Я гнал машину на юг. На Московском проспекте попал в «зеленую волну» и расслабился. Включил соловьевский магнитофон. Кабину наполнили бодрые аккорды «Роллинг Стоунз»: «Вали с моего облака!» – пел Джаггер.
Мне не жалко было тех, кого я сдал. Я даже немного завидовал им. Они сразу пройдут через фильтр – проверку на серьезность своих намерений, проверку на то, слабаки они или нет. Они же пока не опасны. Они – молодняк. Их не сошлют, не посадят, им просто сделают внушение. Серьезное внушение, болезненное даже, но – не смертельное. И не ломающее судьбу. Просто предупреждение. И они уже сами решат для себя, в какую сторону им двигаться. Они пройдут первые классы школы за неделю – я в свое время проходил их несколько лет.
– Что молчишь? – спросил Карл.
– Музыку слушаю.
– Ну ладно, давай поворачивай.
– А ты что, знаешь и то, где я еду?
– Знаю.
– Откуда?
– Работа такая. Ты со мной уже несколько месяцев, а так ничего и не понял.
– Все я понял.
– Соловьев рассказал? Да он сам лох, козел и гопник. Он ни черта не понимает. Приезжай давай, поедем на телевидение, по пути еще побеседуем.
– Хватит, набеседовались, – сказал я и засмеялся.
Побеседуем, как же. Хрена тебе. Хорошего – понемножку.
Я выехал на Пулковское шоссе. Возвращаться домой не хотелось. Пить месяцами с потным и унылым комиком Сатировым? Слушать мудацкие, прошедшие цензуру Рудольфа песни? Идти в министры?
В открытое окошко дул ледяной ветер, впереди сверкало чисто вымытое растаявшим снегом шоссе. Поеду-ка я в Москву. Что меня здесь держит? В Москве я не был уже черт знает сколько. У меня там куча друзей. Была во всяком случае. И они, наверное, наслышаны о моих успехах. А потом… потом двину на Алтай. В горы. Мне всегда думалось, что в горах можно встретить что-то необычное. Призрак Майлза Дэвиса, к примеру. На Алтае я наверняка встречу это необычное.
Говорят, что музыканты – великие музыканты – не умирают, а просто исчезают неведомо куда. Потому что они имеют ключ к двери, в которую можно выйти, минуя смерть.
Вот, может быть, где-нибудь в горах Алтая и сидят они – Майлз Дэвис, Моррисон, Леннон, Чарли Паркер, Хукер, Палмер, Кобейн. Ходят там по облакам Харрисон и Галлахер, Пресли и Меркьюри. Дремлет где-нибудь под кустом Джеймс Браун. А может быть, они где-нибудь в другом месте. Какая разница? Бензин продается везде, а денег у меня на бензин достаточно – по старой привычке я все наличные деньги всегда носил с собой.
– Я последний раз говорю – вернись! – крикнул из трубки Карл Фридрихович.
Я выбросил трубку на дорогу и нажал на педаль газа.
Что они мне сделают? Не убьют же, в конце концов!
Я не под домашним арестом, никаких подписок о невыезде не давал. Мало ли, куда я хочу съездить, – какое их дело? То, что я никому никогда ничего не скажу из услышанного сегодня, – в этом может сомневаться только полный идиот. Вокруг одни стукачи – зачем же мне говорить им то, что и так всем известно? Вчера еще можно было сказать – всем известно, кроме меня. А теперь известно и мне. Так зачем что-то кому-то рассказывать?
Перекрывая стоунзовские риффы, сзади запела полицейская сирена. В зеркальце я увидел две машины – ну конечно, «Волги» с мигалками. Они шли за мной аккуратно, не приближаясь, но и не отставая.
Посмотрим, на что способен соловьевский движок!
Я сделал рывок – «Волги» приотстали. Я тормознул – нагнали и снова пристроились, держа дистанцию. Теперь между ними я увидел черное рыло «Мерседеса».
Впереди на обочине что-то взорвалось. Потом еще несколько раз – фонтанчики снега выстроились рядком, как столбики ограждения.
