Страница:
В метро – наглые подростки с красными, синими и зелеными волосами, в мое время такого не было, не уступают место пожилому человеку, уши забиты пробками наушников, работать надо, а не болтаться по улице в разгар рабочего дня. Свои дети, дерзящие и равнодушные, пропадающие по ночам неизвестно где.
Валидол и пустырник, ноги в ведре с раствором горчицы, стал плохо слышать, вставная челюсть, пигментные пятна на лысеющей макушке. Сын сидит на телефоне, каждый день нужно подниматься по лестнице на пятый этаж, одышка, сквозняки; носки, протертые до дыр на больших пальцах, но еще хорошие, выбрасывать нельзя; теплое молоко. Ладони пахнут подмышками, все время хочется писать, а в туалете курит сын. Задерживают зарплату и халтурят, в наше время так не халтурили, автобусы с каждым годом ходят все реже.
Погода портится, и лето немыслимо жаркое; соседская девчонка пьет, родила дочку, которая орет за стеной; на лестнице дружки мальчугана со второго этажа набросали окурков. Повысили плату за электроэнергию, по телевизору сплошная порнография, двор засран собаками. Изжога, отрыжка, ревматизм, глаза слезятся, и не хочется читать книги, хороших книг сейчас не выпускают. Обычная, солидная старость.
После песни «Girl» я стал записывать на свой первый, подаренный дедушкой магнитофон все, что только мог достать, и превратился в полного урода. Я отпустил волосы – они выросли странно быстро и незаметно для окружающих. Вот я был как все, а вот пришел как-то в класс – бац! – волосы уже закрывают уши.
И сразу начались проблемы – в основном из-за длинных волос. И расклешенных брюк. Сам распорол швы, сам вставил клинья. У учительницы русского языка были толстые волосатые ноги, особенно отвратительно они выглядели под прозрачными коричневыми старушечьими чулками. Улыбалась она редко, и лучше бы ей этого не делать. Физкультурник окрестил меня «бабой», хотя я выше всех прыгал в высоту и быстрее всех бегал на лыжах.
Уже тогда я жил двойной, если не тройной жизнью.
Меня выбрали председателем совета пионерской дружины. Я был лучшим учеником в классе и не прогуливал уроки. Поэтому, несмотря на длинные волосы, я был избран. Учителя, по-моему, сами не понимали, что делали. В результате главным идеологическим начальником среди детей стал я, самый отдаленный от пионерской идеологии и настолько к ней равнодушный, что не мог ее даже ненавидеть.
Статус председателя мне очень понравился. Теперь я мог прогуливать школу в любое время – нужно было только сказать, что у меня какой-то там слет, съезд, семинар, что я еду в райком или куда-то там еще. Что такое райком, я не знал и никогда там не был.
Я сообщал об этом райкоме и отправлялся на Невский – высматривать парней в хороших джинсах, знакомиться с ними и соображать, что бы такое предпринять, чтобы заиметь такие же крутые штаны. Дома я слушал «Дип Перпл» и «Битлз» и ни о какой общественной работе даже не думал.
Я стоял на слетах возле президиума, потел, сжимая в ладони древко красного знамени, и напевал про себя «Smoke on the Water», чтобы не потерять сознание от духоты и вони потных пионерских ног, от шелеста шелковых пионерских галстуков и оглушительных пионерских песен.
Одноклассники называли меня «хипком» – до хиппи я еще не дорос. Чтобы стать «хиппи», нужно было нигде не работать и не служить в армии.
От армии меня благополучно спас сумасшедший дом – где еще я мог оказаться со своим «Smoke on the Water» в голове и пластинками Харрисона на полке?
Я жил параллельно – прилежный ученик, диссидент, спекулянт, сумасшедший, уклоняющийся от армии. И в каждой из этой ипостасей я существовал полноценно, получал все прелести и испытывал все трудности своей роли.
Очень быстро я научился перескакивать из одного состояния в другое, моментально меняя язык, одежду и даже присущую мне с рождения внешность. Я-диссидент был не похож лицом на меня-спекулянта, и уж понятно, что ни тот, ни другой «я» даже рядом не стояли со мной-сумасшедшим. Я-прилежный-ученик коренным образом отличался от меня-уклоняющегося-от-армии. Я вращался в совершенно разных кругах и прилагал значительные усилия к тому, чтобы друзья меня-прилежного-ученика по возможности не пересекались с друзьями меня-сумасшедшего.
Дальше – больше.
Мои жизни стали отличаться не только качественно, но и количественно. То есть они текли с разной скоростью, и за один и тот же временной промежуток я в одной жизни проживал годы, а в другой – дни.
Несколько лет – мы уже жили с Кропоткиной – я жутко пил, эти годы фактически выпали из жизни, я просыпался и шел за пивом, весь день шатался на улице с бутылками в руках, вечером добирался до литровой водки и с ней в обнимку возвращался домой. Утром, понятно, мне было плохо, и я снова шел за пивом.
В то же самое время я написал учебник игры на блюзовой гитаре, не вылезал из гастролей и закончил второй институт, получив диплом режиссера. Записал несколько альбомов, у нас с Зоей родился Марк, меня постоянно снимали телевизионщики, и я перескакивал из одной жизни в другую уже бессознательно, не фокусируясь на том, что сегодня я – дворовый алкаш, завтра – телезвезда, послезавтра окажусь на гастролях где-нибудь в Сибири, а потом неделю буду сидеть в Москве с редактором, работая над книгой.
Но и это неверно. Все происходило не последовательно, поскольку одной жизни на все мои дела не хватало, все мои роли игрались параллельно. Я думал об этом, лежа на диване, и, просыпаясь утром или вечером – уж как получится, не помнил, кто я сейчас – бежать ли мне за пивом или спешить на вокзал.
Я отверг понятие «время» и, по-моему, перестал стареть. Перескакивая из одной жизни в другую, я слышал, как меня называют в магазине «молодой человек» или «парень», а часом позже, в студии, в редакции, на съемке – по имени-отчеству, заискивающе, робко и чрезмерно уважительно.
Вот Полувечная – шел с ней сегодня, болтал, пил, общался так, как будто мы ровесники. И она со мной так же. Никакой неловкости. Правда, она журналист, конечно, но все равно. Она была естественной, не лебезила и не заглядывала мне в рот. И агрессивной не была, как многие ее коллеги. Вообще, музыкальных журналистов я терпеть не могу. Для Полувечной было сделано исключение – все-таки Бродский попросил, старый друг, настоящий товарищ… Да и девчонка оказалась ничего себе. Только куда она подевалась? – вот вопрос.
