Ни одной книги. А если и есть одна, то он, видимо, здорово ее запрятал; зато он первый в их департаменте выписал из Америки сноповязалку.
   За обедом его дочка не произнесла ни слова.
   - Она у нас не всегда такая, - поясняет он. - Послушал бы ты ее без гостей.
   В политике ничего не понимает.
   - Мы ведь только и знаем, - говорит он, - что считать гроши.
   Не ведет никакой отчетности. Все держит в голове.
   О любви и не думает.
   Несмотря на черную работу, ногти и руки держит в чистоте. Курит некрасиво, как-то официально, и только готовые сигареты.
   Мы с ним два совершенно разных человека, зато наши собаки похожи друг на друга как две капли воды.
   * Ветер, который умеет перелистывать страницы, но не умеет читать.
   28 сентября. Заголовок тома моих заметок: "Совсем голое. Голое".
   29 сентября. ...Она приносит мне плату за выпас: двенадцать франков. Приносит также гербовую марку. И так как она запоздала со взносом, то поясняет:
   - Десять франков у меня давным-давно лежат. А вот за монетой в сорок су пришлось побегать.
   Ей семьдесят один год. Всю жизнь проходила за коровами по высокой траве, с мокрым подолом, и никогда ей не хватало времени сварить себе похлебку: вся ее еда ломоть хлеба и яблоко. Она устала, однако ее сильно поредевшие, а когда-то густые волосы не поседели.
   8 октября. Старухам - тем не осталось ничего, кроме бесконечных сетований о покойниках. У стариков есть табак, подагра. Если они заводят меж собой беседу, то вовсе не обязательно о грустных вещах.
   15 октября. Умирающего Тулуз-Лотрека пришел проведать его отец, старый чудак, и вдруг ни с того ни с сего стал ловить мух. "Старая перечница", сказал Лотрек и испустил дух.
   28 октября. Одна только правда разнообразна. Наше воображение непрерывно повторяется. Ничто так не похоже на хорошо сделанную пьесу, как другие хорошо сделанные пьесы.
   7 ноября. Клянусь, что я восхищался и восхищаюсь безоговорочно лишь одним человеком: Виктором Гюго. Его "Последний сноп" появится в феврале 1902 года: я прошу у судьбы лишь одного - дожить до этого времени.
   10 ноября. Люблю, люблю, конечно, люблю. Уверен, что люблю, как женщину, свою жену, но во всем том, что говорили великие любовники: Дон-Жуан, Родриго, Рюи Блас, нет ни слова, которое я мог бы повторить своей жене и не расхохотаться.
   17 ноября. "Бюбю с Монпарнаса" - прекрасная книга о тех, кто обездолен, но обездоленные в ней слишком много резонерствуют. Они самодовольны. Каждый пропойца разводит теории. Уличная женщина, конечно, очень несчастное создание, но будем помнить все же, что она уличная.
   * До самой смерти мне следовало бы подбирать пять досье:
   1. Религия. 2. Политика, то есть социальные вопросы. 3. Мораль, то есть внутренняя жизнь, счастье. 4. Искусство, то есть литература. 5. То, что я могу усвоить из науки.
   * Самые страстные дискуссии следовало бы заканчивать словами: "И кроме того, ведь все мы скоро умрем".
   * Не быть Виктором Гюго: это может привести в ярость!
   * Александр Натансон говорит мне:
   - Мы хотим, чтобы вы издавались у нас. У нас уже есть Капюс, Бернар, Доннэй. Нам нужны только такие, как вы. Да, это наше желание, наша слабость, наш каприз. При мысли, что вы станете нашим, сердце радуется.
   - Хорошо, - говорю я. - Так вот что я вам предлагаю.
   - Да, - говорит он, уже насторожившись. - Но наши возможности ограничены. Это не выйдет за пределы возможностей?
   - Я вам дам книгу, а вы ее издадите пятитысячным тиражом.
   - Посмотрим.
