* Я начинаю опасаться, что никогда у меня не хватит мужества последовать примеру отца.
   5 октября. Не обвиняйте меня во лжи! С точки зрения истины то, что я говорю, имеет не больше значения, чем то, что я пишу: и то и другое слишком литература.
   8 октября. Ах! Как я упрекаю себя за то, что во время его болезни хранил жесткое, ироническое выражение лица. Отец, прости меня.
   29 октября. Безумец, запуская волчок, воображает, что это его мозг. Волчок вертится. "Ах, я талант". Волчок начинает вертеться еще быстрее: "Ах, а теперь я гений!"
   * "Живой апельсин", - говорит Байи, желая отличить его от апельсина игрушечного.
   Ноябрь. Я видел небо в воде, проплывающих уток, тоненькую белочку, похожую на ус рыжего мужчины.
   * Вода схлынула. Деревья с разутыми корнями. У воды еле хватает сил, чтобы унести вниз по течению один-единственный лист.
   * Свести жизнь к самому простому ее выражению. 8 ноября. Квартирки такие тесные, что здесь можно либо драться, либо обнимать друг друга.
   14 ноября. Я читаю то, что сам написал, как свой самый заклятый враг.
   16 ноября. Это как раз такая книга, о которой говорят: "Прочтем-ка ее сейчас, чтоб уж потом не возвращаться к ней".
   * Не так громко! Вы слишком кричите, когда говорите правду.
   22 ноября. Он принадлежал к вполне почтенной семье, как и все воры.
   * Прославившийся на литературной панели.
   * Ужасно горжусь тем, что есть во мне беспокойство Руссо, однако знаю, как далеко муравью до коршуна, терзающего печень.
   26 ноября. "Львиная доля", пьеса Кюреля. Генеральная репетиция. Хорош третий акт, хорош, как хороша лекция по логике какого-нибудь модного профессора; все прочее - так себе. Меня это не интересует. Социальный вопрос, разрешаемый с помощью метафоры. Священник говорит вполне разумные вещи, но все-таки он - священник; а где же человечество?..
   * Ему недостает той безмятежности, которая не мешает художнику испытывать все тревоги человека обыкновенного.
   29 ноября. Счастье - самое краткое из всех впечатлений.
   * Лошадь, жеманно приподняв копыто, пьет из ручья, как пьют миленькие дамы, кокетливо отставляя мизинчик.
   * Эту пьесу нетрудно разругать, надо лишь добавить, что талант автора здесь ни при чем.
   1 декабря. Я хотел бы жить и умереть в мягком климате этой женщины.
   * Следует восхищаться гением Мюссе: все его недостатки - это недостатки его времени.
   5 декабря. - Гитри, - говорит Бернар, - все равно что медная проволока. Чувствуется, что он проводит девяносто пять процентов электричества, которым его заряжают.
   8 декабря. Все кончено. Мне нечего больше сказать. Это - бедствие. Катастрофа полной немоты. Мое воображение не может сделать ни малейшего усилия. Ему не поднять и соломинки.
   * Писатели говорят, что их читают в Германии, когда хотят утешиться, что не находят себе читателей во Франции.
   * Когда зимой, присев у дорожного столба, женщина дает младенцу грудь, не старайтесь убедить себя, что грудь из резины, а ребенок картонный.
   14 декабря. Бывает, что я чувствую себя Демосфеном - с камешками во рту.
   * Я ничего не хочу писать без чувства, а чувство у меня ленивое: поэтому я и пишу так мало.
   15 декабря. Генеральная репетиция "Дурных пастырей". В уборной Гитри все: Мирбо, Эрвье, Роденбах, Лаженес, энтузиасты, неистовые. Если бы я, захваченный глубокой жалостью к простым людям и беднякам, пожал бы руку Фирмену, слуге Гитри, вся эта компания расхохоталась бы...
   Их социалистические пьесы сведут меня с ума. По мнению толстяка Бауэра, лучше "Дурных пастырей" не было у нас ничего за последнее столетие. Мендес ему подпевает. Все согласны с Лаженесом: дух правды, дух божий веет здесь. А мне хочется просить прощения у Кюреля за то, что мне не понравилась его "Львиная доля".