Я посмотрел в спину удаляющегося бомжа. Как ни крути, мы в одной команде. Я побогаче, получше одет, у меня есть чем заниматься. А самая знаменитая в мире рок-группа, как ни крути, называется «Бомжи». Это наиболее точный перевод названия «The Rolling Stones».
Машин не было – ни встречных, ни попутных. Если бы не солнце, выглянувшее в белую прогалину растрепанных дождем облаков, я бы решил, что сейчас та самая, знаменитая петербургская белая ночь.
Помню, когда я был маленький и ездил с бабушкой в Крым – мы снимали комнатку в каком-нибудь поселке и три месяца жили у моря, – бабушка рассказывала крымчанам о наших белых ночах. «Можно газету читать, – говорила она. – В три часа ночи – представляете? – можно выйти на улицу и читать газету».
Я еще тогда, в детстве, думал: какой же идиот будет в три часа ночи выходить на улицу и читать там газету?
В три часа ночи столько развлечений, кроме газеты, что только пресыщенный и настоящий, без дураков, эстет может со скучающим видом открыть какие-нибудь «Известия» или «Дни», рассесться посреди шурующей туда-сюда пестрой толпы и, зевая, читать новости о победах СПИДа и поражениях городской футбольной команды.
В три часа ночи нормальному человеку не бывает скучно.
Я шел по улице Восстания, насвистывая что-то из «Фьючер Саунд оф Лондон», и думал о том, как поинтересней провести сегодняшнюю ночь.
Показать Полувечной все прелести нашего города? Хотя разве московскую гостью удивишь ночными клубами? Они, что в столице, что здесь, суть одно и то же. Правда, в разных местах сейчас играют много хорошей музыки, но, опять-таки, удивлять музыкальную журналистку музыкой?
По характеру своей работы она должна музыку ненавидеть. Или, в худшем случае, быть к ней равнодушной. Иначе я не представляю, как можно писать сегодня статью о Бобе Дилане, а завтра об Алле Пугачевой.
Я, к примеру, никогда не стал бы хозяином музыкального магазина. Я так люблю слушать компакт-диски, что сам все время покупал бы, а не продавал. Как это бывает – стоит продавец за прилавком, а к нему идет пропившийся коллекционер, несет остатки своей коллекции. Продает за бесценок.
Вот я бы и покупал. И все хорошее оставлял бы себе, а всю лажу выставлял бы на прилавок. Так кто ее, лажу, покупать будет? Прогорел бы наверняка. Весь оборотный капитал вбухал бы в какие-нибудь раритеты и сидел бы на них до скончания века.
Музыкой Полувечную не удивишь. А, собственно, зачем мне ее удивлять? Кто она мне такая, чтобы я ее удивлял? Может быть, действительно вместе с ней к Марку съездить? Денег ему подкинуть заодно. Он иногда рад бывает, когда я приезжаю. А иногда – не слишком. Только будет ли он дома – вот вопрос. Марк по ночам дома не особенно сидит. Марку положено тусоваться – с той музыкой, которую он играет и время от времени продает, без постоянного мелькания на людях ничего не выгорит.
– Рублика не будет? – спросил давешний бомж, оказавшись рядом со мной. То ли я его нагнал, то ли он меня.
– Рублика не будет.
От бомжа воняло сильнее, чем я ощутил в первый раз, и я решил, что мы с ним все-таки выступаем за разные команды.
– Врать не буду, – сказал бомж. – Выпить надо. А то помру, точно помру. Всего-то рублик…
– Что же ты выпьешь на рублик, голубчик ты мой? – спросил я.
– Да нормально, товарищ, господин, человек хороший, не знаю, как сказать-то… Нормально, там есть уже, мне не хватает только рублика-то… Эта…
Он махнул рукой, как бы не желая грузить меня своими, неинтересными мне проблемами и раскладами.
– В общем, помоги, хороший человек, а?
Его трясло – вблизи это было очень заметно; лицо казалось неподвижной маской, шевелились только губы, растягивающиеся в страшную улыбку, и слезящиеся мутные глаза-щелочки, ерзающие под грубой, пупырчатой кожей век.
– На тебе десять, – сказал я, протягивая бомжу бумажку, и вдруг понял, что с десяткой он сегодня помрет – как пить дать помрет.
– Вот спасибо, спасибо, выручили, – перейдя на «вы», залопотал бомж, но глянул на меня как-то осмысленно и зло.
– Все, вали давай, – сказал я и пошагал дальше в сторону Невского.
Возле метро народу было побольше, и был он поприличней. Толкались здесь пушеры, проститутки и просто люди. Из жаркой темноты вестибюля выдуло подземным сквозняком Авдея Кирсанова, моего старого товарища, друга юности и редкого теперь, но приятного собутыльника, собеседника и оппонента в пьяных спорах.
– Авдей! – крикнул я озирающемуся по сторонам приятелю. – Ты не меня ищешь?
– Да нет, – отмахнулся Кирсанов и, осознав, кто перед ним, встрепенулся. – Ой, извини… привет, привет, дорогой. Ты тут Кузю не видел случайно?
– Какого Кузю?
– Ну ты что, не помнишь? Конечно, не помнишь, столько лет… Мы как-то в Вырице играли, барабанщик там такой был, потом ночью еще песни пел…
– Вырицу помню. Подожди, это который в синяках приехал? Которого отпиздили в электричке?
– Ну да. Кузя.
Мы играли рэгги – мы первые в этом городе стали играть растаманские песни. На английском языке пели, потом стали сочинять сами. Что-то было общее у нас и у джа с Ямайки, мы говорили «Джа», подразумевая божество, и были в чем-то правы. Джа – это божественная сущность человека. Мы говорили друг другу «джа», и никто нас, кроме нас, не понимал.
Музыку нашу тоже не понимали. И в Вырице, куда я, Кирсанов и две команды северных растаманов отправились отдыхать на институтской турбазе, пить, болтаться с девчонками и играть на гитарах, не понимали так же, как и в городе.
Тихая Вырица – старая деревенька, она же дачный пригородный поселок, где растаманов отродясь не было, а гуляли исключительно местные пьяницы и городские алкаши, – принюхивалась к необычным приезжим, слишком волосатым даже для городских студентов.
Барабанщик Кузя – главный раста-идеолог – задерживался, сдавал зачет, и все говорили, что он приедет на вечерней электричке к началу концерта. Кузя приехал – весь в синяках, в засохшей крови, но был бодр, весел и полон энтузиазма.
– В электричке закурил косяк, – сказал Кузя. – В тамбуре. И какие-то гопники пристали… Помахались слегка…
Кузя подраться любил и, как всякий настоящий растаман, мог за себя постоять.