   И он, видимо, решает, что разговаривает с Мендесом или Мезруа. Он не понимает, что я охотнее продам ему свою шкуру, - только что он с ней станет делать? - чем допущу, чтобы он потерпел убыток на моей книге.
   Я объясняю Атису, чего хочу: занять денег у издателя - это лучше, чем у коммерсанта, - и вернуть долг книгами, а если книг не хватит, то домом, когда его продам, наследством, когда его получу.
   - Нет ничего проще, - говорит он. - Удивительно только, что вы не требуете большего.
   И будущее мне представляется в ярко-розовом свете.
   * Бывают пьесы, запрещенные не цензурой, а самой публикой.
   * Только один-единственный раз Виктор Гюго не произвел на меня никакого впечатления: когда я его видел. Было это на спектакле "Король забавляется". Он показался мне старым и каким-то низеньким, такими мы представляем себе дряхлых академиков, - в академии, должно быть, таких полным-полно. Позднее я познакомился с Жоржем и Жанной Гюго. Я никак не мог взять в толк, как это они могут боготворить кого-то иного, а не его.
   Ради него я пожертвовал бы Лафонтеном, всеми своими пристрастиями.
   Как-то мы с Ростаном весь вечер твердили одну строчку Гюго, необычайную по своей живописной выразительности:
   "И на две стороны расчесаны власы".
   Я не нашел бы и четырех фраз, чтобы сказать ему о нем самом.
   А ведь у него есть книги, которых я не читал.
   Я могу шутить над господом богом, над смертью, но над Гюго не мог бы. Ни одно его слово не кажется мне смешным.
   Я читал мыслителей: они меня смешат. Все они ходят вокруг да около. Не знаю, мыслитель ли Виктор Гюго, но он производит на меня такое впечатление, что, прочитав одну-единственную его страницу, я начинаю мыслить со страстью, всеми участками мозга.
   Думаю, что никогда не посмел бы ему признаться, что я тоже пишу.
   Если бы мне с цифрами в руках доказали, что бога не существует, я как-нибудь это пережил бы. Но если бы не существовало Виктора Гюго, мир, где зыблится пьянящая меня красота, стал бы безнадежно черным.
   Вид живого Виктора Гюго не повредил образу Виктора Гюго, но я сержусь на себя за то, что у меня не хватило энтузиазма увидеть хоть на минуту великого поэта в этом жалком старичке. Он вышел под руку с внуком.
   Я вкладываю в его имя не меньше смысла, чем в имя бога. На него ушла вся моя способность обожать.
   Критиковать Гюго! Когда я смотрю на закат солнца, какое мне дело до того, что солнце вообще не закатывается, а земля вращается вокруг солнца? Когда я читаю Гюго, какое мне дело, как он писал то или это?
   Когда я был мальчиком, я говорил своему деду: "Какие они счастливые, что у них такой дедушка!" И мой дедушка, ничуть не обижаясь, подтверждал, что они действительно счастливые.
   29 ноября. Трудись, трудись! Талант - как земля. Наблюдай жизнь, и она не устанет тебя вознаграждать. Вспахивай свое поле каждый год: каждый год оно будет давать урожай.
   30 ноября. Когда я не очень оригинален, я немного глуп.
   * И к черту также "увядание с его чуть печальной прелестью".
   9 декабря. "Гораций" в "Театр Франсе". Две колонны, два кресла. К колоннам глупейшим образом прицеплены какие-то зеленые морковки, как оказалось потом, мечи.
   Ламбер-сын бесконечно растягивает "р" во всех словах, начинающихся с этой буквы.
   Если же стихотворная строка оканчивается словом с буквой "р" на конце, он совсем опускает ее и говорит "пожа..." вместо пожар, "позо..." вместо позор и перескакивает к следующему стиху, точно боится, что его украдут.
   Сильвен задыхается, но беспорядочно, без толку.
   Дельвер - буднична.
   Дюминиль - сплошной зад.
   Жалкие фигуранты. А царь! Какой это проказник смеха ради налепил ему на голову золотую корону?
