– Какие еще лестницы?
   – А как же? Как же без лестниц? Без лестниц разве доберешься до края чанов?
   – А зачем туда добираться?
   – Чтобы проверить, как там нефть перерабатывается. Не надо ли чего добавить?
   – Это вы с супом путаете.
   – Ладно, не в этом дело. Так вот, смотри: ночь, темная южная ночь. Сверчки скрежещут в степи, рабочие спят пьяные, а завод пустой, темный, только где-то капает нефть, кап-кап, бензин протекает из канистры – вж-ж-ж… хлюп-хлюп… Миллиарды смертей простейших организмов, превратившихся за тысячелетия в нефть, и теперь те мертвые организмы убивают еще раз, перегоняют в бензин, этот результат многократной смерти миллиардов…
   – У вас случайно шизофрении нету? – спросила девочка. – Это я так, без обид.
   – Нету, – ответил я.
   – А-а. Тогда ладно. Костюмчик у вас хороший. Вы не шпион будете? Извините, конечно.
   – А что вам мой костюмчик?
   Костюмчик как костюмчик. Костюм этот я не надевал уже и не знаю сколько лет. Даже не помню, с какой стати я его купил. Кажется, во время очередного увлечения Гари Ньюменом и «новой романтикой», которая к тому времени уже давно перестала быть новой.
   Я ничего не понимаю в костюмах и никогда по собственной воле их не надевал. Помню, первый пришлось примерить перед выпускными экзаменами в школе. На этом настояли родители, а я был еще недостаточно жесток для того, чтобы прямо сказать папе с мамой железное «нет».
   Я не знаю, почему я так не любил костюмы и до сих пор не люблю. Они всегда казались мне одеждой пролетариата. Бомжи обожают ходить в костюмах – грязных, старых, рваных, но – костюмах. А кроме бомжей, еще лояльные к правительству работяги-пропойцы. Костюмы у них явно еще свадебные, крой их немоден да и никогда не был модным. Лояльные к правительству работяги не носят модной одежды, и, кажется, специально для них выработан особый стиль, который не может быть модным никогда, как бы причудливо ни менялись вкусы и настроения портных, торговцев, а также хозяев ткацких фабрик и мануфактур.
   Каждый мужчина, их тех, кто называет себя «настоящим мужиком», имеет хоть один захудаленький, но костюм. Как правило, тот, в котором он стоял под венцом, если венцом можно назвать мармеладный взгляд чиновницы отдела регистрации бракосочетаний.
   Когда «настоящий мужик» спивается, он продает все, но костюм оставляет до последнего. В костюме он продолжает чувствовать себя членом общества и считает себя вправе давать советы окружающим – в очереди у пивного ларька, – поучать молодежь и уверенно критиковать всех и вся – от футбольных команд до правительства, не говоря уже о таких элементарных вещах, как искусство, мораль и нравственность.
   Спившиеся мужики в грязных, обветшалых, древних костюмах вызывают не жалость, а, скорее, раздражение своей пыльной кондовостью и неколебимостью их идиотского кодекса чести, своеобычного этикета и омерзительного ханжества.
   Костюм нивелирует, костюм говорит об отсутствии фантазии и желании слиться с окружающими, костюм лоялен и безлик, будь он хоть от «Красной зари», хоть от haute couture.
   Впрочем, сам я тоже всегда ходил в униформе – джинсы-клеш, потом джинсы-дудочки, потом джинсы-бананы, потом любые джинсы, жилетки, косухи, банданы, цепи и перстни, кожа, замша и опять джинсня. Что костюм, что косуха – один черт. Только получается, что я еще более уперт, чем мужики-пропойцы. Бомжей после революции в городе не осталось совсем, а я гуляю в своих кожаных штанах, живой реликт, оживший памятник, вырванная страница из старой энциклопедии, гонимая ветром по утреннему асфальту.
   Сегодня я отчего-то решил выйти в свет, надев старый, единственный свой костюм. Мне казалось, что в новом качестве я буду выглядеть в нем естественно и такая форма одежды позволит мне разгуливать по городу, не привлекая внимания.