Я обернулся и увидел, что из окошка крайней левой «Волги» торчит черное дуло автомата. Или винтовки. Разглядеть на ходу было сложно.
Идиоты. Пугать меня вздумали! Я вам покажу «Формулу-один».
Моя рука вывернула ручку громкости до предела, и «Стоунз» загремели, перекрывая гудение двигателя.
Да они совсем ума лишились. Машину мне портят!
Я попробовал еще покрутить ручку громкости – она уперлась: громче сделать было уже нельзя. На самом деле этого мне было более чем достаточно. С моим-то слухом.
Рядом с первой дырочкой в стекле появилась вторая. Любимая музыка переливалась, звучала вокруг, крутилась воронкой в тесной кабине. Я оказался в центре этой воронки, музыка звучала сзади, спереди, справа и слева, она была над головой и снизу, она обнимала меня, гладила, проникала сквозь поры.
Музыка была повсюду, и я растворился в ней.
Часы стоят
Умрем за попс!
Мне не жалко было тех, кого я сдал. Я даже немного завидовал им. Они сразу пройдут через фильтр – проверку на серьезность своих намерений, проверку на то, слабаки они или нет. Они же пока не опасны. Они – молодняк. Их не сошлют, не посадят, им просто сделают внушение. Серьезное внушение, болезненное даже, но – не смертельное. И не ломающее судьбу. Просто предупреждение. И они уже сами решат для себя, в какую сторону им двигаться. Они пройдут первые классы школы за неделю – я в свое время проходил их несколько лет.
– Что молчишь? – спросил Карл.
– Музыку слушаю.
– Ну ладно, давай поворачивай.
– А ты что, знаешь и то, где я еду?
– Знаю.
– Откуда?
– Работа такая. Ты со мной уже несколько месяцев, а так ничего и не понял.
– Все я понял.
– Соловьев рассказал? Да он сам лох, козел и гопник. Он ни черта не понимает. Приезжай давай, поедем на телевидение, по пути еще побеседуем.
– Хватит, набеседовались, – сказал я и засмеялся.
Побеседуем, как же. Хрена тебе. Хорошего – понемножку.
Я выехал на Пулковское шоссе. Возвращаться домой не хотелось. Пить месяцами с потным и унылым комиком Сатировым? Слушать мудацкие, прошедшие цензуру Рудольфа песни? Идти в министры?
В открытое окошко дул ледяной ветер, впереди сверкало чисто вымытое растаявшим снегом шоссе. Поеду-ка я в Москву. Что меня здесь держит? В Москве я не был уже черт знает сколько. У меня там куча друзей. Была во всяком случае. И они, наверное, наслышаны о моих успехах. А потом… потом двину на Алтай. В горы. Мне всегда думалось, что в горах можно встретить что-то необычное. Призрак Майлза Дэвиса, к примеру. На Алтае я наверняка встречу это необычное.
Говорят, что музыканты – великие музыканты – не умирают, а просто исчезают неведомо куда. Потому что они имеют ключ к двери, в которую можно выйти, минуя смерть.
Вот, может быть, где-нибудь в горах Алтая и сидят они – Майлз Дэвис, Моррисон, Леннон, Чарли Паркер, Хукер, Палмер, Кобейн. Ходят там по облакам Харрисон и Галлахер, Пресли и Меркьюри. Дремлет где-нибудь под кустом Джеймс Браун. А может быть, они где-нибудь в другом месте. Какая разница? Бензин продается везде, а денег у меня на бензин достаточно – по старой привычке я все наличные деньги всегда носил с собой.
– Я последний раз говорю – вернись! – крикнул из трубки Карл Фридрихович.
Я выбросил трубку на дорогу и нажал на педаль газа.
Что они мне сделают? Не убьют же, в конце концов!
Я не под домашним арестом, никаких подписок о невыезде не давал. Мало ли, куда я хочу съездить, – какое их дело? То, что я никому никогда ничего не скажу из услышанного сегодня, – в этом может сомневаться только полный идиот. Вокруг одни стукачи – зачем же мне говорить им то, что и так всем известно? Вчера еще можно было сказать – всем известно, кроме меня. А теперь известно и мне. Так зачем что-то кому-то рассказывать?