Рэгги в нашем исполнении понравилось селянам. Они покачивались в зале, слепившись в пары – парень-девушка, парень-девушка. Потом слегка передрались и разошлись по своим завалинкам довольные нашим выступлением, а мы с Кузей и Кирсановым всю ночь сидели в лесу, пили легкое вино и играли на гитарах. Утром я уехал в город и Кузю больше не видел.
– Черт возьми, я опоздал, понимаешь… Звонки задержали… Важные… А Кузя… Он такой страшненький стал. Может, видел? В клетчатом таком не то пиджачке, не то пальто… Не обращал внимания? Он сейчас совсем плохо выглядит, денег просил в долг… Не отдаст, конечно, но все-таки старый товарищ… Я решил ему подкинуть… У него жена ушла, он пьет круто… Много лет уже… В общем, беда с человеком… В клетчатом таком… Он обычно в нем ходит, у него, кажется, ничего другого нет. Такой опухший.
Бомж, которому я дал десятку, тоже был в клетчатом пиджаке. Или куртке – фасон изделия был неясен за его древностью и ветхостью. И тоже был «такой опухший».
И по возрасту подходил.
– Нет, – сказал я. – Не видел.
– Жалко, – покачал головой Кирсанов. – Неудобно получилось. А у тебя какие планы?
– Никаких, – ответил я. – Вернее, надо бы мне одну девчушку разыскать сегодня.
– Девчушку? Э-э-э… Хорошо тебе.
– Мне всегда хорошо. Мне даже когда плохо – все равно хорошо.
– Ты какой-то странный сегодня, – сказал Кирсанов. – У тебя ничего не случилось?
– Меня уже об этом спрашивали, – ответил я. – Нет. Ничего не случилось. Ничего из ряда вон выходящего.
Кирсанов еще раз внимательно посмотрел мне в глаза.
– Ну тогда, может, немножко попьянствуем?
– Пивка?
– На понижение не пью.
Солнце ударило светом, как током от микрофона, когда касаешься его мокрыми губами в разгар концерта.
Сверкнула мысль о том, что с давешним бомжом мы все-таки из одной команды. Просто команда очень большая.
Время принятия решения
Валидол и пустырник, ноги в ведре с раствором горчицы, стал плохо слышать, вставная челюсть, пигментные пятна на лысеющей макушке. Сын сидит на телефоне, каждый день нужно подниматься по лестнице на пятый этаж, одышка, сквозняки; носки, протертые до дыр на больших пальцах, но еще хорошие, выбрасывать нельзя; теплое молоко. Ладони пахнут подмышками, все время хочется писать, а в туалете курит сын. Задерживают зарплату и халтурят, в наше время так не халтурили, автобусы с каждым годом ходят все реже.
Погода портится, и лето немыслимо жаркое; соседская девчонка пьет, родила дочку, которая орет за стеной; на лестнице дружки мальчугана со второго этажа набросали окурков. Повысили плату за электроэнергию, по телевизору сплошная порнография, двор засран собаками. Изжога, отрыжка, ревматизм, глаза слезятся, и не хочется читать книги, хороших книг сейчас не выпускают. Обычная, солидная старость.
После песни «Girl» я стал записывать на свой первый, подаренный дедушкой магнитофон все, что только мог достать, и превратился в полного урода. Я отпустил волосы – они выросли странно быстро и незаметно для окружающих. Вот я был как все, а вот пришел как-то в класс – бац! – волосы уже закрывают уши.
И сразу начались проблемы – в основном из-за длинных волос. И расклешенных брюк. Сам распорол швы, сам вставил клинья. У учительницы русского языка были толстые волосатые ноги, особенно отвратительно они выглядели под прозрачными коричневыми старушечьими чулками. Улыбалась она редко, и лучше бы ей этого не делать. Физкультурник окрестил меня «бабой», хотя я выше всех прыгал в высоту и быстрее всех бегал на лыжах.
Уже тогда я жил двойной, если не тройной жизнью.
Меня выбрали председателем совета пионерской дружины. Я был лучшим учеником в классе и не прогуливал уроки. Поэтому, несмотря на длинные волосы, я был избран. Учителя, по-моему, сами не понимали, что делали. В результате главным идеологическим начальником среди детей стал я, самый отдаленный от пионерской идеологии и настолько к ней равнодушный, что не мог ее даже ненавидеть.
Статус председателя мне очень понравился. Теперь я мог прогуливать школу в любое время – нужно было только сказать, что у меня какой-то там слет, съезд, семинар, что я еду в райком или куда-то там еще. Что такое райком, я не знал и никогда там не был.
Я сообщал об этом райкоме и отправлялся на Невский – высматривать парней в хороших джинсах, знакомиться с ними и соображать, что бы такое предпринять, чтобы заиметь такие же крутые штаны. Дома я слушал «Дип Перпл» и «Битлз» и ни о какой общественной работе даже не думал.
Я стоял на слетах возле президиума, потел, сжимая в ладони древко красного знамени, и напевал про себя «Smoke on the Water», чтобы не потерять сознание от духоты и вони потных пионерских ног, от шелеста шелковых пионерских галстуков и оглушительных пионерских песен.
Одноклассники называли меня «хипком» – до хиппи я еще не дорос. Чтобы стать «хиппи», нужно было нигде не работать и не служить в армии.
От армии меня благополучно спас сумасшедший дом – где еще я мог оказаться со своим «Smoke on the Water» в голове и пластинками Харрисона на полке?
Я жил параллельно – прилежный ученик, диссидент, спекулянт, сумасшедший, уклоняющийся от армии. И в каждой из этой ипостасей я существовал полноценно, получал все прелести и испытывал все трудности своей роли.
Очень быстро я научился перескакивать из одного состояния в другое, моментально меняя язык, одежду и даже присущую мне с рождения внешность. Я-диссидент был не похож лицом на меня-спекулянта, и уж понятно, что ни тот, ни другой «я» даже рядом не стояли со мной-сумасшедшим. Я-прилежный-ученик коренным образом отличался от меня-уклоняющегося-от-армии. Я вращался в совершенно разных кругах и прилагал значительные усилия к тому, чтобы друзья меня-прилежного-ученика по возможности не пересекались с друзьями меня-сумасшедшего.
Дальше – больше.
Мои жизни стали отличаться не только качественно, но и количественно. То есть они текли с разной скоростью, и за один и тот же временной промежуток я в одной жизни проживал годы, а в другой – дни.
Несколько лет – мы уже жили с Кропоткиной – я жутко пил, эти годы фактически выпали из жизни, я просыпался и шел за пивом, весь день шатался на улице с бутылками в руках, вечером добирался до литровой водки и с ней в обнимку возвращался домой. Утром, понятно, мне было плохо, и я снова шел за пивом.