   Гораций хорош. В четырех или пяти местах достигает кульминации, но все это слишком длинно, слишком рассудочно. И дурного тона.
   У старика Горация лицо будто из ломкого гранита.
   * Старость приходит внезапно, как снег. Утром вы встаете и видите, что все бело.
   11 декабря. Завтрак у Блюма. Жорес похож на не имеющего ученой степени учителя начальной школы, которому мало приходится бывать в движении, или на растолстевшего коммерсанта.
   Среднего роста, широкоплеч. Лицо довольно правильное, ни уродливое, ни красивое, ни оригинальное, ни слишком обыденное. Целый лес волос, но лицо не заросшее, только шевелюра и борода. Веко на правом глазу нервно подергивается. Высокий стоячий воротничок. Галстук сползает на сторону.
   Большая эрудиция. Он даже не дает мне докончить те несколько цитат, которые я привожу и которые мне, впрочем, не так уж дороги. На каждом шагу привлекает историю или космографию. У него память оратора, потрясающая, наполненная до краев. Часто харкает в платок.
   Не чувствуется особенно сильная личность. Скорее производит впечатление человека, о котором в истории болезни можно было бы сообщить: "Пользуется завидным здоровьем".
   Он шутит и сам смеется слишком долго таким смехом, который как будто спускается со ступеньки на ступеньку и останавливается только у самой земли.
   Речь у него медленная, широкая, немного запинающаяся, без оттенков...
   Странно произносит некоторые слова, пренебрегая последней буквой.
   Конечно, я понимаю, что в этом ораторе живет актер. И, кроме того, я в мыслях общаюсь с людьми столь великими, что этот человек удивить меня не может.
   - Мне почти безразлично, - говорит он, - сказать речь или написать статью.
   Спрашиваю, что он предпочитает: точность во фразе или поэтические красоты.
   - Точность, - отвечает он.
   Больше всего как оратор его поразил Фрейсине.
   Говорить на митинге или в парламенте ему легче, чем выступать с докладом.
   Где он действительно чувствовал себя неловко, так это в суде, когда защищал Жеро-Ришара.
   В вопросах религии он, по-видимому, довольно робок. Он не любит, когда затрагивают эти проблемы. Отделывается словами вроде: "Уверяю вас, это сложнее, чем вам кажется". Похоже, что он считает религию неизбежным злом и полагает, что немножко ее нужно все-таки оставить. Он думает, что догма мертва, а символ, форма, обряд не опасны.
   Если верить Леону Блюму, то Жорес расходится с Гедом в вопросах тактики. Жорес, как правительственный социалист, верит в частичные реформы. Гед признает лишь настоящую революцию.
   * Теперь он уже с грехом пополам помогает своей дочке готовить уроки катехизиса. Его жена за столом пьет воду. Тяжко работает в своей мастерской и носит юбку, сшитую из кусков, но он говорит:
   - Она очень счастлива, потому что ее работа видна, а вот я работаю больше, чем она, но этого не видно.
   В действительности никто ничего не видит. Он целые дни проводит у себя в спальне или у кюре, который снабжает его книгами. Его жена спит вместе со своими дочками в мастерской, а ее брат, о котором она говорит как о боге, ночует в маленькой комнате, "где дожидаются клиентки",
   16 декабря. Мне нужно бы иметь маленький переносный столик, чтобы уходить работать, как художники, на природу.
   17 декабря. Поэты восседают на Олимпе, но они слишком маленькие, и ноги их болтаются над землей.
   22 декабря. Анри Батайль. В его манерах чувствуется что-то лживое, губы тонкие, худоба, бледность, вид болезненный, важный, многозначительная улыбка, с которой этот молодой человек пытается говорить о любых пустяках. Поначалу думаешь: "Внимание! Как бы не наговорить при этом человеке глупостей!" Но через минуту он сам начинает их говорить.