Перекрывая стоунзовские риффы, сзади запела полицейская сирена. В зеркальце я увидел две машины – ну конечно, «Волги» с мигалками. Они шли за мной аккуратно, не приближаясь, но и не отставая.
Посмотрим, на что способен соловьевский движок!
Я сделал рывок – «Волги» приотстали. Я тормознул – нагнали и снова пристроились, держа дистанцию. Теперь между ними я увидел черное рыло «Мерседеса».
Впереди на обочине что-то взорвалось. Потом еще несколько раз – фонтанчики снега выстроились рядком, как столбики ограждения.
Я обернулся и увидел, что из окошка крайней левой «Волги» торчит черное дуло автомата. Или винтовки. Разглядеть на ходу было сложно.
Идиоты. Пугать меня вздумали! Я вам покажу «Формулу-один».
Моя рука вывернула ручку громкости до предела, и «Стоунз» загремели, перекрывая гудение двигателя.
В лобовом стекле справа от меня образовалась аккуратная дырочка.
I was sick and tired, fed up with this
And decided to take a drive downtown
It was so very quiet and peaceful
There was nobody, not a soul around
I laid myself out, I was so tired and I started to dream
In the morning the parking tickets were just like
A flag stuck on my wind screen
I said, hey! you! get off of my cloud
Hey! you! get off of my cloud
Hey! you! get off of my cloud
Don’t hang around cause twos a crowd
On my cloud…
Да они совсем ума лишились. Машину мне портят!
Я попробовал еще покрутить ручку громкости – она уперлась: громче сделать было уже нельзя. На самом деле этого мне было более чем достаточно. С моим-то слухом.
Рядом с первой дырочкой в стекле появилась вторая. Любимая музыка переливалась, звучала вокруг, крутилась воронкой в тесной кабине. Я оказался в центре этой воронки, музыка звучала сзади, спереди, справа и слева, она была над головой и снизу, она обнимала меня, гладила, проникала сквозь поры.
Музыка была повсюду, и я растворился в ней.
Часы стоят
В окно било вставшее точно вовремя вышколенное солнце.
«Роллинг Стоунз» звучали их моих колонок очень тихо, хотя «Роллинг Стоунз» – это такая группа, которая тихо звучать не должна ни при каких обстоятельствах.
Я почему-то лежал на полу рядом с кроватью. Покосившись на нее, я увидел, что простыни скомканы, одеяло сползло на пол, как подтаявший ледник с горного плато, а лежу я на комке, судя по всему, моей собственной одежды. Из-под плеча тянулась к кровати джинсовая штанина, а основная их, джинсов, часть находилась под копчиком. Лежать на скомканных джинсах мне было неудобно, и я решил встать.
Как она меня измотала, эта девчонка! Хорошо, что не добралась до Марка, а то он точно сегодня никуда не уехал бы. Я, как настоящий отец, принял огонь на себя. Интересно, когда это я успел перебраться на кровать? Начинали мы с ней на диване, а последующие события, пардон, восстановить в памяти я не в силах.
Как она меня высосала – уму непостижимо. Уж я-то – на что человек опытный, а с пола не встать. Как я на полу оказался – это не вопрос. Раньше я часто падал во сне. Просыпался в луже крови. Нет, это не я, это друг мой, Даня. Он сейчас в Германии живет. Славка в Канаде, в Канаде озера, а я там никогда не был…
Что за чушь? Ну, упал я с кровати, большое дело, не об этом нужно думать, нужно думать, как встать и похмелиться, а потом звонить в студию, звонить Питу домой, поднимать, будить, браться за работу.
Куда делась вчерашняя сумасшедшая журналистка, меня не интересовало. Она девочка боевая, не пропадет. Должно быть, вообще в Москву уже отъехала. Дверь у меня захлопывается, девочка встала да пошла. Не сперла бы только чего-нибудь. Малознакомые девушки имеют обыкновение прихватывать на память вещицу-другую. Диск, золотую цепочку или просто пару сотен долларов, по небрежности оставленных на столе.
