– Ясно, – сказал Сатиров. – А я думал, может, к вам перейти…
   – Куда это – к нам?
   – Ну, в рок. Думал, может, пока дело новое, платить станут прилично… Но вижу, что тебя тоже напарили… Суки они. Жмоты…
   – Что вы имеете в виду?
   – Да не придуривайся. Давай лучше вмажем еще, – сказал Сатиров.
   Внешность его говорила о том, что мы, в общем, ровесники. Но тон моего нового знакомого был таким же, каким говорит уставший после трудового дня отец с сыном, постигающим премудрость управления телевизионным ДУ-пультом.
   – Что имею… То и имею. Платят, гады, только чтобы с голоду не сдохли артисты… А вони-то было – мы вам, мы вам всё, мы для вас в лепешку…
   – Это вы о чем?
   – Давай на «ты», а?
   Сатиров наклонился и поднял с пола стоявшую между диваном и тумбочкой бутылку водки, классом пониже, чем та, что была предназначена для меня и ушла в пользование неизвестных мне гостей.
   – Не люблю я эти экивоки. Ну, Боцман?
   Он наполнил свою рюмку и зазывно помахал бутылкой, одновременно зорко поглядывая по сторонам.
   «Привычка старого алкаша, – отметил я. – Боится, что кто-то упадет на хвост…»
   С носа Сатирова в рюмку упала капля пота.
   – Черт… Потею… На концерте, знаешь, какие проблемы? С морды льет, в рот затекает. А все равно – стой, шути, мать их так. Возраст уже не тот, чтобы шутить.
   – Так какие проблемы? – спросил я. – Не шути.
   – Ну да – не шути! Легко сказать. А семью кормить чем? Все, попал. И ты тоже попал крепко. Теперь уже не выдраться из этой трясины. Как они повязали нас всех – как пацанов! Купились мы, блядь, на сказки ихние.
   – Какие сказки? – спросил я. Но Сатиров уже изменился в лице и стал похож на того самого народного героя, который каждый день вещал с телеэкрана о невзгодах простого человека – о его борьбе с жэковскими сантехниками, о неполадках в общественном транспорте, о неверных прогнозах погоды, то есть о неурядицах, касающихся каждого, о нестрашных, уютных, стабильных неурядицах, не будь которых, простому человеку и поговорить было бы не о чем.
   Лицо Сатирова порозовело, пот невероятным образом мгновенно высох, растрепанные редкие волосы легли аккуратной причесочкой, блестящие похмельной слезой глаза покрылись ровной, матовой, как оргстекло, пленкой.
   – Кого я вижу?! – услышал я знакомый голос.
   К нам вперевалочку, широко ставя короткие ноги, бежал Рудольф Виссарионович. Мой добрый следователь, которого я после официальных допросов и не видел.
   Толпа, сгустившаяся в гримерке, сама собой расступалась перед Рудольфом Виссарионовичем. Ему не приходилось просить, трогать за руки и заглядывать в глаза, с тем чтобы гости освободили проход. Герои светских хроник и даже менты чувствовали его приближение затылком и изящно, невзначай делали шаг назад или в сторону, чтобы через секунду вернуться на прежнее место.
   С ним никто не здоровался, он тоже не кивал и не подмигивал никому, но его знали здесь все, это было очевидно. Знали и боялись – так мне показалось. Уступали дорогу молча, делая вид, что ничего особенного не происходит. Вероятно, у Рудольфа Виссарионовича на каждого из присутствующих в гримерке было заведено дело, а если и не дело, то имелось досье, полное всяких гадостей.
   – Кого я вижу! – снова крикнул добрый следователь, нависнув над нами с Сатировым своей… – нет, не тушей, такое определение не подходило к добродушному толстяку, – своей тушкой. Своим пузиком. Своим филейчиком.
   Рудольф Виссарионович смотрел аккуратно между нами – поэтому неизвестно было, кого именно он видит.
   – Приветствую вас, – хорошо поставленным звонким голосом, четко выговаривая буквы, откликнулся Сатиров.
   – Да-да… Как настроение? – спросил добрый следователь, продолжая смотреть в стену.
   Сатиров толкнул меня локтем.
   – Бодрое! – отрапортовал я.
   – Молодцы! Приятно видеть вас вместе. Хорошие люди должны держаться друг друга, – подвел черту Рудольф и, сделав шаг в сторону, дернул ручку туалетной двери. Дверь тотчас отворилась, и на свет божий выскочил длинный раскрасневшийся хлыщ с бегающими мокрыми глазами, в распахнутом пиджаке и брюках с наполовину застегнутой ширинкой.
   – М-да, – покачал головой Рудольф Виссарионович. – Зайди ко мне завтра.