   1902
   3 января. Доклад о Мольере для народной аудитории в Корбиньи 29 декабря 1901 года. Весь день на нервах. Мне сказали, что в дождливую погоду жители Шомо непременно придут. Растрогавшись, я приготовил благодарственную фразу, но по недосмотру Филиппа пришел на сорок пять минут раньше. Ни души. Это комичное обстоятельство развеселило меня и придало апломбу. Трюк довольно старый: надо стараться думать о чем-нибудь постороннем.
   Говорил я час с четвертью без малейшей усталости и не прикоснулся к стакану с водой. Этим, должно быть, и произвел впечатление. Люди слушали меня, даже не переминаясь с ноги на ногу. Я различал только два-три лица. Потом вдруг заметил, что кто-то зевнул, прикрыв рот ладонью. Прямо передо мной стояла девочка, олицетворенная глупость, глупость просто пугающая.
   Несчастные люди; глядя на них, я начинаю думать, что перестарался и пора уже выходить в святые.
   Какой-то глухой слушал меня, повернувшись в профиль, приставив к уху лодочкой ладонь, и корчил от напряжения ужасные гримасы.
   Они уважают лишь того, кто "не дурак". Про одну старуху чудовищной скупости они говорят: "Рассказывайте о ней все, что угодно! Какая она есть, такая и есть, только уж никак не дура".
   Рабочий и крестьянин приходят на доклад, чтобы развлечься или чему-нибудь научиться: свое суждение они вынесут потом. Буржуа идет с одной целью - судить. Он или отрицает, или воздерживается.
   Бурные и недолгие аплодисменты. Дамы считают, что они и без того осчастливили меня своим присутствием.
   * Какой прекрасной показалась бы мне жизнь, если бы я, вместо того чтобы жить, смотрел, как живут Другие.
   6 января. Гитри читает мне "Тартюфа". Прекраснейшая сцена, когда Оргон умоляет Тартюфа остаться наперекор Дамису, и Тартюф лицемерно делает свою последнюю ставку! Вот она, подлинная борьба за существование.
   У Гитри красные глаза, и меня охватывает волнение, способное... обескуражить.
   2 февраля. Я немножко пьян: голова у меня, как верхушки дерева, качается на ветру.
   * Лира Аполлона.
   Какого Аполлона? Какая лира?
   * Следует прощать талантливым актрисам их капризы, ибо бедные, лишенные таланта дамы капризничают не меньше.
   * Проект - это черновик будущего. Иной раз будущее требует сотни черновиков.
   5 февраля. Ненавижу критиков - рабов своего независимого ума, которые, превознося до небес первую книгу писателя, считают себя обязанными разнести вторую и хранят для друзей свои самые ядовитые суждения.
   Я был бы не злым, но зато пристрастным критиком. Я руководствовался бы своим собственным вкусом, который меньше всего можно считать безупречным. Никаких теорий, никаких систем. Хорошая книга - это та, которая мне нравится. А там уж ваше дело!
   Однако я заявляю, что у меня имеется моральная точка зрения: чистота души; а с точки зрения литературной: чистота стиля.
   Есть у меня также точка зрения социальная, но ею я дорожу меньше. Я с радостью говорил бы о книгах, доступных народу. Народ любит читать гораздо больше, чем полагают. Я советовался бы с Филиппом.
   Симпатии тоже имеют свои права. Трудно представить себе, что книга Капюса или Бернара могла бы мне не понравиться.
   Читал бы я не для того, чтобы наводить критику, а для собственного удовольствия. Если бы мне представилось, что мои четыре строчки помогут продать сто экземпляров книги, я, не ленясь, написал бы целых двадцать.
   Я часто цитировал бы других. Я говорил бы: это хорошо, а вот это плохо, не стараясь объяснить, чем именно, во-первых, потому, что это завело бы нас слишком далеко, а во-вторых, потому, что сплошь и рядом я сам не знаю.
   Придется верить мне на слово: это уж обязательно.
   11 февраля. Знаю, что литература не может прокормить литератора. К счастью, я не особенно голоден.
   * Каждое мгновение мне приходится давить, душить лисицу зависти, которая рвет мои внутренности.
   * Ненавижу рифмы, особенно в прозе.