В то же самое время я написал учебник игры на блюзовой гитаре, не вылезал из гастролей и закончил второй институт, получив диплом режиссера. Записал несколько альбомов, у нас с Зоей родился Марк, меня постоянно снимали телевизионщики, и я перескакивал из одной жизни в другую уже бессознательно, не фокусируясь на том, что сегодня я – дворовый алкаш, завтра – телезвезда, послезавтра окажусь на гастролях где-нибудь в Сибири, а потом неделю буду сидеть в Москве с редактором, работая над книгой.
Но и это неверно. Все происходило не последовательно, поскольку одной жизни на все мои дела не хватало, все мои роли игрались параллельно. Я думал об этом, лежа на диване, и, просыпаясь утром или вечером – уж как получится, не помнил, кто я сейчас – бежать ли мне за пивом или спешить на вокзал.
Я отверг понятие «время» и, по-моему, перестал стареть. Перескакивая из одной жизни в другую, я слышал, как меня называют в магазине «молодой человек» или «парень», а часом позже, в студии, в редакции, на съемке – по имени-отчеству, заискивающе, робко и чрезмерно уважительно.
Вот Полувечная – шел с ней сегодня, болтал, пил, общался так, как будто мы ровесники. И она со мной так же. Никакой неловкости. Правда, она журналист, конечно, но все равно. Она была естественной, не лебезила и не заглядывала мне в рот. И агрессивной не была, как многие ее коллеги. Вообще, музыкальных журналистов я терпеть не могу. Для Полувечной было сделано исключение – все-таки Бродский попросил, старый друг, настоящий товарищ… Да и девчонка оказалась ничего себе. Только куда она подевалась? – вот вопрос.
Я посмотрел в спину удаляющегося бомжа. Как ни крути, мы в одной команде. Я побогаче, получше одет, у меня есть чем заниматься. А самая знаменитая в мире рок-группа, как ни крути, называется «Бомжи». Это наиболее точный перевод названия «The Rolling Stones».
Машин не было – ни встречных, ни попутных. Если бы не солнце, выглянувшее в белую прогалину растрепанных дождем облаков, я бы решил, что сейчас та самая, знаменитая петербургская белая ночь.
Помню, когда я был маленький и ездил с бабушкой в Крым – мы снимали комнатку в каком-нибудь поселке и три месяца жили у моря, – бабушка рассказывала крымчанам о наших белых ночах. «Можно газету читать, – говорила она. – В три часа ночи – представляете? – можно выйти на улицу и читать газету».
Я еще тогда, в детстве, думал: какой же идиот будет в три часа ночи выходить на улицу и читать там газету?
В три часа ночи столько развлечений, кроме газеты, что только пресыщенный и настоящий, без дураков, эстет может со скучающим видом открыть какие-нибудь «Известия» или «Дни», рассесться посреди шурующей туда-сюда пестрой толпы и, зевая, читать новости о победах СПИДа и поражениях городской футбольной команды.
В три часа ночи нормальному человеку не бывает скучно.
Я шел по улице Восстания, насвистывая что-то из «Фьючер Саунд оф Лондон», и думал о том, как поинтересней провести сегодняшнюю ночь.
Показать Полувечной все прелести нашего города? Хотя разве московскую гостью удивишь ночными клубами? Они, что в столице, что здесь, суть одно и то же. Правда, в разных местах сейчас играют много хорошей музыки, но, опять-таки, удивлять музыкальную журналистку музыкой?
По характеру своей работы она должна музыку ненавидеть. Или, в худшем случае, быть к ней равнодушной. Иначе я не представляю, как можно писать сегодня статью о Бобе Дилане, а завтра об Алле Пугачевой.
Я, к примеру, никогда не стал бы хозяином музыкального магазина. Я так люблю слушать компакт-диски, что сам все время покупал бы, а не продавал. Как это бывает – стоит продавец за прилавком, а к нему идет пропившийся коллекционер, несет остатки своей коллекции. Продает за бесценок.
Вот я бы и покупал. И все хорошее оставлял бы себе, а всю лажу выставлял бы на прилавок. Так кто ее, лажу, покупать будет? Прогорел бы наверняка. Весь оборотный капитал вбухал бы в какие-нибудь раритеты и сидел бы на них до скончания века.
Музыкой Полувечную не удивишь. А, собственно, зачем мне ее удивлять? Кто она мне такая, чтобы я ее удивлял? Может быть, действительно вместе с ней к Марку съездить? Денег ему подкинуть заодно. Он иногда рад бывает, когда я приезжаю. А иногда – не слишком. Только будет ли он дома – вот вопрос. Марк по ночам дома не особенно сидит. Марку положено тусоваться – с той музыкой, которую он играет и время от времени продает, без постоянного мелькания на людях ничего не выгорит.
– Рублика не будет? – спросил давешний бомж, оказавшись рядом со мной. То ли я его нагнал, то ли он меня.
– Рублика не будет.
От бомжа воняло сильнее, чем я ощутил в первый раз, и я решил, что мы с ним все-таки выступаем за разные команды.
– Врать не буду, – сказал бомж. – Выпить надо. А то помру, точно помру. Всего-то рублик…
– Что же ты выпьешь на рублик, голубчик ты мой? – спросил я.
– Да нормально, товарищ, господин, человек хороший, не знаю, как сказать-то… Нормально, там есть уже, мне не хватает только рублика-то… Эта…
Он махнул рукой, как бы не желая грузить меня своими, неинтересными мне проблемами и раскладами.
– В общем, помоги, хороший человек, а?
Его трясло – вблизи это было очень заметно; лицо казалось неподвижной маской, шевелились только губы, растягивающиеся в страшную улыбку, и слезящиеся мутные глаза-щелочки, ерзающие под грубой, пупырчатой кожей век.
– На тебе десять, – сказал я, протягивая бомжу бумажку, и вдруг понял, что с десяткой он сегодня помрет – как пить дать помрет.
– Вот спасибо, спасибо, выручили, – перейдя на «вы», залопотал бомж, но глянул на меня как-то осмысленно и зло.
– Все, вали давай, – сказал я и пошагал дальше в сторону Невского.
Возле метро народу было побольше, и был он поприличней. Толкались здесь пушеры, проститутки и просто люди. Из жаркой темноты вестибюля выдуло подземным сквозняком Авдея Кирсанова, моего старого товарища, друга юности и редкого теперь, но приятного собутыльника, собеседника и оппонента в пьяных спорах.