   – Я не-е… – затянул, икая, хлыщ, но добрый следователь уже втиснулся в сортир и запер за собой дверь.
   В гримерку ворвались ребята Железного, хотя у них было свое помещение – большой зал, где семь или восемь групп молодых дарований готовились к первому в их жизни «официальному» концерту и где планировалось празднество по этому случаю.
   Я понял, что сейчас в моем рабочем кабинете наступит настоящий хаос, и потянул Сатирова за рукав, кивая в сторону душевой.
   – Как? И вы тоже? – игриво улыбнувшись, спросил заслуженный артист.
   – Нет, я не в этом смысле, – успокоил я Сатирова. – Я предлагаю допить вашу водку сепаратно. Сюда пришло безумие в лице молодых рокеров. Вам это надо?
   – Это нам будет уже чересчур, – серьезно сказал Сатиров, и все оставшееся время концерта мы провели, сидя на корточках под дырчатым раструбом душа, из которого иногда капала теплая водичка. Меня искали, что-то кому-то от меня было нужно, но у Сатирова в кармане оказалась еще фляжка с бронебой-но крепкой чачей. Меня в тот день так и не нашли.
   С Сатировым мы не то чтобы подружились – нам неожиданно стало легко общаться. Нам было приятно сидеть вдвоем и тихо выпивать. Может быть, это и называется дружбой – когда встречаются двое мужчин и молча пьют. При этом оба чувствуют себя абсолютно комфортно, при этом оба отдыхают, при этом оба, можно сказать, в каком-то приближении счастливы.
   Собирались мы у меня дома – к себе Сатиров не звал. Многочисленное семейство не давало возможности двум мужчинам спокойно отдыхать. Тем более что мужчин в скором времени стало трое.
   – Главный гад там Виссарионыч, – просвещал меня Сатиров. – Сука позорная. А Карл – он просто служивый… Умный, между прочим, дядька.
   – Да я в курсе, – отвечал я.
   Вот этот самый служивый, а именно Карл Фридрихович, совершенно неожиданно и влился в наше мужское алкогольное братство. Чего я на самом деле не ожидал – это такого поворота событий и таких перемен в отношениях с моим куратором.
   После того как торжественное открытие рок-клуба состоялось и работа его пошла – как-то сразу очень споро и словно по накатанной колее (ребята объясняли это собственным профессионализмом и энтузиазмом, я же был склонен думать о профессионализме и энтузиазме кураторов из полиции нравов), – делать мне по этой линии стало практически нечего. Оставалась другая линия – прямая и ясная, – и я ей следовал.
   Гитарист Женька был первым, но не последним из тех, кого я слил Карлу Фридриховичу. Молодежи, желающей потрясти мир своей музыкой, оказалось столько, что я черпал и черпал из бурлящего котла, а там не уменьшалось. В кабинет Карла был отправлен девичий дуэт – слишком уж яростные блюзы пели Нина и Валя. Трио, которое исполняло музыку, отдаленно напоминающую ранний «Крафтверк», забрал себе Рудольф Виссарионыч. В общем, дело шло, и я втянулся. Удивляло меня то, что стыдно мне совершенно не было. Я довольно холодно относился к своей новой работе, и она меня, если честно, вообще не трогала. Иногда только я начинал нервничать, чувствуя, что куратор приберегает меня для чего-то очень важного и пока мне неизвестного.
   Я попытался навестить Отца Вселенной, но в больницу меня не пустили, сказав, что Соловьев лежит в реанимации и что состояние его внезапно ухудшилось, а непонятно откуда взявшийся полицейский ухватил меня за рукав и, очевидно, зная мой статус, доверительно шепнул, что с Отцом Вселенной все в порядке и что мне просто не стоит сейчас к нему ходить. Не время, мол. Чаще всего мы собирались вот так, как сейчас, – втроем, но иногда Карл приводил девчонок из «Бедных людей» – либо знакомых мне виолончелисток, либо каких-то других. Про мою работу мы почти не разговаривали.
   В клубе же, как я понял, ребята под управлением Сухорукова, который числился моим заместителем, развили бурную деятельность. Концерты теперь проходили каждую неделю, на некоторые я ходил – только для того, чтобы просидеть три часа за кулисами с коньяком и бутербродами с икрой: слушать самопальный рок я не хотел. В общем, я утвердился в роли свадебного генерала и даже начал полнеть.
 
   – …По пол-литре? – повторил Сатиров.
   – Тогда уж по литру, – сказал я.

Девять двадцать, кажется

   – Какой еще Джонни? Ты что, совсем затормозил, Брежнев? Какой Джонни?
   – Ладно тебе. Рядом с тобой сейчас стоял парень. Ты с ним говорила.