   И все мы подлецы, и я в первую очередь, потому что не кричу Бауэру, Мендесу и Лаженесу: "Все вы смешные марионетки, и то, что Жан Руль кричит политикам в пьесе Мирбо, он когда-нибудь крикнет и вам. Он крикнет: "Вам ведь наплевать на рабочих. Депутаты, вы не даете нам ничего, кроме речей, а когда мы просим хлеба или денег, вы пишете статьи, но гонорар идет вам. И это еще не все. Долой Сару Бернар, великую, страстную Сару, которая, умерев в пятом акте, подымается и бежит в кассу узнать, какой доход принесла ей эта смерть ради нас. Долой Мендеса, который сперва изойдет слезами, услышав наш вой, затем отправится в пивную, чтобы восстановить свои силы, после чего истратит их со шлюхами. Долой Бауэра, которому жалость к бедным приносит пятьдесят тысяч франков в год и звание передового писателя! Долой всех, всех! Деньги обратно, и почести, и самую славу! Мы хотим не просто хлеба, но вашего хлеба. Я хочу половину. Меньшим я не удовлетворюсь. Да! Вам я оставляю другую. Если вы только художники, мне нечего вам сказать. Я не художник. Я вас не понимаю, но уважаю, вежливо кланяюсь вам и прохожу мимо. Но если вы начинаете хлопотать о моей судьбе, я вправе потрепать вас по животику и сказать: "Ну-с, поговорим по душам". Если вы скажете: "Мы не мещане, мы люди идеи", - мы крикнем вам, что не понимаем всех этих тонкостей, и, вместо всяких аргументов, разобьем вам морду и продырявим вашу шкуру. Вы очень гордитесь тем, что говорите свои глупости не с трибуны, а в газетах, что, впрочем, не мешает вам при случае высокопарно заявлять, что газета является и должна быть трибуной. И долой Жюля Ренара, счастливого человека, собственника, который всегда жалуется и который на самом деле эгоист и ханжа, так как, говоря жене и детям: "Будьте счастливы", прибавляет: "Будьте счастливы тем счастьем, которое нравится мне, иначе берегитесь".
   - Все это грубо, грубо! - говорит Малларме. - Эти актеры, желающие играть жизнь, не изображают жизни ни на йоту. Они не способны даже передать то живое, что есть в салонной болтовне или в складках платья. И потому жизнь в театре коробит меня. Кроме того, моя собственная жизнь причиняет мне достаточно страданий: на эти маленькие драмы расходуется слишком много моих чувств, и я не могу пробавляться фальшивым подражанием. Оно оскорбляет чувство целомудрия, которое есть во мне. Да, мне кажется, что все эти люди вмешиваются в то, что их не касается. Я люблю только драмы Вагнера и балет. Они нравятся мне потому, что отражают жизнь другого мира.
   - Будь мне двадцать лет, - говорит Клемансо, - я бы подложил бомбы под все городские монументы.
   Господин Клемансо, такие вещи говорятся в шестьдесят лет.
   Сара Бернар придумала занавес, который легко подымается для полдюжины вызовов.
   Я ненавижу публику, к которой принадлежу и которая грязнит мои впечатления и чувства. Я ненавижу эти способы завладевать мною и терзать мои нервы. Ах, один прекрасный стих, и все стало бы на свое место!
   ...Музыка - искусство, которое меня пугает. Мне кажется, что я в утлой лодчонке среди бушующих волн. Особенно же меня восстанавливает против музыки, в которой я профан, то, что мировые судьи в провинциальных городах без ума от нее. Спрашивается, что может свести с ума таких субъектов?
   16 декабря. Умер Альфонс Доде. Вот уходишь от него, и он раздевает тебя на глазах оставшихся гостей. Спустившись с лестницы, ты уже чувствовал себя совсем голым.
   - Он в любую минуту готов выброситься из окна, - говорил он о своем сыне Леоне.