   12 февраля. Одна из тех дам, которые хотят блистать в первых рядах, принимать у себя писателей. Они приглашают писателей к обеду. Те отказываются. Но дамы быстро утешаются: отказ - тот же автограф.
   15 февраля. Сон. Дортуар. Я сплю на одной постели, она на соседней. Я говорю ей: "Идите сюда!" Она приходит. Сначала я прижимаю ее к себе и чувствую ее всю под рубашкой. Потом осмеливаюсь протянуть руку, провожу ладонью по ее нежной коже, касаюсь крепкой груди и покрываю поцелуями ее лицо. Когда я отрываю губы от ее губ, я вижу, что в ногах постели стоит классный надзиратель и смотрит на нас сурово и уныло. Она бежит к себе на постель. Я прячусь под одеяло. Конец.
   Утром я проснулся с чувством нежной признательности, трепеща, как дерево, которое всю ночь простояло в лунном сиянии.
   19 февраля. Личное! Личное! Ну и что же? Вы вправе ополчаться на мое "я", но не на ту искренность, с которой я о себе говорю, ибо, будь мое "я" Цезарем, вы задохнулись бы от восторга.
   20 февраля. У Саша Гитри... Рассказываем друг другу различные истории.
   Мальчик-савояр приходит в колбасную, держа под мышкой дешевенькую скрипку, покупает кусочек колбасы и, когда приходит время платить, говорит, что у него нет денег, что сейчас он пойдет их достанет, если хозяин согласится взять скрипку в залог: самая плохонькая скрипка, во всяком случае, стоит кусочка колбасы. Договорились. Через несколько минут в колбасную входит шикарный господин, тоже делает покупку, и вдруг замечает скрипку и пристально к ней присматривается. "Но ведь это Страдиварий, говорит он. - Даю за нее пять тысяч франков". Удивленный колбасник объясняет, как попала к нему скрипка. "Ладно, - говорит господин, - скрипач вернется, купите у него скрипку, а потом я зайду за ней и заплачу, как условлено". Савояр возвращается. Хозяин дает ему пятьсот франков, за которые он получит пять тысяч. Но шикарный господин не пришел.
   23 февраля. Катюль Мендес написал Кларти: "Если мне не пришлют билеты на первое представление, я не напишу ни слова о "Бургграфах". В связи с этим Кларти вспоминает: в 1870 году какого-то журналиста не захотели пропустить через аванпосты. "Ах, так! - воскликнул он. - В таком случае мы не будем писать о войне".
   25 февраля. Я обитал на всех планетах, и везде не слишком весело.
   28 февраля. Плачь, но берегись, чтобы хоть одна твоя слеза скатилась по острию пера и примешалась к чернилам.
   5 марта. В редакции "Фигаро". Подаю в кассу свою карточку.
   - Тут для меня должна быть небольшая сумма, - говорю я.
   Кассир открывает огромную книгу. Вижу свою фамилию, выведенную красивым почерком.
   - Да, ваш гонорар пятьдесят сантимов за строчку. Это составляет тридцать шесть франков пятьдесят.
   Пишу Кальметту, что при такой ставке я умру с голоду, а если приходится умирать с голоду, так уж лучше не работать.
   21 марта. "Четырнадцатое июля" Ромена Роллана в театре Жемье. Четырнадцатое июля столь же печально в марте, как в июле. Не может толпа в течение трех действий метаться из стороны в сторону. Она тоже должна подчиниться условностям театра. Мегар объясняет мне, что девочка - это символ...
   11 апреля. Вернулся в Париж. Коклен в "Мещанине во дворянстве".
   - А ваш-то друг Гитри! - говорит он, хлопая меня по плечу, отчего я чуть не валюсь на землю, потому что стоял на одной ноге. - Это гнусно, что он сделал в "Комеди Франсез" с Тартюфом! Нельзя же играть его по-современному.