   – Вам бы еще темные очки, были бы вылитый шпион. В фильмах пятидесятых годов такие персонажи мелькали довольно часто. Характерный был тип – шпион. В черной паре, брюки-дудочки, черные очки. Такой шпион с элементом стиляжничества.
   – Да что ты понимаешь! – сорвался я на фамильярность. – Этот костюм – чисто модовский. Лондон семьдесят первого… Или Лондон восемьдесят третьего…
   – Ну, здесь вам не Лондон.
   – Это точно. Не Лондон. И Сид Барретт здесь не живет…
   – У меня есть последняя фотография Барретта.
   – Это какая?
   – Ну, последних лет. Он уже толстый, лысый. Ты знаешь, он совсем уже музыку не слушает. То есть рок. И не говорит о ней.
   – Да? А ты с ним разговаривала?
   – Мой папа пытался.
   Я постепенно переставал понимать происходящее. Папа разговаривал с Сидом Барреттом. Кто же такой ее папа? В стране, где рок-музыка фактически запрещена, и не один и не два уже года, – папа разговаривает с Барреттом. С человеком, который не дает интервью и вообще избегает общения, с человеком, который скрылся от мира за стенами домика в пригороде Лондона и изменился до неузнаваемости. Как этот неизвестный мне папа смог на него выйти?
   Девочка хихикнула. Совсем по-детски. Это ей не шло. Лицо сморщилось, нос покраснел, глаза заслезились, на секунду исчезла загадка, передо мной сидела просто школьница, любительница розыгрышей.
   – Какое у вас лицо, – сказала она, вновь собравшись и посерьезнев. – Не верите?
   – Ну почему? Мало ли, всякое бывает.
   Конечно, всякое бывает. И в ресторане она мне сказала: «А хотите – поехали ко мне?» – и я поехал. Совсем недавно мне казалось, что меня не тянет на молоденьких. А на поверку выяснилось – тянет.
   – А хотите – поехали ко мне? Я вам покажу и Барретта, и еще много чего. Вы, я вижу, человек понимающий.
   – Так прямо и к тебе?
   В принципе, я был не против, но, с другой стороны, хотелось пошпионить – в первый раз все-таки вышел, так сказать, на работу.
   – А что такого? Или вы на самом деле шпион?
   – Слушай, перестань!
   Я слышал, что к нам прислушиваются. Разговоры вокруг нас стали тише, и меня накрыла душная волна чужого внимания.
   – Ладно, поехали. А у тебя…
   – Никого нет. Я живу одна, – сказала девчонка. – Кстати, как вас зовут?
   – Боцман, – ответил я.
   – А меня – Марина.
   Я расплатился, и мы отправились в путь. Марина жила в двухкомнатной квартире на улице Куйбышева, в старом доме с толстыми стенами – хотелось бы назвать их «теплыми», но дом был полностью перестроен, от старого остался только фасад, поэтому стены были хоть и толстые, но холодные и бездушные.
   Я не успел толком разглядеть обстановку, как Марина потащила меня в постель. Пока мы шли от ресторана до дома, я успел еще выпить пива, поэтому не особенно сопротивлялся. Марина по пути к постели включила музыку – понятно, «The Division Bell», – и мы рухнули на широкую девичью тахту.
   Для меня это приключение не бог весть какое, дело житейское и вообще рядовой случай из жизни. Тем более что совокупляться Марина не умела совершенно. Лежала, как тонкий подогретый матрац. Правда, раскраснелась слегка, и на том спасибо. И все время, пока я ползал по Марине, надо мной гремели Гилмор и его компаньоны.
   Я сполз на пол, налил себе водки – бутылка стояла рядом с кроватью.
   – А соседи на тебя не стучат? – спросил я. Марина все-таки сделала музыку потише.
   – Пока не стучат.
   – Что значит – пока?
   – То и значит. Так ты скажи мне теперь – ты шпион все-таки? Или мне показалось?