   – Да. Только не парень. Мужчина стоял один. – Полувечная криво улыбнулась. – А люди в вашем городе небогатые живут.
   – В каком смысле?
   – Да снять меня хотел мужчина. А я с ним стала договариваться. Интересно мне было, на сколько я по здешним расценкам потяну. Поговорили.
   – И что? – спросил я. Глупо довольно спросил, но ничего другого в голову не лезло.
   – Не сошлись.
   – А-а.
   – Я его послала, он и ушел.
   – Послала. Мог ведь и по ушам тебе дать.
   – Мог, не мог, какая разница? Не дал ведь. А ты где пропадал?
   Мне вдруг стало не по себе. Полувечная не разубедила меня, да, кажется, и не слишком старалась это сделать. Я готов был поклясться, что буду целый год слушать песни Кобзона, если тот, кого я только что видел, – не Джонни. Покойный Джонни. Как принято считать.
   – Что? – спросил я, забыв вопрос журналистки. – А ты это… Принарядилась…
   Платье Полувечной с виду тянуло больше чем на тысячу баксов. А может, на пятьсот – я не слишком разбираюсь в женской одежде. Для меня главное, чтобы она горячила мою кровь и лишала меня здравого смысла.
   – А камера твоя где? И все остальное?
   – В одном месте оставила. Когда ты сказал, что должен съездить по делам, я решила заглянуть к своей подружке.
   – Когда я сказал? По каким делам?
   – Ну, возле стадиона. Возле СКК. Ты сказал, что должен съездить к жене, а со мной, мол, это неудобно. Договорились с тобой встретиться вечером. А город у вас и вправду маленький – видишь, еще до клуба не дошли, а уже встретились.
   – Какого клуба?
   – «Терраплейн».
   Все правильно. В этот клуб я и собирался двигать – только не с Полувечной, а с Кирсановым. И решение посетить концерт Марка пришло совсем недавно – когда мы после очередной распивочной увидели на стене афишу.
   – Что ты мне мозги трахаешь, девочка? – спросил я как можно более грозно.
   – Не получается у тебя наезжать. Тембр не тот, – сказала журналистка.
   – На обострение идешь?
   – Да господь с тобой, Брежнев, ты что? Так хорошо мы с тобой гуляли… Ну, выпил, забыл, что же обижаться?
   – А камера твоя где?
   – Да у подруги же осталась, я говорю. Я у нее ночевала в прошлый раз, когда в Питер приезжала. Два месяца назад. Вещи вот забыла.
   Она опустила глаза и посмотрела на свое платье. Покачала головой.
   – Хороша я была тогда. Но не в этом дело. Мы что, ссоримся с тобой, что ли? Прости, а? Я не хотела тебя обидеть.
   Кто-то толкнул меня в плечо. Я обернулся и увидел солидного господина. Под ручку господин вел плотную, тяжеленькую мадам в обтягивающем джинсовом костюме.
   – Чо встал на проходе? – с северным выговором бурильщика рявкнул мужик.
   По Литейному шли люди, и их было много. Шли парни, девчонки, хорошо и не слишком хорошо одетые. Веселые, хмурые. Равнодушные и любопытные. Шли милиционеры в поисках легкой наживы и просто так, беспечно посмеиваясь рассказанному напарником анекдоту. Шли пенсионеры со злыми и добрыми лицами. Прошествовал грубый бурильщик с дамой, следом за ними пронеслись пять цыганок, спешно вытаскивая из распахнутых на грудях кофт своих демонстрационных пучеглазых младенцев.
   Ребята и девчонки пили пиво, ели мороженое и пирожки. Кустами были разбросаны по тротуарам Литейного семейные выводки – папа-мама-дочь (сын). Зигзагами молний, бросками летели по проспекту пьяные – от стены к поребрику, снова к стене, чиркнуть плечом по водосточной трубе, замереть на мгновение, чтобы обрести утерянное равновесие, и – снова вперед, по своим потаенным делам и непонятным для непосвященных радостям.
   Улица была полна народа, а по чистому, золотому от не желающего валиться за горизонт солнца небу очень быстро летели редкие перистые облака.
   Меня охватило отвратительное чувство нереальности окружающего мира – уже не в первый раз в течение сегодняшнего дня мне показалось, будто все, что происходит вокруг, я вижу на гигантском экране – не то телевизора, не то кинотеатра. Причем экран этот менялся в размерах – иногда он делался крохотным, как почтовая марка, и по нему семенили микроскопические горожане и гости нашего города. А иногда – вот как сейчас – делался здоровенным, панорамным.