   Мы слишком много занимаемся смертью, хорошо бы не замечать ее появления. Она возвращалась бы не так часто. Она не имеет ровно никакого значения.
   Маленькая тайна: я не раз просил Доде подарить мне свой портрет; он ни разу не уважил мою просьбу.
   Наша печаль: прекрасная женщина, прекрасная в своей бледности, склоняется над белым листом бумаги, с пером в руках... Она не может писать. Она смотрит вдаль.
   Помню одного мертвеца. Он умер как герой. Нет! Не как герой: во всем этом есть что-то фальшивое. Он умер просто, как умирает дерево. Все было предельно ясно, и только это причиняло боль. Когда мне удалось заплакать, я понял, что это не мои слезы, но слезы всего рода людского, который считает себя вынужденным плакать в известные минуты.
   Я расписался сегодня у консьержки: "Человек - это дерево, которое вновь расцветет где-нибудь еще".
   23 декабря. Мои грезы наяву, будто все, что есть во мне бессознательного, вытесняет прочь мое сознание. Эти внезапно возникшие образы мне незнакомы. И так как я не могу от них отрешиться, и они действительно во мне, приходится признать, что они, очевидно, исходят от моей другой сущности, что я двойственен.
   25 декабря. Мюссе часто взывает к кому-нибудь: то ко Христу, то к Вольтеру, - чтобы придать своим стихам многозначительность.
   21 декабря. Все они мне твердят:
   - Какой бы из вас вышел большущий драматург!
   А я знаю, что они ошибаются, и знаю почему.
   30 декабря. "Сирано" Ростана. Премьера.
   ...В уборной Коклена я говорю Ростану:
   - Я был бы очень рад, если бы нас обоих наградили в один и тот же день. Но коль скоро это невозможно, поздравляю вас, и, поверьте, без малейшей зависти.
   Что, впрочем, неправда; и сейчас, когда я пишу эти строки, я плачу.
   Ах, Ростан, не надо меня благодарить ни за то, что я так вам аплодировал, ни за то, что я страстно защищал вас от ваших врагов, которых уже почти не осталось!..
   К счастью, уж не знаю по какому случаю, возле меня в первом ряду балкона пустует восемь кресел, и это меня почему-то утешает. (Все-таки это преувеличение. Возможно, никто никогда еще не сказал ни слова правды!)
   Входит Сара Бернар:
   - ...Мне удалось посмотреть последнее действие. Как это прекрасно! Я гримировалась у себя в уборной, и сын рассказывал мне все, акт за актом. Я поторопилась умереть и вот все-таки поспела сюда. О, что со мной! Смотрите на мои слезы. Смотрите! Смотрите! Я плачу. - И все смотрят, и каждому из нас хочется сказать: "Да нет же, мадам! Уверяю вас! - Потом она бросается к Коклену, берет его голову обеими руками, как суповую миску, и она его пьет, и она его ест. - Кок! - говорит она. - О, мой великий Кок!
   И она уже написала ему знаменитое письмо, которое цитирует "Фигаро", шедевр на пергаменте из крокодиловой кожи...
   ...- Ростан! - И она берет Ростана себе. Она его никому не отдаст, берет все так же за голову, но на этот раз - как чашу с шампанским, или, еще лучше, как чашу Идеала.
   ...- Мне не приходилось присутствовать при подобном триумфе со времени войны, - говорит какой-то военный.
   - Но войну мы ведь как будто проиграли? - говорю я. - Да, после этого остается только выбросить свое перо.
   - Нет, нет, не надо!
   - Ничего, у меня их полный ящик...
   * У Леона Блюма. Среда враждебная Ростану. Так как я говорю женщинам: "Это ваш поэт, вы должны его обожать", - какая-то чернявая дамочка, красивый еврейский вороненок, отвечает: "Вы так думаете?" И она начинает говорить, впрочем довольно умно, о нелепых ростановских стихах в "Ревю де Пари" и о гениальном Мюссе.