   Ну что я мог ей ответить? Если уж у такой малютки я вызываю подозрения, значит, надо что-то менять. Однако раскрываться я не стал. Пусть думает что хочет.
   – Нет, Марина, я не шпион.
   – А кто ты тогда? Похож на переодетого рокера в розыске. Только тогда ты прятался бы, даже в этом идиотском костюмчике. А ты – на рожон лезешь. Внимание привлекаешь. Боцман… Я же тебя видела несколько раз.
   – Это где же?
   – Да на концертах. Последний раз – в «Волосках». Месяца четыре назад.
   – Шесть, – уточнил я.
   «Волоски» после того мероприятия как раз и закрыли. Они размещались в университетском клубе имени В.О. Лосева – одного из основателей новой программы развития культуры, которая, в частности, намекала и на то, что неплохо-де, иметь что-то вроде органов государственного контроля, наблюдающих за тем, нет ли где перекосов, правильно ли народ понимает цели и задачи общекультурного роста и его значение, органов вполне компетентных, способных отделять зерна от плевел и всякое такое. Фактически Василий Орденович Лосев был крестным отцом полиции нравов, как и отец его, Орден, отчества не знаю, Лосев, который был просто крестным отцом городской преступности, стараниями его сына канувшей в Лету.
   – Ты там был, точно. Ну, я и говорю – шпион. Не ты настучал?
   – Перестань. Не то обижусь. А обижаться мне вроде бы и неприлично, да? Ты меня приютила, угостила…
   Я глотнул еще водки – прямо из горлышка. Она булькнула в горле тоненько, меленько, словно крохотные жемчужинки прокатились по бархату подарочной коробки.
   – Ага. А ты мне рассказал про нефтеперерабатывающие заводы. Хорошо пообщались. Так не ты «Волоски» заложил?
   – Кому они нужны, «Волоски» твои сраные? – занервничал я.
   – Фу, как грубо…
   – Ладно тебе – грубо, не грубо. В койку тащить незнакомого мужика – это для вас не грубо, а случайное слово, понимаешь, мы прям слышать не можем.
   – Кстати, о койке. Ты, шпион, слабоват будешь. Я думала – такой крепкий мужчина… А на деле…
   – Оскорбить хочешь?
   – Да ни в жизнь.
   – Клуб этот никому не нужен был, – сказал я, успокаиваясь. Мне давно никто не говорил, что в постели я слабоват. Зацепило. Но несильно и ненадолго. – Фигачили бы там свои КВНы, никто бы им слова не сказал. Развлекалась молодежь… Все в рамках, так сказать. А они полезли туда, в чем ни черта не смыслят. Я им говорил…
   Я посмотрел на Марину: на то, что «я им говорил», она, кажется, никак не отреагировала. А потом я вдруг понял, что могу говорить все что угодно. Теперь мне не нужно играть никаких ролей. Там, где надо, про меня и так все известно. Теперь моя роль – это я сам. Очень удобно. Я совсем забыл о том, что теперь свободен от конспирации.
   – Ну, зачем им это было нужно, я не понимаю! – продолжил я. – Занимались бы своей самодеятельностью… А то и себе на жопу приключения, и другим неприятности… Ты знаешь, как там все было-то?
   – Конечно. Кто-то настучал, и все. Ребят из университета выгнали. Клуб закрыли. Точнее, вроде бы не закрыли, ремонт делают, но что-то уж больно долго делают.
   – Ремонт. Стукнул… Все у тебя просто. У вас, молодых, все просто. «Стукнул»… Ха-ха. Я, когда молодой был, тоже бредил, да мы все бредили стукачами. Многих даже, как мы тогда считали, знали в лицо. Вон, кричали, идет стукач. Все начеку. Лишнего не болтать. За разговором следить…
   – За базар отвечать, – вставила Марина.