   Только он спас "Рюи Бласа". Именно он сумел сыграть четвертый акт в комическом ключе, однако Виктор Гюго (он говорит: "мосье Виктор Гюго" уважительно, но с легким оттенком презрения) остался недоволен и отобрал у него роль Трибуле.
   Впрочем, за исключением трех первых картин, "Мещанин во дворянстве" производит впечатление грубого фарса, и должно быть, сам Мольер думал: "Для этого болвана Людовика XIV и так сойдет!" Словом, пьеса для пресыщенной придворной знати, которой и развлекаться-то надоело.
   15 апреля. У Прюнье, в соседней зале:
   - Это бессмысленно...
   - Позвольте, позвольте...
   - Человечество...
   - Что?
   - Человечество...
   - Чего?
   * Птица в клетке не знает, что она не может летать.
   * Стиль. Если появился "аметист", знай, что "топаз" поблизости.
   * Любовь и дружба - это как ночь и день.
   * Стрелять по кабану и убить на нем вшей.
   * Онорина. Когда ее похоронят, как же плотно набьется земля в ее морщины.
   27 апреля. И мне, сударь, тоже претит политика, но я ею не занимаюсь.
   * "Франческа да Римини" в театре "Ренессанс". Почти Шекспир, только еще скучнее.
   1 мая. Я страдаю, когда слышу прекрасный голос, поющий глупейшие слова.
   * Слезы уродуют красоту страдания.
   5 мая. В Лувре, куда повел меня Альфред Натансон. Смотрю картины Давида, Веласкеса и маленькие натюрморты Шардена, где не могу отличить луковицу от яйца. Все это меня не трогает.
   Выйдя из Лувра, вижу черного дрозда с желтым клювом. Он сидит в одиночестве посреди теневого пятна, вытянувшегося на зеленой траве. Вот это живопись.
   * Все каштановые деревья открыли свои листья, как маленькие вечерние зонтики.
   7 мая. С такими людьми, как Шатобриан и Ламартин, путешествуешь по воздуху, но в неопределенном направлении.
   * Правда не всегда искусство. Искусство не всегда правда, но правда и искусство имеют точки соприкосновения: их-то я и ищу.
   9 мая. ...На Гернсее в полдень раздавался пушечный выстрел, возвещавший, что пора Виктору Гюго кончать работу. Вечером в половине десятого другой пушечный выстрел напоминал ему, что пора идти спать. Его библиотека на Гернсее состояла сплошь из разрозненных томов. Он брал, к примеру, первую часть труда по навигации, а об остальном догадывался сам.
   11 мая. "Пелеас и Мелисанда", музыка Клода Дебюсси. Унылая скука, и как не посмеяться ребячеству автора: муж говорит, указывая на жену: "Я не придаю этому никакого значения". Это пропетая разговорная фраза. Я жду рифмы, а ее все нет и нет. А это чередование звуков! Вроде шума ветра. Но я предпочитаю ветер. Впрочем, это похоже также на дверь амбара, которая хлопает и скрипит. Дамы уверяют: "Меня это волнует, и этого достаточно". Нет! Есть разное волнение, и ежели я ничего не почувствовал, думаю, что и вы чувствовали не то, что надо.
   Ах, сюда бы хорошенький эстрадный куплет. Публика свистит. Кто-то кричит: "Либреттиста! Либреттиста!"
   Значит, по-ихнему, он виноват?
   Ну, ладно! В музыке я ценю лишь тот мотив, который похож на мотив.
   Здесь особая публика: богатые дамы, которые ходят только сюда или в оперу.
   Прекрасные декорации.
   - Это просто неразумно со стороны администрации делать хорошие декорации к пьесе, которая заведомо не будет иметь успеха, - говорит Гитри.
   И он громко вздыхает от скуки, но вздохи замирают у него на губах.
   Метерлинк вполне прав, что подсмеивается над этим марионеточным искусством.
   * - Сегодня утром, - говорит Капюс, - я прочитал две страницы Флобера. Он не так уж хорошо писал.