Как бы там ни было, нужно вставать.
Я поднялся на ноги неожиданно легко. Даже зачем-то встал на цыпочки, потянулся – как ребенок, прости Господи. Давно я ничего подобного не делал. Это же надо: встать с утра пораньше, скакать на цыпочках, сладко потягиваться – так, глядишь, и до утренней зарядки можно докатиться.
Одеваться не хотелось. Голый, я прошелся по комнате. Кажется, все на месте. Паркет не скрипит, ветер в распахнутое окно не дует. Мне было тепло и как-то странно, по-особенному хорошо. С похмелья такого не бывает, хотя кто его знает, что бывает с похмелья! Всю жизнь можно учиться похмелью, а оно каждый раз будет подбрасывать что-нибудь новенькое. Может быть, мы вчера с модной девушкой какую-нибудь дурь употребили на сон грядущий? От дури и не такое может произойти. Не только утренняя свежесть в теле – похуже вещи бывают.
Я посмотрел на часы. Четыре с минутами. Двадцатое мая.
Четыре с чем-то там. Двадцатое мая.
Двадцатое мая.
С этого начался вчерашний день: я посмотрел на часы, увидел, что на них двадцатое мая, и пошел отвечать на телефонный звонок.
Сейчас телефонной трубки на тумбочке не было.
И я все понял. Понял, почему такая легкость в теле и почему ветер в окно не дует. Не могу сказать, что меня это удивило или испугало. Две минуты назад я больше удивился тому, что подо мной не скрипит паркет. Он всегда скрипел, с тех пор как я въехал в эту квартиру много лет назад. Я знаю каждую плашку – одна попискивает, вторая ухает, третья жалобно поет. И на каждую я сегодня наступал. Ни одна не отозвалась.
Я вспомнил, как поговорил вчера… или позавчера?… в общем, девятнадцатого мая я поговорил по телефону с Бродским. Ни о какой журналистке речи не было. Просто трепались. Он обещал приехать. Чуть ли не сегодня. Сказал – по обыкновению скучным голосом: может, прогуляюсь в Питер; если будут билеты в кассе вокзала, приеду ночным. Ни про какую Полувечную Бродский не говорил.
А потом я напился, и ночью мне стало плохо. Я хотел встать и дойти до туалета, поблевать.
Потом наступило утро, и приехала Полувечная.
До туалета я, кажется, не дошел.
Я упал и ударился головой. И умер в луже крови.
Я покосился влево – туда, где у меня стоит проигрыватель. Проигрыватель был выключен. Усилитель тоже. Звуки «Роллинг Стоунз» продолжали скакать по квартире.
Теперь стало понятно, кем была Полувечная на самом деле. И все встало на свои места. Все эти шоферы с лицами трупов. Все эти бесконечные аварии, сопровождавшие нашу с Полувечной дикую прогулку по городу. Все перемещения в пространстве и провалы в памяти. Падение из окна, про которое Кропоткина сказала, что оно было вчера.
Стоп, но я не мог разговаривать с живыми. Или мог? Я сам всегда утверждал, что музыка дает возможность путешествовать во времени и пространстве. Значит, те, с кем я вчера общался, – они на самом деле в эти моменты слушали музыку? Или – еще проще – элементарно спали? А проснувшись, подумали: надо же, как ясно приснился нам старый приятель. Знакомый. Муж.
А Марк?… Она же приходила за Марком. Ну, со мной ей надо было утрясти какие-то формальности, мне неизвестные, – может быть, проверить, умер ли совсем или еще есть вариант меня откачать. Но главное ее дело было – Марк. Она стремилась к нему, она хотела его забрать. Выходит, я, уже подохнув от пьянства, не дойдя до сортира, все-таки совершил героический поступок? Спас собственного сына? Получается, что спас.
Это, наверное, может сделать только рок-н-ролльщик. Выебать собственную смерть.