   – Да перестань, мы никогда блатняком не увлекались. Это не наше поле. За разговором следить, стукача крутить – что он делал, куда идет. Он нас крутит, мы – его. А стукач подходит, здоровается, дайте закурить, говорит, стоим разговариваем. Я Дэвида Боуи купил, говорит стукач, последнего. А я, говорю, «Джефферсон Эйрплейн» хочу менять. Давай? Давай, говорит стукач. Идем, меняемся, потом вместе пьем. И все потом неделю обсуждают: этот, мол, со стукачом поменялся и цел остался, ничего не выболтал. А стукач, оказывается, вовсе и не стукач был. Просто хороший парень. Общительный. А стукачи – они все наверху были.
   – Это где – наверху?
   – Наверху. Просто наверху. На самом виду. Да что рассказывать – какая разница? А в этом клубе просто обосрались студенты, вот и все. На одном энтузиазме решили выехать. На дружбе. Ага, сейчас. Один концерт прошел нормально – ты была или нет, когда играли «Крутые яйца», прошлым летом? Нет? Ну и ладно, все в порядке, – но я уже тогда понял, что клуб долго не протянет. Еще один, максимум два концерта – и привет. Сказал ребятам, чтобы сделали паузу, они ни в какую…
   Марина слушала равнодушно, ей, кажется, по большому счету было наплевать на то, что ребят не просто повыгоняли из универа, что неприятности их были значительно серьезней. Лысого положили в больницу – в Институт мозга, ни больше, ни меньше. Гену Белова забрали в армию, не в срок призыва, а так – пришли ночью, всучили какую-то повестку, родители до сих пор разобраться не могут, что там написано, предъявили документы и увезли парня.
   Гена, правда, уже через неделю позвонил, а потом и написал, что первый шок прошел, что находится он в воинской части где-то на севере, обстановка нормальная и почти не бьют, и что он пробудет здесь еще полтора года и вернется новым человеком. В этом и родители и друзья были уверены на все сто.
   Пашу-с-Рашем (он очень любил группу «Раш») просто избили на улице до полной неузнаваемости. До сих пор лежит в больнице. Джонни и Джимми, после того как их отчислили за неуспеваемость по необъяснимым причинам, вот уже несколько месяцев не брали ни на какую работу.
   Машинально я продолжал рассказывать Марине о том, что в «Волосках» было совершено неправильно организовано распространение билетов, что все болтали почем зря, создавая заведению ненужную и опасную рекламу, что отсутствовал элементарный фейс-контроль, что среди бела дня в зал завозили аппаратуру и нанимали операторов со стороны, перечислял все внешние причины краха очередного рок-клуба, а сам думал о том, что все, о чем я говорю, на самом деле не имеет никакого значения.
   Наплевать на это и забыть. Никто этих ребят под дулом пистолета не заставлял играть на гитарах и сочинять песни. А уж тем более никто не гнал их под конвоем на сцену.
   Все они были в курсе того, что в этой стране, в этом городе, на этой сцене играть так называемую «неофициальную» рок-музыку нельзя. Знали о том, что это запрещено, никто не скрывал от них всех опасностей, которые ждали на пути подпольной концертной деятельности. Так принимайте последствия мужественно и спокойно. А если не можете – не рыпайтесь вообще.
   Они орут теперь, вернее, шипят по углам – «какие мерзавцы!» А какие мерзавцы? Такие установлены правила игры – не хочешь, не играй. Аккуратненькие студентики, непьющие, некурящие, с приличными причесочками и в костюмчиках, хотят, что называется, и на елку влезть, и задницу сохранить целой и невредимой.
   Хочешь делать карьеру юриста – делай. А если занимаешься музыкой, то забудь про адвокатуру и имей в виду только прокуратуру, но уже в другом к себе отношении. Меня очень раздражал весь этот сыр-бор, который начался среди так называемой «прогрессивной молодежи» города после закрытия «Волосков». Ну такие законы у нас, ну что это, новость, что ли?