– Авдей! – крикнул я озирающемуся по сторонам приятелю. – Ты не меня ищешь?
– Да нет, – отмахнулся Кирсанов и, осознав, кто перед ним, встрепенулся. – Ой, извини… привет, привет, дорогой. Ты тут Кузю не видел случайно?
– Какого Кузю?
– Ну ты что, не помнишь? Конечно, не помнишь, столько лет… Мы как-то в Вырице играли, барабанщик там такой был, потом ночью еще песни пел…
– Вырицу помню. Подожди, это который в синяках приехал? Которого отпиздили в электричке?
– Ну да. Кузя.
Мы играли рэгги – мы первые в этом городе стали играть растаманские песни. На английском языке пели, потом стали сочинять сами. Что-то было общее у нас и у джа с Ямайки, мы говорили «Джа», подразумевая божество, и были в чем-то правы. Джа – это божественная сущность человека. Мы говорили друг другу «джа», и никто нас, кроме нас, не понимал.
Музыку нашу тоже не понимали. И в Вырице, куда я, Кирсанов и две команды северных растаманов отправились отдыхать на институтской турбазе, пить, болтаться с девчонками и играть на гитарах, не понимали так же, как и в городе.
Тихая Вырица – старая деревенька, она же дачный пригородный поселок, где растаманов отродясь не было, а гуляли исключительно местные пьяницы и городские алкаши, – принюхивалась к необычным приезжим, слишком волосатым даже для городских студентов.
Барабанщик Кузя – главный раста-идеолог – задерживался, сдавал зачет, и все говорили, что он приедет на вечерней электричке к началу концерта. Кузя приехал – весь в синяках, в засохшей крови, но был бодр, весел и полон энтузиазма.
– В электричке закурил косяк, – сказал Кузя. – В тамбуре. И какие-то гопники пристали… Помахались слегка…
Кузя подраться любил и, как всякий настоящий растаман, мог за себя постоять.
Рэгги в нашем исполнении понравилось селянам. Они покачивались в зале, слепившись в пары – парень-девушка, парень-девушка. Потом слегка передрались и разошлись по своим завалинкам довольные нашим выступлением, а мы с Кузей и Кирсановым всю ночь сидели в лесу, пили легкое вино и играли на гитарах. Утром я уехал в город и Кузю больше не видел.
– Черт возьми, я опоздал, понимаешь… Звонки задержали… Важные… А Кузя… Он такой страшненький стал. Может, видел? В клетчатом таком не то пиджачке, не то пальто… Не обращал внимания? Он сейчас совсем плохо выглядит, денег просил в долг… Не отдаст, конечно, но все-таки старый товарищ… Я решил ему подкинуть… У него жена ушла, он пьет круто… Много лет уже… В общем, беда с человеком… В клетчатом таком… Он обычно в нем ходит, у него, кажется, ничего другого нет. Такой опухший.
Бомж, которому я дал десятку, тоже был в клетчатом пиджаке. Или куртке – фасон изделия был неясен за его древностью и ветхостью. И тоже был «такой опухший».
И по возрасту подходил.
– Нет, – сказал я. – Не видел.
– Жалко, – покачал головой Кирсанов. – Неудобно получилось. А у тебя какие планы?
– Никаких, – ответил я. – Вернее, надо бы мне одну девчушку разыскать сегодня.
– Девчушку? Э-э-э… Хорошо тебе.
– Мне всегда хорошо. Мне даже когда плохо – все равно хорошо.
– Ты какой-то странный сегодня, – сказал Кирсанов. – У тебя ничего не случилось?
– Меня уже об этом спрашивали, – ответил я. – Нет. Ничего не случилось. Ничего из ряда вон выходящего.
Кирсанов еще раз внимательно посмотрел мне в глаза.
– Ну тогда, может, немножко попьянствуем?
– Пивка?
– На понижение не пью.
Солнце ударило светом, как током от микрофона, когда касаешься его мокрыми губами в разгар концерта.
Сверкнула мысль о том, что с давешним бомжом мы все-таки из одной команды. Просто команда очень большая.
Время принятия решения
– Вот такое у меня есть предложение, – закончил свою речь Карл Фридрихович и незаметно, как будто поправляя воротник куртки, вытер со лба пот.
– Я не врубаюсь, – сказал Железный. – Какой хер нам светиться? У нас и так все в порядке.
– Да брось ты, – вскочил с лавки молодой парень в костюме, аккуратно подстриженный, с породистым красивым лицом. – Аппарат у нас – говно, инструменты – говно. Никакого выхода, площадки – мрак, публики – ноль…
– Это у тебя публики ноль, – протянул сквозь зубы Железный. – А на нас публика ходит.
– Козлы на тебя ходят! – крикнул красивый парень. – Гопники ходят. Ты не показатель, со своими космонавтами металлическими. Кому все это надо? Это детский сад какой-то, а не музыка…
– Ага. Ты собери столько, сколько я, а потом выступай, – процедил сквозь стальные зубы Железный. – И играй свое говно дома – один хрен, параша полная, эстрада. Это не рок ваа-ще, а песенки для импотентов и пидоров.
В углу комнаты несколько человек, сгрудившихся в тени и позвякивавших там пивными бутылками, тихо заржали.
– Кончайте ругаться, – сказал Дик, пожилой, моего возраста, длинноволосый мужик. Одет он был вполне прилично, как одевались честные граждане нашего города, – брючки, пиджачок, рубашечка с галстучком, ботиночки… Однако что-то в его облике – то ли большие, как спелые сливы, глаза, внимательно глядящие на любого собеседника, то ли непроницаемая серьезность выражения – говорило о том, что приличный-то он приличный, да не совсем.
Дик работал в одной из наших главных городских газет, освещал события, так или иначе связанные с культурой. Он мог писать и о болезни сатирика Швайна, вызванной потерей рукописи нового водевиля, и о приезде в наш город известного мастера игры на пиле, и о взглядах на политику солистки стрип-шоу клуба «Пир горой». Вел колонку «Новости Радости», где анонсировал мероприятия гигантской промоутерской корпорации, брал интервью у арт-директоров клубов, дирижеров симфонических оркестров и офицеров полиции нравов.
Я видел его на экране телевизора, иногда встречал на подпольных концертах – власти терпели вольнодумство Дика и ценили его за энциклопедические знания и покладистость. Вообще, Дик – кстати, это была его фамилия, удачно похожая на стильную рокерскую кличку, – начиная от этой самой фамилии и заканчивая длинными, но хорошо подстриженными и причесанными волосами, был не человек, а один большой компромисс.
– Кончайте ругаться, – прогудел Виталий Дик, и недовольные друг другом стороны затихли.