Я знал наверняка, что оборачиваться мне нельзя. Я не должен видеть то, что лежит за мой спиной, то, что плавает в луже крови рядом с кроватью. Это категорически запрещено. Кем? А хрен его знает. Запрещено, и все. Есть такие вещи, которые просто нельзя делать. Никогда и никому.
Я посмотрел в окно – там не было ничего. Только солнечный свет – ни улиц, ни домов, ни машин, ни неба. Я и представить себе не мог, что такое бывает – солнечный свет и ничего больше.
И я знал, что должен выйти туда, в этот свет.
Но мало ли что и кому я должен! Я, выебавший саму смерть, неужели я не смогу обернуться и еще раз увидеть себя того? Себя вчерашнего?
«Нет альтернативы, – пронеслось в голове. – Ты должен идти вперед».
«А хер вам! – сказал я. – Я всегда шел туда, куда хочу. И альтернатива тоже есть всегда».
Никакой картинности, никакой напыщенности. Я мог повернуть голову медленно, красиво, размышляя, что же меня ждет за такое откровенное нарушение сложившихся и закосневших правил.
Но я не стал размышлять, обернулся – и все.
Свет сзади, за окном, погас.
«Роллинг Стоунз» звучали их моих колонок очень тихо, хотя «Роллинг Стоунз» – это такая группа, которая тихо звучать не должна ни при каких обстоятельствах.
Я почему-то лежал на полу рядом с кроватью. Покосившись на нее, я увидел, что простыни скомканы, одеяло сползло на пол, как подтаявший ледник с горного плато, а лежу я на комке, судя по всему, моей собственной одежды. Из-под плеча тянулась к кровати джинсовая штанина, а основная их, джинсов, часть находилась под копчиком. Лежать на скомканных джинсах мне было неудобно, и я решил встать.
Как она меня измотала, эта девчонка! Хорошо, что не добралась до Марка, а то он точно сегодня никуда не уехал бы. Я, как настоящий отец, принял огонь на себя. Интересно, когда это я успел перебраться на кровать? Начинали мы с ней на диване, а последующие события, пардон, восстановить в памяти я не в силах.
Как она меня высосала – уму непостижимо. Уж я-то – на что человек опытный, а с пола не встать. Как я на полу оказался – это не вопрос. Раньше я часто падал во сне. Просыпался в луже крови. Нет, это не я, это друг мой, Даня. Он сейчас в Германии живет. Славка в Канаде, в Канаде озера, а я там никогда не был…
Что за чушь? Ну, упал я с кровати, большое дело, не об этом нужно думать, нужно думать, как встать и похмелиться, а потом звонить в студию, звонить Питу домой, поднимать, будить, браться за работу.
Куда делась вчерашняя сумасшедшая журналистка, меня не интересовало. Она девочка боевая, не пропадет. Должно быть, вообще в Москву уже отъехала. Дверь у меня захлопывается, девочка встала да пошла. Не сперла бы только чего-нибудь. Малознакомые девушки имеют обыкновение прихватывать на память вещицу-другую. Диск, золотую цепочку или просто пару сотен долларов, по небрежности оставленных на столе.
Как бы там ни было, нужно вставать.
Я поднялся на ноги неожиданно легко. Даже зачем-то встал на цыпочки, потянулся – как ребенок, прости Господи. Давно я ничего подобного не делал. Это же надо: встать с утра пораньше, скакать на цыпочках, сладко потягиваться – так, глядишь, и до утренней зарядки можно докатиться.
Одеваться не хотелось. Голый, я прошелся по комнате. Кажется, все на месте. Паркет не скрипит, ветер в распахнутое окно не дует. Мне было тепло и как-то странно, по-особенному хорошо. С похмелья такого не бывает, хотя кто его знает, что бывает с похмелья! Всю жизнь можно учиться похмелью, а оно каждый раз будет подбрасывать что-нибудь новенькое. Может быть, мы вчера с модной девушкой какую-нибудь дурь употребили на сон грядущий? От дури и не такое может произойти. Не только утренняя свежесть в теле – похуже вещи бывают.