   Да, ребятам законы не нравятся. Они их не устраивают. Так боритесь тогда, протестуйте, я не знаю, стройте баррикады, организовывайте переворот, свергайте правительство, стреляйте, режьте, жгите, выносите приговоры, бросайте бомбы, эмигрируйте и руководите восстанием из-за границы. Получайте деньги у недружественных государств и тайно возвращайтесь на родину, бегите по льду Финского залива и отсиживайтесь в палатке, в лесу, пишите статьи и издавайте подпольные газеты.
   Нет, этого они делать не хотят. Государство – какое-никакое – их кормит, поит, платит стипендию и зарплату, они не хотят его разрушать. Зачем? Так жить очень удобно. Как же они без стипендии? Как же они без пропитания? Без пропитания они оставаться не могут…
   Государство им не нравится. Государство вообще не может нравиться нормальному человеку, в принципе. Государство создано с единственной целью – подавить инициативу любого деятельного, внутренне свободного человека, инициативу, которая в любом случае будет разрушать, нарушать или дискредитировать общественный порядок, обеспечивающий контроль и надзор за гражданами, управляющий ими и направляющий их деятельность в нужное правительству русло.
   Много веков формировалась система полного подавления личности. Религия, семья – мощнейшие инструменты уничтожения всей и всяческой инициативы свободного человека. Иисус говорил: бросьте семью, идите за мной. Станьте свободными. Не слушайте фарисеев… Что-то в этом роде. А мы и в церковь, понимаешь, ходим, и Иисуса любим вроде бы, да? – и бегаем, как крысы в лабиринте государства, под внимательными взглядами экспериментаторов, руководителей и больших ученых, изучающих и создающих новые законы развития общества. Развития нас.
   Иисус тоже поставлен на службу государству, его слова вывернуты наизнанку, если приглядеться, вчитаться – оторопь берет: все не так, все по-другому, все неверно. Все очень непохоже на то, что говорят с амвонов и экранов телевизоров.
   Не нравится государство – борись.
   Право на борьбу есть у каждого, право на борьбу отнять невозможно. Не обязательно идти на баррикады, можно просто уйти от пыльной, прописанной по строчкам от самого рождения карьеры, заниматься тем, что нравится, тем, что ты считаешь важным. Играй по подвалам, бегай от ментов, расставь, наконец, приоритеты – университет твой важнее для тебя или музыка? Если закон позволяет совмещать университет и музыку – прекрасно. Если не позволяет – либо меняй закон, либо принимай последствия. А не хочешь бороться, боишься – сиди и не чирикай.
   Между прочим, Сид Барретт действительно сейчас – толстый, лысый, никогда не скажешь, что это тот самый мальчик неземной красоты, который покорил Лондон в шестьдесят седьмом, служил олицетворением свободы творчества и сам был – воплощенная музыка. Я так и не спросил, как же это ее папаня с Барреттом встречался.
   – Хватит, – сказала Марина. – Не будем о грустном. И так на душе херово.
   – А что тебе херово-то? – искренне удивился я. – Классная квартира, музыка, соседи не стучат… В чем херовость? Папа опять же…
   Зазвонил мой мобильник. Не тот, который дал мне Карл Фридрихович, другой, обычный.
   – Это я, – проскрежетал Отец Вселенной. – Надо встретиться.
   – Привет, – ответил я. – А что у тебя случилось?
   – Это у тебя случилось, – недовольным голосом сказал Отец. – Давай в темпе.
   – Это что, приказ? – пошутил было я, но Отец Вселенной шутку не принял.
   – Короче, ты где?
   – А что такое?
   – Через час давай на Моховой. Там же, где в прошлый раз. Будь. Жду.
   Отец Вселенной отключился, и тут же в прихожей запикал телефон Карла Фридриховича.

Около пяти

   Я хотел заехать к Марку, а оказался возле дома Кропоткиной. Когда я протянул водителю десять долларов, он позеленел еще больше, рыгнул, взял деньги и молча сунул их куда-то за пазуху. От водителя пахло чем-то неприятным, тяжело пахло и нехорошо.