   - Вы обязаны, - говорит мне Блюм, - повлиять на Ростана... Не позволяйте ему писать ничего, кроме пьес... Он вас слушается... Во всяком случае, пусть не печатает. Он себя губит. Нельзя так разочаровывать публику,
   * - Я никогда не даю кучеру больше тридцати пяти су, - сказала она, зато я очень изящно с ним раскланиваюсь.
   * Фраза, которая вибрирует одно мгновение, как слишком натянутая проволока.
   * Говорить курсивом.
   * Черное на черном, как ворон в ночи.
   1898
   1 января. - Я собираюсь, - сказал он, - зайти к вам завтра и рассказать о своих неприятностях.
   - Тогда неприятности будут у двух вместо одного.
   * Каковы итоги? Мне скоро тридцать четыре года, у меня есть кое-какое имя, скажем: имя, которому ничто не мешает (другие в это верят, но я-то, увы, не обманываюсь) стать громким. Я мог бы зарабатывать много денег, но я их не зарабатываю. Ни одной книги за год. Не будь "Радости разрыва", год вообще бы получился пустой. Конечно, смерть отца может служить оправданием мне, но не моей лени. В отношении нравственном не сдвинулся ни на йоту, где там! Зато усовершенствовал свой эгоизм. Сумел доказать Маринетте, что ее счастье зависит от моей полной свободы. Люблю ли я своих детей? Сам не знаю. Когда я на них гляжу, я умиляюсь. Но я не ищу случая видеть их слишком часто. Умиляясь им, я умиляюсь, в сущности, самому себе. Доброта отвлеченная, да и мне было бы весьма нелегко употребить ее кому-нибудь на пользу. Я не настолько чувственный, чтобы бегать за женщинами, но отлично понимаю, что любая могла бы сделать со мной все, что ей угодно.
   Друзья, и ни одного друга. Я почти потерял Ростана, и его успех нас не сблизит. Я для друзей ничего не делаю. Возможно, они как раз лучшее доказательство того, что я представляю собою нечто. Они любят меня лишь из уважения.
   По-прежнему зол. Достаточно мне сделать по улице три шага, и я становлюсь непереносимым. К счастью, я редко выхожу из дома.
   Я так же стар духом, как мой отец был стар телом. Почему я не кончаю жизнь самоубийством? Мне даже кажется, что я становлюсь скупым и что я напрасно позволяю себе так часто нанимать фиакр. В этом я уверен.
   2 января. За нашу леность нас карают не только наши неудачи, но и удачи других.
   3 января. У Мюльфельдов.
   - Нет поэтов, кроме Ростана, - говорит госпожа Мюльфельд.
   Я вынужден возражать, потому что Ростан становится вдруг более великим, чем Виктор Гюго, и из его успехов делают нелепые выводы. "Сирано" великолепный анахронизм, и ничего больше. Ростан не будет иметь никакого влияния на поэзию, разве только на весьма посредственных поэтов, которых прельщает его успех. "Сирано" ничуть не встревожил поэтов настоящих; но своей "Самаритянкой" Ростан заткнет их всех за пояс.
   - Скажите, между нами, конечно, - говорю я Ростану, - верно ли, что успех "Сирано" принес вам больше радости, чем ваша "Самаритянка"?
   - Нет, - отвечает он. - У меня в этой пьесе есть места, которые я предпочитаю всему "Сирано". Например, второй акт. "Самаритянка" потребовала подлинного поэтического усилия, и успех ее на сцене, возможно, был еще более шумным.
   - В "Самаритянке" все создано вами. В "Сирано" вам помогает сюжет, эпоха. Ловкий человек, например Сарду, умей он строчить стишки, мог бы в конце концов набрести на сюжет "Сирано", а для "Самаритянки" требуется подлинный поэт. "Сирано" превратил вас в поэта драматического, ирои-комического жанра; он вас ограничил. Поэты, не пишущие для театра, могут сказать, облегченно вздохнув: "Вот к этому и сводится весь Ростан". Я имею в виду Мендеса, Роденбаха и присных. Они могут делать хорошую мину, правда зеленея при этом.
   Мы все косимся на орден Ростана.
   - А что вы испытывали? - спрашиваю я.