Журналиста уважали не только власти. От кого рокеры могли бы добывать информацию о западных группах, получать объективные оценки собственных произведений, как не от меланхолично-двуличного критика? Не от меня же. Я не хуже Дика владел вопросом, но общаться с людьми разлюбил уже давным-давно. Разве что выпить, купить-продать что-нибудь, сходить на концерт… А отвечать на вопросы и рассказывать истории – увольте. По доброй воле – никогда и ни за что. Могу только под принуждением. Карл это, кажется, оценил.
– Что вы как дети малые, ей-богу! – ухнул Виталий Дик. – Мы тут никого не держим. Если кто-то хочет существовать автономно – пожалуйста. Никто не будет против. Давайте так: чтобы не терять времени и не держать здесь человека… – Дик посмотрел на Карла Фридриховича. – Да и вообще стремно все… Пока… Пока, – подчеркнул он. – Кому не нравится – до свидания. А кто хочет серьезно заниматься делом – пишем устав. Предложение, которое нам сделано, из тех, от которых не отказываются. Если мы – люди в здравом рассудке. Короче, я в любом случае буду этим заниматься, даже если сейчас уйдут все. Не хочу, чтобы рок-музыка была окончательно похоронена.
«А как это, интересно, хоронят не окончательно?» – шепнул я Карлу Фридриховичу, но тот не ответил да еще пихнул меня локтем под ребра.
– Вы-то сами, Железный, не затрахались на самопальных гитарах жужжать? – спросил породистый модник у надувшегося металлиста.
– А мне по херу, я у Отца Вселенной всегда аппарат могу взять. Или купить, или в аренду. Мы с ним дружим.
– Отец Вселенной, кстати, – спокойно сказал Дик, – по моим сведениям, стукач.
– Ты знаешь что?! Ты за базар отвечай, да! – подскочил к нему Железный. За его спиной выросли волосатые удальцы в черных косухах.
Карл Фридрихович сделал удивленное лицо, но промолчал. Я тоже промолчал, но брови на всякий случай поднял.
– Сам ты стукач, говно газетное, – шипел Железный, и его худое, жесткое лицо с каждым новым словом все сильнее бледнело и каменело. – Что ты тут гонишь? Сиди у себя в конторе и не лезь к людям. Тебя сюда не звали, лох старый. Ты иди к своим юмористам бухать, там тебе нальют…
– Сядь, придурок, – сказал Дик.
Железный подавился замерзшим на языке ругательством.
– Чего ты сказал? – наконец выдавил он. – Чего ты…
– Я сказал – сядь, придурок, – повторил Дик, и я понял, что пожилой журналист владеет не только карандашом и клавишами пишущей машинки. Любой понял бы.
В дальнем углу зашептались волосатые. Мне не нужно было прислушиваться, чтобы различить довольный голос: «Сейчас наваляет писатель Железному. Давно пора. Оборзел, сука. Достал».
Железный сощурился, скривил губы и вдруг повернулся к собратьям.
– Идем отсюда на хуй, – сказал он, непонятно к кому из собратьев обращаясь. – Пусть тут в игрушки играют. – И двинул потянулись за ним, остальные кожано-волосатые остались на своих местах.
– А ты, – Железный хрестоматийно развернулся в дверях и пальцем, унизанным тяжелыми стальными перстнями-черепами и кольцами-змеями, указал на Дика, – ты у меня еще получишь. И никакие менты тебе не помогут. Отцу Вселенной я тоже от тебя приветик передам.
Телохранители налетели на резко замершего для постскриптума шефа и неловко затоптались в дверном проеме. Когда они наконец исчезли, Дик обвел тяжелым взглядом всех присутствующих, задержав его на нас с Карлом Фридриховичем.
– Ну что же, – сказал журналист. – Все, что ни делается, все к лучшему. Железный нас покинул, а оставшиеся, я думаю, обладают здравым смыслом в большей степени, чем эта суперзвезда…
В комнате тихо захихикали.
– Чтобы закрыть этот вопрос, скажу для тех, кто не знает. В полиции я не служил, не служу и служить не собираюсь. Я всю жизнь любил и люблю рок-музыку и буду делать все, чтобы она в нашей стране вернула потерянные в свое время позиции.
Мне стало смешно – слова Дика слишком уж напоминали дежурную клятву на вечеринке какого-нибудь тайного общества.
– Мы провели большую работу. Если кто-то думает, что это было легко, то…
Дик кашлянул, давая всем понять, что это было нелегко.
– В общем, я считаю, что нужно начинать работать. Команда, на мой взгляд, подобралась отличная, здесь представлены лучшие музыканты и группы нашего города…
Я услышал, как журналист проглотил слюну. Большинство тех, кого я видел в полутемной комнате вполне приличного загородного дома, куда меня привез Карл Фридрихович, Дику не нравились. Это я знал со слов Русанова, да и от Дика тоже – он сам выходил на меня в поисках справочного материала и иногда комментировал происходящее в том, что он называл «рок-подполье».
– У нас будет не просто клуб, где вы будете играть и получать за это деньги. Легально, я подчеркиваю – легально. Я знаю, что вы зарабатываете на подпольных концертах, но это, вы же сами понимаете, чревато…
– Чревато, чревато, – кивнул давешний красавец. – Меня тут тоже чуть не повязали.
– А кто это? – прошептал я Карлу Фридриховичу, и тот одними губами ответил:
– Новая группа, «Гости». Это их лидер, Сухоруков… Модный парнишка, перспективный.
Неизвестно, что имел в виду мой куратор, назвав Сухорукова перспективным, но ответ меня удовлетворил.
– Власть уже не может нас игнорировать, – продолжал увлекшийся журналист.
Я хоть и хорошо слышу, но я не могу быть живым детектором лжи. Однако в этом случае я был уверен, что Дик говорит чистую правду. Во всяком случае насчет того, что он не имеет отношения к полиции. То есть сейчас он был совершенно искренним и свято верил в то, что говорил, – такие чистые были у него интонации, голос не дрожал, не напрягалась гортань, речь его была легка и чиста, как первая рюмка хорошей, холодной водки.
– Не может она не знать, что мы есть и чем мы занимаемся, не может не реагировать на нашу деятельность.
– Подумаешь, деятельность, тоже мне, – вставил Сухоруков. – Музыку играть…
– Вот мы и объясним ей, власти, что ничего дурного не делаем, что следует разрешить молодежи заниматься музыкой, следует показывать ее людям, а люди пусть сами решают – нужна она им или нет… Ну, все это мы уже обсуждали. Да, совсем забыл… С нами будет Русанов – от, так сказать, деятелей официальной культуры. Если кого-то начнут смущать тексты песен, Русанов будет их отстаивать, ну а если тексты и в самом деле безграмотны – поможет их выровнять, довести до более или менее профессионального литературного уровня. Он уже дал свое согласие.