   Кропоткина жила теперь на улице Восстания, в новой отличной квартире, с хорошей мебелью и огромным телевизором. Она работала в крупной фирме, устраивающей концерты отечественных звезд большой сцены, и зарабатывала пусть и поменьше меня, но все-таки достаточно, чтобы не искать себе богатого мужа – и вообще любого мужа. Марк давно жил отдельно, так что Зоя распоряжалась собой как хотела, и я иногда – редко – заезжал к ней, мы пили и, случалось, в легкую, по-дружески потрахивались.
   В небе перестало греметь. Впрочем, может быть, пока я ехал на тяжело дышащих «Жигулях», оно и гремело, я просто не обращал на него внимания. Когда я вышел из машины, шел ровный теплый дождь. Гроза заканчивалась.
   Улица Восстания сверкала мокрым асфальтом и свежими фасадами отремонтированных домов, с крыш текли быстрые струи воды, прохожих я видел так мало, что ими можно было пренебречь.
   Я повернулся к дому Кропоткиной, и снова меня охватило ощущение нереальности происходящего. Например, я не помнил, как доехал до улицы Восстания. Здравый смысл подсказывал, что на машине марки «Жигули», и водитель был там – с зеленым лицом. Но ничего больше, кроме этих фраз, не образов даже, а набора слов, я вспомнить не мог. И машина, и водитель остались в моей голове картинками из давным-давно случайно увиденного по телевизору мультика, но уж никак не реально существующими, материальными объектами. И запах неприятный вспоминался – больше ничего.
   Заходя в подъезд Кропоткиной, я боковым зрением заметил, как из окна дома напротив выпало тело, быстро пролетело вниз и глухо ударилось об асфальт.
   – Господи, это ты? – вскрикнула Зоя Кропоткина.
   С тех пор как я видел ее в последний раз, она как будто бы стала ниже ростом и слегка располнела. Точнее, не располнела, а налилась, уплотнилась, коренастенькая такая стояла в дверях, широконькая. Но все равно – красавица. Она мне всегда нравилась. Потому и женился на ней когда-то.
   – Брежнев?
   – Что, не узнаешь?
   – Да, видишь ли, можно и не узнать. Что с тобой случилось? Я сегодня весь день о тебе думаю. Ничего не произошло? Ты сам на себя не похож.
   – Ты это уже говорила.
   – Давай, проходи, проходи скорее… Мокрый весь… Раздевайся.
   – Прямо так сразу?
   – Кончай шутить. Суши одежду, мудило. И пьяный опять… Ну, ты даешь. Все скачешь, скачешь, как козлик…
   – Как козел, – поправил я.
   – Да нет, до козла тебе еще далеко. Ты как мальчик прямо. С бутылкой… Всегда с бутылкой…
   Я с удивлением обнаружил в своей руке бутылку коньяка. Армянский, дешевый. Откуда он взялся? Или я по дороге купил, в тот период времени, который совершенно стерся из моей памяти?
   – А ты что, в «Анонимные алкоголики» записалась?
   – Ну, с ума-то не сходи.
   Я сковырнул кроссовки и пошлепал в квартиру, оставляя за собой мокрые пятна – поочередно на линолеуме прихожей, на коврике перед дверью в гостиную и на паркете собственно гостиной.
   – Снимай все, я тебе говорю. Не мальчик уже. Простудишься. Радикулит…
   – Радикулита у меня сроду не было, – сказал я, стягивая с себя штаны. Это было трудно, джинсы как будто приросли к ногам, особенно к бедрам, и мне пришлось сесть на пол.
   – Да сними ты майку, Брежнев, мудило страшный, или ты принципиально, когда в дом входишь, первым делом штаны снимаешь?
   – Сама сказала – раздевайся. – Я улыбнулся. – А выпить не слабо?
   – Не слабо, не слабо. Есть будешь?
   – Нет, не хочется.
   Я поднялся с пола и, оставшись в одних трусах, тоже, правда, мокрых, прошлепал на кухню.