   - Вот сегодня, когда я был у моего парикмахера, это меня позабавило. Все знакомые смотрят на ленточку. Но произошло это слишком поздно. Сразу после "Самаритянки" я радовался бы куда сильнее.
   Ростан пробился собственными силами. Не пройдя через маленькие журналы, он прошел через большие, он не бывает в редакциях, а бывает в обществе; не выпьет кружки пива в пивной с "богемой", а предпочтет пообедать у богатых людей; театральным критикам он предпочитает самих директоров театров, а Сару Бернар - режиссеру Люнье По. Так вот, Ростан рассказывает нам о своем посещении Люси Фор. Люси просила у Ростана сонет с благотворительной целью. Он принес. Она приняла его запросто в маленькой гостиной, полной чудесных старинных вещей. Там была и госпожа Барту, которая поистине прелестна. Вдруг в комнату к дочери вошел Феликс Фор. Он возвратился с охоты, на нем была мягкая шапочка. Он извинился, сел и сказал: "Господин Ростан, здравствуйте". Фор был великолепен. Понятно, почему его так любит царь. Это великий актер. Это - лучшее, что может предложить сегодня Европа взамен Людовика Четырнадцатого. Потом он поднялся, откланялся, пошел одеваться. Он трудится в поте лица! Он достойный президент нашей республики, которая со времени революции не сделала ни одного шага ни к здравому смыслу, ни к свободе. Это республика, которой важно только одно - быть принятой у господ Грефюль.
   6 января. Каждое утро спрашивать себя: "Ну что ты будешь сегодня делать?" - Буду трудиться, как трудились усердные монахи. Иметь перед собой целую груду жемчужин для нанизывания!
   * Ростан ничего не внес нового после Банвиля и Готье. Разве что искусство никогда не быть скучным.
   9 января. Сара Бернар говорит Барбье:
   - Ваша пьеса очень хороша... Но если бы она была в стихах!
   - Хорошо, - отвечает Барбье.
   Он приносит ту же пьесу в стихах.
   - О, если бы она была в стихах...
   - Но она в стихах, - говорит Барбье.
   - Да, но в каких стихах!..
   10 января. Робер де Суза пришел ко мне поговорить о своих стихотворных опытах.
   Я сказал ему, что переболел в свое время стихотворной филлоксерой.
   - Нет, - ответил он, - вы просто заметили, что стихи, как их понимали в дни вашей молодости, вас не удовлетворили бы. Вы отложили их в сторону, чтобы взяться за прозу. У меня было точно такое же чувство, но я стал искать новый стих. Отсюда мои размеры и ритмы.
   - Вы действительно сумели избавиться от недостатков старого стиха, но одновременно и от его достоинств, - сказал я. - Ваш стих чересчур нов. Он никак не связан с тем, что меня привычно волнует в стихах. Вы не протягиваете мне якорь спасения. Я их просто не понимаю.
   - Послушайте все-таки.
   Он читает и отбивает пальцем стихотворный такт, как дирижер оркестра. Все это мелко, мелко. А на пятой строфе окончательно становится монотонным.
   - Разве вы не чувствительны к новым ритмам? - спрашивает он.
   - Чувствителен! Они мне неприятны.
   - Но ведь у вас самого проза ритмическая, собранная.
   - Это гораздо менее сложно, чем вы думаете, - отвечаю я. - Впрочем, в свое время я тоже прибегал к усложнениям, которых никто не замечал. Потом я от них отказался, и этого тоже никто не замечает.
   12 января. Мой стиль меня душит.
   * Слова жесткие, - появляясь на свет после третьей схватки, они причиняют боль.
   14 января. ... - Не привязывайтесь ни к кому, - говорит мне Юг Леру. Иметь много дружеских связей, рвать их, когда они становятся, или мы сами становимся, невыносимы, в этом залог оптимизма.
   - Но, - спрашиваю я, - так ли уж мне необходимо быть оптимистом?..
   Флобер был так добр, что принимал всерьез всех начинающих писателей.
   - Напишем вашу фразу на грифельной доске, - говорил Флобер тому же Леру. - Если на нее приятно смотреть - она хороша. Если она режет глаз - она ничего не стоит.