– Класс, – прошелестело по комнате. Книги Русанова здесь любили.
– Завтра мы с Кириллом, – Дик кивнул в сторону Карла Фридриховича, – идем в управу, и у нас будет последний разговор с представителями городских властей. Если мы завтра договоримся, то, считайте, дело пошло. Нам дадут помещение, аппаратуру… В общем, молитесь, держите кулаки и все такое… Завтра вечером будет принято решение. Пан или пропал.
Карл Фридрихович тихонько кашлянул. Удовлетворенно так, тепло и уютно хрюкнул.
– Ну что же, – сказал он, прочистив горло. – Кажется, всем все ясно? Я, к сожалению, должен ехать… Мы с Боцманом откланиваемся и завтра вместе с Виталием сообщим всем о принятом наверху решении.
Мы первыми вышли из домика, спрятавшегося в густых кустах сирени, и сразу сели в машину. Я достал телефон, который по требованию куратора во время собрания был отключен.
– Ждешь звонка? – спросил Карл Фридрихович.
– Ну, Отец Вселенной-то должен проявиться. Мы же с ним стрелку забили, а я его, получается, продинамил. А чей это дом, кстати?
– Дом? Мой дом. Видишь, как живут люди, честно работающие на государство? Парни, правда, об этом не знают… Думают, что хозяин – другой человек. По доброте душевной их пускает. А хозяин – мой управляющий всего-навсего…
Куратор усмехнулся.
– У тебя все впереди, Боцман. А на Соловьева – плюнь. Он же, видишь, сука, засветился.
– Ну да, конечно… Только у меня-то с ним дела остались.
– Отваливай от него. Какие с ним могут быть дела, с козлом?
– Денег я ему должен… Вернее, инструменты. Он мне дал денег…
– Да пошли его на хер. Как же он, мудак, прокололся? Что знает Дик – знает и свинья…
– Я не врубаюсь, – сказал Железный. – Какой хер нам светиться? У нас и так все в порядке.
– Да брось ты, – вскочил с лавки молодой парень в костюме, аккуратно подстриженный, с породистым красивым лицом. – Аппарат у нас – говно, инструменты – говно. Никакого выхода, площадки – мрак, публики – ноль…
– Это у тебя публики ноль, – протянул сквозь зубы Железный. – А на нас публика ходит.
– Козлы на тебя ходят! – крикнул красивый парень. – Гопники ходят. Ты не показатель, со своими космонавтами металлическими. Кому все это надо? Это детский сад какой-то, а не музыка…
– Ага. Ты собери столько, сколько я, а потом выступай, – процедил сквозь стальные зубы Железный. – И играй свое говно дома – один хрен, параша полная, эстрада. Это не рок ваа-ще, а песенки для импотентов и пидоров.
В углу комнаты несколько человек, сгрудившихся в тени и позвякивавших там пивными бутылками, тихо заржали.
– Кончайте ругаться, – сказал Дик, пожилой, моего возраста, длинноволосый мужик. Одет он был вполне прилично, как одевались честные граждане нашего города, – брючки, пиджачок, рубашечка с галстучком, ботиночки… Однако что-то в его облике – то ли большие, как спелые сливы, глаза, внимательно глядящие на любого собеседника, то ли непроницаемая серьезность выражения – говорило о том, что приличный-то он приличный, да не совсем.
Дик работал в одной из наших главных городских газет, освещал события, так или иначе связанные с культурой. Он мог писать и о болезни сатирика Швайна, вызванной потерей рукописи нового водевиля, и о приезде в наш город известного мастера игры на пиле, и о взглядах на политику солистки стрип-шоу клуба «Пир горой». Вел колонку «Новости Радости», где анонсировал мероприятия гигантской промоутерской корпорации, брал интервью у арт-директоров клубов, дирижеров симфонических оркестров и офицеров полиции нравов.
Я видел его на экране телевизора, иногда встречал на подпольных концертах – власти терпели вольнодумство Дика и ценили его за энциклопедические знания и покладистость. Вообще, Дик – кстати, это была его фамилия, удачно похожая на стильную рокерскую кличку, – начиная от этой самой фамилии и заканчивая длинными, но хорошо подстриженными и причесанными волосами, был не человек, а один большой компромисс.
– Кончайте ругаться, – прогудел Виталий Дик, и недовольные друг другом стороны затихли.
Журналиста уважали не только власти. От кого рокеры могли бы добывать информацию о западных группах, получать объективные оценки собственных произведений, как не от меланхолично-двуличного критика? Не от меня же. Я не хуже Дика владел вопросом, но общаться с людьми разлюбил уже давным-давно. Разве что выпить, купить-продать что-нибудь, сходить на концерт… А отвечать на вопросы и рассказывать истории – увольте. По доброй воле – никогда и ни за что. Могу только под принуждением. Карл это, кажется, оценил.
– Что вы как дети малые, ей-богу! – ухнул Виталий Дик. – Мы тут никого не держим. Если кто-то хочет существовать автономно – пожалуйста. Никто не будет против. Давайте так: чтобы не терять времени и не держать здесь человека… – Дик посмотрел на Карла Фридриховича. – Да и вообще стремно все… Пока… Пока, – подчеркнул он. – Кому не нравится – до свидания. А кто хочет серьезно заниматься делом – пишем устав. Предложение, которое нам сделано, из тех, от которых не отказываются. Если мы – люди в здравом рассудке. Короче, я в любом случае буду этим заниматься, даже если сейчас уйдут все. Не хочу, чтобы рок-музыка была окончательно похоронена.
«А как это, интересно, хоронят не окончательно?» – шепнул я Карлу Фридриховичу, но тот не ответил да еще пихнул меня локтем под ребра.
– Вы-то сами, Железный, не затрахались на самопальных гитарах жужжать? – спросил породистый модник у надувшегося металлиста.
– А мне по херу, я у Отца Вселенной всегда аппарат могу взять. Или купить, или в аренду. Мы с ним дружим.
– Отец Вселенной, кстати, – спокойно сказал Дик, – по моим сведениям, стукач.
– Ты знаешь что?! Ты за базар отвечай, да! – подскочил к нему Железный. За его спиной выросли волосатые удальцы в черных косухах.
Карл Фридрихович сделал удивленное лицо, но промолчал. Я тоже промолчал, но брови на всякий случай поднял.