   – Ты как будто помолодел, – сказала Зоя Кропоткина, внимательно меня разглядывая. – Подобрался как-то. Ростом, что ли, выше стал?
   – А мне показалось, что ты стала ниже, – сказал я.
   Зоя промолчала. Еще раз погладила меня взглядом (по коже побежали мурашки) и отвернулась.
   – Трусы тоже можешь снять. Застудишь яйца, в твоем возрасте это дело, сам понимаешь, серьезное. В ванной мой халат, полотенце.
   Когда я вышел из ванной, Кропоткина уже разлила коньяк по рюмкам.
   – Ну, за встречу, – сказала она. – Я правда с утра все тебя вспоминала. Показалось, что у тебя какие-то неприятности.
   – Давно тебя мои неприятности стали интересовать? – спросил я грубее, чем мог бы.
   – Да не в этом дело. Просто… А что, у тебя действительно что-то случилось?
   – Да ни хрена у меня не случилось. У меня уже ничего случиться не может. Все случилось давным-давно. Ничего нового уже не будет.
   – Ладно тебе. Похмелье, что ли, давит? Что за депрессия?
   – Никакой депрессии. – Я подошел к столу и взял рюмку. – Я отлично себя чувствую. Ты спросила – я ответил. Что может со мной случиться? До новой мировой войны, судя по политическим прогнозам, я просто не доживу. Всю музыку, какую хотел, я уже написал…
   – Ну, этим можно заниматься всю жизнь…
   – Нет, я тебе говорю то, что знаю! Точнее, знаю, что говорю. Я чувствую: в этом информационном поле я уже сказал все, что мог. Больше ничего хорошего не придумаю. Так, поиграться, разве. Книги все прочитал, дальше читать неинтересно. Баб… Извини, конечно, но тоже, можно сказать, – я кашлянул и посмотрел в окно, – можно сказать, познал. Все пластинки, какие хотел, купил.
   – Ты что тут, рыдать ко мне пришел? Всегда был нытиком.
   – Да нет, ты спросила…
   – Ты ответил. Я поняла. Давай за встречу, тем не менее.
   Мы выпили и я, хотя еще секунду назад не собирался этого делать, в один шаг оказавшись рядом с Кропоткиной, притянул ее к себе. Махровое полотенце приятно щекотало пах.
   Реакция Зои меня удивила. Она не оттолкнула меня, но и не задышала в ухо. Зоя как-то по-детски прильнула ко мне, всхлипнула, потом еще раз всхлипнула и занюнила, как трехлетняя девочка, засопливилась, заикала – ннняяяя, уиииии… Тихонько так, жалобно…
   – Ты что? – спросил я шепотом.
   Зоя продолжала подвывать.
   – Перестань, Кропоткина, что случилось? Ты все про меня да про меня. Может, с тобой что? Я вот совсем к тебе не собирался, а принесло…
   – Да ничего, ничего. – Бывшая жена моя отодвинулась, взяла бутылку и снова наполнила рюмки. – Все нормально. Все. Сама не знаю. Так себя вдруг жалко стало… Накаркал. «Все кончилось, все прошло»… Зануда ты, Брежнев. Как был занудой, так и помрешь.
   – Пошли в комнату? – сказал-спросил я.
   – Пошли.
   Я развалился в мягком кресле – Зоя принесла коньяк и рюмки – и, прихлебывая едкий южный напиток, стал разглядывать огромный плакат, украшающий стену гостиной, – «Пинк Флойд» первого состава. Юный, не очумевший еще от музыки Барретт (это потом он не справится с грузом, на него обрушившимся). Один из немногих, ненадолго почувствовавших всё величие музыки как таковой. Ну, наверное, не всё, всё никто не выдержит. Тем, до кого только начинает доходить истинная музыка, уже несладко приходится, а если ее услышать, так сказать, в полном объеме, понять, что же это такое на самом деле, откуда пришло и что в себе несет, – неизвестно, чем это может для человека закончиться. Барретт – не первый и не последний. Голову человеку свернуло напрочь.