   Все это теория. У Флобера есть вещи получше.
   ...Фабр, придворный музыкант Жоржетты Леблан. Тощенький, болезненный, с видом кротчайшей крысы. На нем какой-то необыкновенный воротничок в форме лодочки. Он рассказывает:
   - Метерлинк ужасно боится, что я кладу на музыку слишком много его стихов. Стоит ему услышать чересчур высокую ноту, и он начинает хмуриться. Впрочем, за работой он сам поет песенки, всякую ерунду - колыбельные, солдатские.
   * Эредиа. Его поэзия кимвализма.
   21 января. "Мертвый город" Габриеля д'Аннунцио.
   - Умирающий город, - говорю я.
   - Подыхающий город, - говорит Марни.
   - Красноречие и поэтичность азиата, - говорит Леметр. - Такое состояние души нельзя ни описать, ни измерить.
   Это поэзия лишь в той мере, в какой золото - драгоценный металл, то есть условно.
   Когда поэт употребляет слово "золото", то какова бы ни была сама по себе фраза, он может быть спокоен за ее ценность. Она уже стоит чуточку золота. А эти сравнения! "Алмазный блеск... Чистый, как вода. Тонкий, как морской песок..." Уж давным-давно мы не пользуемся такими сравнениями. Даже сам Эроль, с его пышной бородой, считает, что они приелись. Леметр, у которого жидкая бородка, считает, что там есть с полдюжины прекрасных образов, например, такой: "Казалось, ты срезал все розы мира, дабы тому, кто их пожелал бы, не досталось ни одной".
   Сара Бернар. Да, то, что она делает, хорошо, даже очень хорошо; и, конечно, для публики это и есть вершина; но для нас, для меня лично, для драматурга, которым мне хотелось бы стать, она не так уж интересна. Все, что могло бы быть оригинальным, у нее предугадываешь заранее.
   Она не всегда хороша, но она вполне и всегда в духе д'Аннунцио. Она женщина, созданная для этого поэта, который всегда находится за пределами правды. Он выбрал сюжет весьма-весьма страшный: кровосмешение. И он мчится вперед, и ничто его не остановит, ибо нет на его пути контроля... Он воображает, что та страна прекраснее других, которая всех дальше, и что колонна или статуя прекраснее всех, если от нее осталась только половина. Это немножко противно, и никакого волшебства тут нет.
   Наслушаешься этих распоясавшихся поэтов и начинаешь любить тех, кто умеет себя сдерживать, управлять собой. Не важно какая им придет в голову идея, они бесстыдно размажут ее на пять актов. Из одной-единственной минуты они сумеют сделать три часа по часам.
   А мы близки только с самой жизнью. Она чуточку посредственна и скуповата. И если мы любим только жизнь, мы не станем ее тормошить: ждем, когда она сама придет к нам, и как долго же она не приходит! Ничего не поделаешь! Мы слишком устали, чтобы идти ей навстречу. Для того, чтобы стать гениями, нам недостает лишь одного, - приглядеться поближе, попристальнее к жизни Цезаря или Наполеона. Восторги наши хороши тем, что они недолги, зато повторяются.
   26 января. Всем хватит места под солнцем, особенно при условии, что все захотят остаться в тени.
   31 января. Моя жена. Из всех жен, которых я знаю, она наиболее достойна быть любимой.
   * Писать стихами значит всегда в какой-то мере загонять мысль в клетку.
   2 февраля. Когда мне говорят, что я талантлив, не нужно мне этого повторять дважды: я понимаю с первого слова.
   * Бауэр, социалист-буржуа, негодует против светских писателей, ненавидящих высший свет.
   * Я не принадлежу к числу людей, которые считают, что самое загадочное на свете - это душа молодой девушки.
   16 февраля. Блестящий поэт, в смысле "хорошо отнаждаченный".
   17 февраля. По поводу Вилли, отказавшегося подписать протест в "Ревю Бланш", Вебер говорит:
   - В первый раз он отказался подписать что-то не им самим написанное.