Я посмотрел на часы. Четыре с минутами. Двадцатое мая.
Четыре с чем-то там. Двадцатое мая.
Двадцатое мая.
С этого начался вчерашний день: я посмотрел на часы, увидел, что на них двадцатое мая, и пошел отвечать на телефонный звонок.
Сейчас телефонной трубки на тумбочке не было.
И я все понял. Понял, почему такая легкость в теле и почему ветер в окно не дует. Не могу сказать, что меня это удивило или испугало. Две минуты назад я больше удивился тому, что подо мной не скрипит паркет. Он всегда скрипел, с тех пор как я въехал в эту квартиру много лет назад. Я знаю каждую плашку – одна попискивает, вторая ухает, третья жалобно поет. И на каждую я сегодня наступал. Ни одна не отозвалась.
Я вспомнил, как поговорил вчера… или позавчера?… в общем, девятнадцатого мая я поговорил по телефону с Бродским. Ни о какой журналистке речи не было. Просто трепались. Он обещал приехать. Чуть ли не сегодня. Сказал – по обыкновению скучным голосом: может, прогуляюсь в Питер; если будут билеты в кассе вокзала, приеду ночным. Ни про какую Полувечную Бродский не говорил.
А потом я напился, и ночью мне стало плохо. Я хотел встать и дойти до туалета, поблевать.
Потом наступило утро, и приехала Полувечная.
До туалета я, кажется, не дошел.
Я упал и ударился головой. И умер в луже крови.
Я покосился влево – туда, где у меня стоит проигрыватель. Проигрыватель был выключен. Усилитель тоже. Звуки «Роллинг Стоунз» продолжали скакать по квартире.
Теперь стало понятно, кем была Полувечная на самом деле. И все встало на свои места. Все эти шоферы с лицами трупов. Все эти бесконечные аварии, сопровождавшие нашу с Полувечной дикую прогулку по городу. Все перемещения в пространстве и провалы в памяти. Падение из окна, про которое Кропоткина сказала, что оно было вчера.
Стоп, но я не мог разговаривать с живыми. Или мог? Я сам всегда утверждал, что музыка дает возможность путешествовать во времени и пространстве. Значит, те, с кем я вчера общался, – они на самом деле в эти моменты слушали музыку? Или – еще проще – элементарно спали? А проснувшись, подумали: надо же, как ясно приснился нам старый приятель. Знакомый. Муж.
А Марк?… Она же приходила за Марком. Ну, со мной ей надо было утрясти какие-то формальности, мне неизвестные, – может быть, проверить, умер ли совсем или еще есть вариант меня откачать. Но главное ее дело было – Марк. Она стремилась к нему, она хотела его забрать. Выходит, я, уже подохнув от пьянства, не дойдя до сортира, все-таки совершил героический поступок? Спас собственного сына? Получается, что спас.
Это, наверное, может сделать только рок-н-ролльщик. Выебать собственную смерть.
Про меня это поет Джаггер или про нее? Неважно.
The telephone is ringing
I say, hi, its me. who is it there on the line?
A voice says, hi, hello, how are you
Well, I guess I’m doin’ fine
He says, its three a.m., there’s too much noise
Don’t you people ever wanna go to bed?
Just cause you feel so good, do you have
To drive me out of my head?
I said, hey! you! get off of my cloud
Hey! you! get off of my cloud
Hey! you! get off of my cloud
Don’t hang around cause twos a crowd
On my cloud baby…
Я знал наверняка, что оборачиваться мне нельзя. Я не должен видеть то, что лежит за мой спиной, то, что плавает в луже крови рядом с кроватью. Это категорически запрещено. Кем? А хрен его знает. Запрещено, и все. Есть такие вещи, которые просто нельзя делать. Никогда и никому.
Я посмотрел в окно – там не было ничего. Только солнечный свет – ни улиц, ни домов, ни машин, ни неба. Я и представить себе не мог, что такое бывает – солнечный свет и ничего больше.