– Сам ты стукач, говно газетное, – шипел Железный, и его худое, жесткое лицо с каждым новым словом все сильнее бледнело и каменело. – Что ты тут гонишь? Сиди у себя в конторе и не лезь к людям. Тебя сюда не звали, лох старый. Ты иди к своим юмористам бухать, там тебе нальют…
– Сядь, придурок, – сказал Дик.
Железный подавился замерзшим на языке ругательством.
– Чего ты сказал? – наконец выдавил он. – Чего ты…
– Я сказал – сядь, придурок, – повторил Дик, и я понял, что пожилой журналист владеет не только карандашом и клавишами пишущей машинки. Любой понял бы.
В дальнем углу зашептались волосатые. Мне не нужно было прислушиваться, чтобы различить довольный голос: «Сейчас наваляет писатель Железному. Давно пора. Оборзел, сука. Достал».
Железный сощурился, скривил губы и вдруг повернулся к собратьям.
– Идем отсюда на хуй, – сказал он, непонятно к кому из собратьев обращаясь. – Пусть тут в игрушки играют. – И двинул потянулись за ним, остальные кожано-волосатые остались на своих местах.
– А ты, – Железный хрестоматийно развернулся в дверях и пальцем, унизанным тяжелыми стальными перстнями-черепами и кольцами-змеями, указал на Дика, – ты у меня еще получишь. И никакие менты тебе не помогут. Отцу Вселенной я тоже от тебя приветик передам.
Телохранители налетели на резко замершего для постскриптума шефа и неловко затоптались в дверном проеме. Когда они наконец исчезли, Дик обвел тяжелым взглядом всех присутствующих, задержав его на нас с Карлом Фридриховичем.
– Ну что же, – сказал журналист. – Все, что ни делается, все к лучшему. Железный нас покинул, а оставшиеся, я думаю, обладают здравым смыслом в большей степени, чем эта суперзвезда…
В комнате тихо захихикали.
– Чтобы закрыть этот вопрос, скажу для тех, кто не знает. В полиции я не служил, не служу и служить не собираюсь. Я всю жизнь любил и люблю рок-музыку и буду делать все, чтобы она в нашей стране вернула потерянные в свое время позиции.
Мне стало смешно – слова Дика слишком уж напоминали дежурную клятву на вечеринке какого-нибудь тайного общества.
– Мы провели большую работу. Если кто-то думает, что это было легко, то…
Дик кашлянул, давая всем понять, что это было нелегко.
– В общем, я считаю, что нужно начинать работать. Команда, на мой взгляд, подобралась отличная, здесь представлены лучшие музыканты и группы нашего города…
Я услышал, как журналист проглотил слюну. Большинство тех, кого я видел в полутемной комнате вполне приличного загородного дома, куда меня привез Карл Фридрихович, Дику не нравились. Это я знал со слов Русанова, да и от Дика тоже – он сам выходил на меня в поисках справочного материала и иногда комментировал происходящее в том, что он называл «рок-подполье».
– У нас будет не просто клуб, где вы будете играть и получать за это деньги. Легально, я подчеркиваю – легально. Я знаю, что вы зарабатываете на подпольных концертах, но это, вы же сами понимаете, чревато…
– Чревато, чревато, – кивнул давешний красавец. – Меня тут тоже чуть не повязали.
– А кто это? – прошептал я Карлу Фридриховичу, и тот одними губами ответил:
– Новая группа, «Гости». Это их лидер, Сухоруков… Модный парнишка, перспективный.
Неизвестно, что имел в виду мой куратор, назвав Сухорукова перспективным, но ответ меня удовлетворил.
– Власть уже не может нас игнорировать, – продолжал увлекшийся журналист.
Я хоть и хорошо слышу, но я не могу быть живым детектором лжи. Однако в этом случае я был уверен, что Дик говорит чистую правду. Во всяком случае насчет того, что он не имеет отношения к полиции. То есть сейчас он был совершенно искренним и свято верил в то, что говорил, – такие чистые были у него интонации, голос не дрожал, не напрягалась гортань, речь его была легка и чиста, как первая рюмка хорошей, холодной водки.
– Не может она не знать, что мы есть и чем мы занимаемся, не может не реагировать на нашу деятельность.
– Подумаешь, деятельность, тоже мне, – вставил Сухоруков. – Музыку играть…
– Вот мы и объясним ей, власти, что ничего дурного не делаем, что следует разрешить молодежи заниматься музыкой, следует показывать ее людям, а люди пусть сами решают – нужна она им или нет… Ну, все это мы уже обсуждали. Да, совсем забыл… С нами будет Русанов – от, так сказать, деятелей официальной культуры. Если кого-то начнут смущать тексты песен, Русанов будет их отстаивать, ну а если тексты и в самом деле безграмотны – поможет их выровнять, довести до более или менее профессионального литературного уровня. Он уже дал свое согласие.
– Класс, – прошелестело по комнате. Книги Русанова здесь любили.
– Завтра мы с Кириллом, – Дик кивнул в сторону Карла Фридриховича, – идем в управу, и у нас будет последний разговор с представителями городских властей. Если мы завтра договоримся, то, считайте, дело пошло. Нам дадут помещение, аппаратуру… В общем, молитесь, держите кулаки и все такое… Завтра вечером будет принято решение. Пан или пропал.
Карл Фридрихович тихонько кашлянул. Удовлетворенно так, тепло и уютно хрюкнул.
– Ну что же, – сказал он, прочистив горло. – Кажется, всем все ясно? Я, к сожалению, должен ехать… Мы с Боцманом откланиваемся и завтра вместе с Виталием сообщим всем о принятом наверху решении.
Мы первыми вышли из домика, спрятавшегося в густых кустах сирени, и сразу сели в машину. Я достал телефон, который по требованию куратора во время собрания был отключен.
– Ждешь звонка? – спросил Карл Фридрихович.
– Ну, Отец Вселенной-то должен проявиться. Мы же с ним стрелку забили, а я его, получается, продинамил. А чей это дом, кстати?
– Дом? Мой дом. Видишь, как живут люди, честно работающие на государство? Парни, правда, об этом не знают… Думают, что хозяин – другой человек. По доброте душевной их пускает. А хозяин – мой управляющий всего-навсего…
Куратор усмехнулся.
– У тебя все впереди, Боцман. А на Соловьева – плюнь. Он же, видишь, сука, засветился.
– Ну да, конечно… Только у меня-то с ним дела остались.
– Отваливай от него. Какие с ним могут быть дела, с козлом?
– Денег я ему должен… Вернее, инструменты. Он мне дал денег…
– Да пошли его на хер. Как же он, мудак, прокололся? Что знает Дик – знает и свинья…