   * Глаза женщин, слушающих стихи. Как жаль, что уши так невыразительны! Тогда бы мы увидели, как хорошенькие маленькие женские ушки шевелятся наподобие телячьих ушей... Как они слушают! Слушают все с таким видом, будто зовутся Терезами. С помощью десятка рифм и горлового воркования можно заставить их проглотить даже "Ежегодник метеорологической службы".
   * Мне тридцать четыре года, кое-какое имя. Я написал об Альфонсе Доде статью на четырех страничках, где постарался подытожить все свои впечатления о Доде. Статья получилась оригинальнее всех прочих, написанных на ту же тему: "Ревю Бланш" заплатило мне за нее шестнадцать франков. Зато это хороший урок философии.
   * Если я когда-нибудь умру из-за женщины, так разве что со смеха.
   18 февраля. Вечером в редакции "Ревю Бланш". Все мы взволнованы делом Дрейфуса. Ради него можно бросить жену, детей, состояние...
   Кричишь: "Да здравствует Республика" - и тебя арестуют. Тем лучше! Все идет плохо, все идет хорошо. И если Золя осужден, тем лучше, и если Дрейфус осужден - тем лучше! У нас останется право без всякой задней мысли презирать нашу военную верхушку, их тошнотворную мораль.
   21 февраля. Не следует знакомиться со своими друзьями раньше, чем к ним придет слава.
   22 февраля. Французская литература, покажи-ка язык: ого, какой нехороший, - видно, ты больна.
   23 февраля. Золя приговорен к году тюрьмы и тысяче франков штрафа.
   А я заявляю:
   Что осуждение Золя наполняет меня глубочайшим отвращением;
   Что я никогда не дам ни строчки в "Эко де Пари";
   Что г. Фернан Ксо, физически один из самых маленьких людей, которых я знаю, ухитрился стать еще ниже от пошлостей, которые он адресует своим подписчикам;
   Что, будучи по призванию иронистом, я сейчас становлюсь серьезным и готов плюнуть в лицо нашему старому националистическому шуту, г-ну Анри Рошфору;
   Что проповедник энергии Морис Баррес - тот же Рошфор, только в нем больше литературы и меньше апломба и что он добьется того, что избиратели не захотят видеть его даже на шутовском посту муниципального советника;
   Что г-н Дрюмон бездарен, совершенно бездарен, и что все увидят, как антисемитская игрушка сломается у них в руках;
   Что, если "Фигаро" не примет в спешном порядке имя "Бартоло", тень Бомарше обязательно надерет ему уши;
   Что, гордый тем, что могу читать в подлиннике французов - Расина, Лабрюйера, Лафонтена, Мишле и Виктора Гюго, я стыжусь быть подданным Мелина.
   И я клянусь, что Золя невиновен.
   И я заявляю:
   Что не уважаю наши военные верхи, которые за время длительного мира начали гордиться тем, что они солдаты;
   Что я три раза участвовал в больших маневрах, и все там мне показалось сумбуром, шарлатанством, глупостью и ребячеством. Три офицера, превратившие меня в задерганного капрала, капитан - надутая посредственность, лейтенант жалкий бабник, младший лейтенант - вполне порядочный юноша, которому пришлось выйти в отставку.
   Я заявляю, что почувствовал внезапный и страстный вкус к баррикадам, и я хотел бы стать медведем, чтобы свободно орудовать самыми большими булыжниками. Раз наши министры плюют на республику, я, начиная с сегодняшнего дня, дорожу республикой, и она внушает мне уважение и нежность, как никогда ранее. Я объявляю, что слово "справедливость" - самое прекрасное из человеческих слов, и достойно сожаления, что люди перестали его понимать.
   Золя - счастливый человек. Он нашел смысл своего существования, и он должен быть благодарен своим жалким судьям за то, что они подарили ему год героизма.
   Я не говорю: "Ах, если бы у меня не было жены и детей..." Но говорю: "Именно потому, что у меня есть жена и дети, именно потому, что я был человеком, когда мне это ничего не стоило, нужно, чтобы я оставался им, когда мне это может стоить всего".