   - Я это знаю, - говорю я, - Флобер неестествен. Он не прирожденный писатель, как Вольтер, Ренан, госпожа де Севинье. Его стиль всегда немного стиль школьного сочинения. Он его фабрикует на месте, подчас неудачно. Его стиль - живопись, подчас мазня.
   23 мая. Мозг. Человек носит свои корни в голове.
   24 мая. Жизнь коротка, но все-таки успеваешь поскучать.
   26 мая. Животные заставляют меня стыдиться моих шуточек о животных.
   30 мая. ...Поль Адан пишет каждый день с семи до часу. Садится за стол и пишет двести - триста строк, "чтобы возместить расходы по дому". Насколько выше человек, который воздерживается от подобной работы, и остается в бедняках.
   * - Если не знаешь греческого языка, - говорит Тайад, - надо читать греков в латинских переводах.
   - Правильно, - подтверждает Капюс, - но тут возникает второе препятствие - надо знать латынь.
   * Болезни приучают к смерти. Дайте хорошенькую мигрень, и я покончу с собой.
   * Дама, у которой в услужении находился негр, родила черного ребенка.
   - Если он не переменит цвет, - заявил муж, - я выставлю кое-кого за дверь.
   1 июня. Они стали жить спокойнее с тех пор, как купили себе место на кладбище. Теперь они знают, что делать на следующий день после похорон.
   * Сила воли неподалеку: она рядом, за дверью. Но заставить ее войти невозможно.
   * Мою леность почти так же интересно наблюдать, как мой труд.
   3 июня. Вчера утром я не любил Шекспира. Вчера вечером последнее действие "Венецианского купца" перевернуло во мне фунт сердца. Кончиком мизинца утираю уголок глаза. Неужели теперь придется любить Шекспира?
   4 июня. Его отец и мать работают привратниками по ту сторону площади Республики, у пуговичного фабриканта. Их каморка просто черная яма. Ложась спать, они влезают на полати по лестнице, которую тут же убирают, не из осторожности, а потому, что она им мешает; полати разделены на две части: в одной спят родители, в другой - четверо детей.
   И воздух проникает в окошко, которое имеется в каморке.
   Они надеются, прикопив денег, вернуться в Шитри, но к пятидесяти годам они умрут.
   9 июня. Люблю читать лишь те книги, которые принадлежат мне: например, книгу жизни.
   10 июня. Красивая застенчивая женщина спасается тем, что держится так, будто она башня без окон и дверей.
   * Как мало книг ни пишешь, люди твердят, что не могут все осилить.
   12 июня. Книге вдруг становится дурно, и она валится с полки.
   14 июня. Опера. Идет "Валькирия". Скука, картон, бессмыслица бенгальских огней: 14 июля в нашем Шомо. Ни одной минуты эмоций, подлинной красоты. Разве что меня позабавила скачка во время грозы, вроде катания с американских гор. Вот бы еще несколько таких сцен.
   Что могу сказать я о произведении, которое не тронуло чувствительного человека тридцати восьми лет от роду! Стоит ли труда всю свою жизнь искать подлинные впечатления, стремиться выражать человеческие чувства точными словами, обладать вкусом к правде, если поэтический хлам может быть тоже красивым! Но что красиво нелепейшей красотой, так это само здание Оперы. Нечто официальное, правительственное, нечто вроде огромного кафе, где устраивают свои свидания бриллианты и декольте, а также глухие, пытающиеся доказать, что они слышат.
   16 июня. ...Кончится тем, что я не смогу обходиться без Парижа. Скоро начну бояться тоски одиночества. После дня пусть не работы, но усердного корпения за письменным столом - ежевечерние прогулки по бульварам. Свет фонарей, женщины, толпа - все это кажется мне вознаграждением за труд.
   * Сохранять верность на нашей грешной земле - это еще куда ни шло. Но умереть, предстать перед господом богом, так и не изменив своей жене, какое унижение!
   Губернатора какого-нибудь острова вроде Мартиники будит колебание почвы, он протирает глаза, пугается. К нему прибегают сообщить, что началось землетрясение и что целый квартал города погребен под развалинами.