люди эти романисты, - сказал Эредиа. - Нельзя при них похвалить ни одного романа.
Но тут кто-то спросил:
- Скажите, Эредиа, а Пьер Люис писал также и стихи?
- О да, но, между нами говоря, напрасно, потому что стихи его - сама посредственность.
24 апреля. Катюлю Мендесу: "Иной раз мне кажется, что вы хлопаете меня по плечу и говорите мне: "Жюль Ренар, вам следовало бы совершить небольшое путешествие на Луну - это вас освежило бы". И я покорно отвечаю: "Неплохая мысль! Но как?" Нет, мы не способны кружить над собою, заглянуть в свое маленькое узкое существование, где временами стоит такой мрак.
После Корнелей и Расинов, великих людей мечты, пришли Лабрюйеры и Ларошфуко, великие люди действительности.
Нам мерзки шарлатаны, фокусники, лжегении, бахвалы и надутые рожи, которые разыгрывают из себя носителей идеала. Великий человек завтрашнего дня, тот, что завладеет всем нашим сердцем, - это писатель, у которого не хватит мужества написать двести страниц, то и дело не отбрасывая перо с воплем:
- Господи, каким дерьмом я занят! Каким дерьмом!
Больше не будет страстных. Будут развлекающиеся предатели. Страстные в любви! Что такое? В какой любви? Только потому, что кто-то спит с женщиной, со всеми женщинами, нужно воздевать к небесам руки? Вы предлагаете нам бесконечные вариации любовных спазм. Но, будь вы прокляты, прочтите же сначала хоть одну мысль Паскаля, и вы повернетесь спиной к самой распрекрасной голой девке. Никогда не поверю, что эта легкая усталость, пусть даже она возникает снова и снова, пока не доведет нас до могилы, содержит нечто в такой уж степени вдохновляющее.
Что касается меня, то если мне предложат написать "Бургграфов" и дадут необходимые силы, я покачаю головой и откажусь. Возвышенное, повторенное дважды, - а ведь вы имеете в виду шедевр, - становится приторным.
Вы убеждены в нашем бессилии и не хотите видеть нашей усталости и ужасной скуки. О, мы будем продолжать писать! Конечно, писать нужно, но наше перо скользит с цветка на цветок, как пресытившаяся пчела.
Когда вы говорите: "Высокие и пустые химеры", - мы не понимаем. Мы с улыбкой качаем головой, потому что знаем все как свои пять пальцев.
Дорогой мэтр, с Гюго, Ламартином и Шатобрианом гений поднялся слишком высоко. Он переломил себе хребет. Теперь он тащится по дороге, как гусь.
Хватит изучать "половые проблемы". Мы обходим ваши любовные пары, которые в исступлении катаются по земле. И так как вы от них неотделимы, мы обходим и вас. Мы вас обогнали. Наша чистота не заслуга, мы целомудренны из отвращения.
Я слышал, как великий поэт, выбравшись из алькова, воскликнул: "Земля и небеса! Мы любили друг друга, как львы!" Почему обязательно лев? Хватит и самого обыкновенного зверька!
А икота пьяного? Адюльтер? Надоевший самому себе жалкий треугольник? Но у меня нет сил вам отвечать.
О, здоровенные, крепкие самцы! Да и наш господин Золя, который не прочь иногда потрепать за ушко молодежь, - разве не советовал он нам удаляться два-три раза в неделю в ржаное поле с юными красотками? Сжальтесь! Пощадите! А то мы умрем со смеху.