И я знал, что должен выйти туда, в этот свет.
Но мало ли что и кому я должен! Я, выебавший саму смерть, неужели я не смогу обернуться и еще раз увидеть себя того? Себя вчерашнего?
«Нет альтернативы, – пронеслось в голове. – Ты должен идти вперед».
«А хер вам! – сказал я. – Я всегда шел туда, куда хочу. И альтернатива тоже есть всегда».
Никакой картинности, никакой напыщенности. Я мог повернуть голову медленно, красиво, размышляя, что же меня ждет за такое откровенное нарушение сложившихся и закосневших правил.
Но я не стал размышлять, обернулся – и все.
Свет сзади, за окном, погас.
Умрем за попс!
Свет сзади, за окном, погас.
Я смотрел на полки с дисками, на кожаный диван, на старенький «Гибсон», притулившийся в углу.
Обернулся.
За окном в черноте января плавали крупные хлопья снега.
Вот ведь говорили тебе – иди в сторону света…
Какого света? О чем, бишь, я?
Свет нужно включить, это точно.
Я нажал на кнопку настольной лампы, посмотрел на часы. Половина десятого. Пора двигать, а то заполночь заявляться в гости как-то не слишком вежливо. Особенно в первый раз.
Я натянул свои любимые сапоги, прошелся в них, потопал – в этом сезоне еще не носил, сапоги чуть ссохлись, ужались, ну да ничего, разносятся…
Надел черный военный свитер, заправил под него хвост седеющих волос. От греха. Береженого Бог бережет.
Посмотрел на себя в зеркало. Ничего, для дамы под сорок – в самый раз.
Вчера она раскраснелась, подпила малость, а Русанов все заливался: «Не пой, красавица, при мне…» Зазвала в гости – ну что же, сама напросилась. Поглядим, как она себя поведет в приватной, хе-хе, беседе…
Возьму такси – деньги какие-то еще есть. Вот завтра с Отцом Вселенной встречусь, он мне за шаманку должок отдаст – как-нибудь проживем.
Ну что же, Татьяна Викторовна Штамм, таинственная – впрочем, не слишком таинственная – незнакомка, берегись. Иду на вы! Еще она вчера говорила, что простыни у нее – фиолетовые…
Застегнул на поясе карабин CD-плейера, накинул кожаную куртку с тиснением на спине «Умрем за попс!» и вышел в зимнюю ночь.
Я смотрел на полки с дисками, на кожаный диван, на старенький «Гибсон», притулившийся в углу.
Обернулся.
За окном в черноте января плавали крупные хлопья снега.
Вот ведь говорили тебе – иди в сторону света…
Какого света? О чем, бишь, я?
Свет нужно включить, это точно.
Я нажал на кнопку настольной лампы, посмотрел на часы. Половина десятого. Пора двигать, а то заполночь заявляться в гости как-то не слишком вежливо. Особенно в первый раз.
Я натянул свои любимые сапоги, прошелся в них, потопал – в этом сезоне еще не носил, сапоги чуть ссохлись, ужались, ну да ничего, разносятся…
Надел черный военный свитер, заправил под него хвост седеющих волос. От греха. Береженого Бог бережет.
Посмотрел на себя в зеркало. Ничего, для дамы под сорок – в самый раз.
Вчера она раскраснелась, подпила малость, а Русанов все заливался: «Не пой, красавица, при мне…» Зазвала в гости – ну что же, сама напросилась. Поглядим, как она себя поведет в приватной, хе-хе, беседе…
Возьму такси – деньги какие-то еще есть. Вот завтра с Отцом Вселенной встречусь, он мне за шаманку должок отдаст – как-нибудь проживем.
Ну что же, Татьяна Викторовна Штамм, таинственная – впрочем, не слишком таинственная – незнакомка, берегись. Иду на вы! Еще она вчера говорила, что простыни у нее – фиолетовые…
Застегнул на поясе карабин CD-плейера, накинул кожаную куртку с тиснением на спине «Умрем за попс!» и вышел в зимнюю ночь.