   Когда мир сжимался, то вокруг светящегося экранчика сгущалась космическая чернота; она душила меня, я начинал потеть и задыхаться, и тут рамки видимого микромира раздвигались, и он превращался в мир «макро», обволакивавший меня со всех сторон; повсюду я видел огромных людей с непропорционально вытянутыми или сплюснутыми головами, людей, беззвучно шевелящих губами и тонущих в золотистых искорках, порхающих в стоячем воздухе.
   – Я сейчас сознание потеряю, Света, – сказал я. – Чтой-то мне нехорошо. Слушай, я, кажется, умираю, а?
   – Нет, – спокойно ответила Полувечная. – Ты точно не умираешь.
   Она взяла меня за руку и толкнула к стене. Я ударился плечом о библиотеку им. М.Ю.Лермонтова
   – Ну все, все, – запричитала Полувечная. – Соберись.
 
   Последний раз я слышал про «соберись» в школе, на выпускном экзамене по литературе.
   С Джонни я еще не был знаком, зато дружил с Одним Зубом и Хряком.
   Когда я читал стихи А. Пушкина, то думал об Одном Зубе. Тогда я хотел стать таким, как он.
   Один Зуб был длинным, тощим, длинноволосым парнем года на два старше, чем я. Он ходил в порванных на коленях джинсах, и хулиганы не били его только по причине высокого роста Одного Зуба. Он казался очень сильным и опасным, хотя на самом деле таковым не был. Но имидж – это мы начали понимать уже в те годы – вещь очень важная. Иногда она важнее даже, чем суть человека. Особенно в той штуке, которая у нас называется шоу-бизнесом.
   «Встречают по одежке», – говорит народная пословица. В шоу-бизнес нужно войти имиджем вперед. Что до того, что «провожают по уму», – до этого просто не должно дойти дело. Нормальный человек не доведет ситуацию до того, чтобы его из шоу-бизнеса «провожали» – ни по уму, ни по чему-то другому. В шоу-бизнес попал – держись изо всех сил. Проводить оттуда должны только в могилу. Если провожают при жизни – значит, карьера не сложилась.
   В те годы, когда Один Зуб еще был для меня примером, а Хряк был жив, здоров и полон сил, мы не задумывались о тонкостях шоу-бизнеса, да и самого понятия такого для нас не существовало.
   Я читал на экзамене «К Чаадаеву», а душа моя стремилась к Хряку. У Одного Зуба я был вчера – он любил, когда гости приходили к нему на работу. Один Зуб, которого звали так за отсутствие одного переднего зуба, работал продавцом в радиомагазине. Иногда он забывал получать зарплату – столько денег валилось на него «сверху»: покупатели переплачивали за модные, только что появившиеся в продаже советские кассетные магнитофоны. Переплачивали легко и не смущаясь. Особенно яростно платили грузины.
   Даже далекого от музыки человека эти факты должны были заставить задуматься. Но задумываться люди не любят. Для тех, кто задумывается, они придумали специальные называния. Те, кто задумывается, называются творцами, мудрецами, философами, учеными, диссидентами, поэтами и художниками.
   Люди правильно делают, что обозначают думающих людей особенными словами – в противном случае большинство «художников» трудно было бы отличить от токарей, а «философов» – от уличных хулиганов. По-настоящему думающие люди тем не менее тоже попадают в этот круг, но их не так уж много. Недавно я пытался вспомнить кого-нибудь из американских диссидентов и понял, что их на самом деле – всего ничего. Заппа, Нил Янг, Лу Рид. То же самое и у нас. Большинство так называемых диссидентов по прошествии времени оказываются мелкими людишками, плоскими напыщенными купчиками. Строят себе дачи в Вермонте, покупают особняки в пригородах Парижа.
   За музыку платили хорошо. Я-то знал уже, что это – самое главное и значимое дело моей жизни. И покупатели, дававшие Одному Зубу возможность существовать безбедно и даже с некоторой, допустимой для СССР долей бытовой роскоши, подтверждали правильность моего выбора. Люди готовы были платить столько, сколько скажет им Один Зуб, – за комфорт, который привносит в дом качественное звучание музыки.
   Люди платили сумасшедшие деньги за пластинки, которые нельзя было купить в советских магазинах. И я сам платил, и Один Зуб платил – чем дальше, тем больше, пока не понял, что тратит все заработанные нечестным трудом деньги на виниловые диски в изумительных тяжелых картонных конвертах.
   Мы ставили свои диски на полки и хвастались друг перед другом – у кого полка больше занята. Самым богатым среди нас считался парень, у которого дома было три метра пластинок.
   Сейчас в моей квартире забиты дисками все стены, а похвастаться этим я по-прежнему могу лишь перед двумя-тремя знакомыми коллекционерами. Остальные только качают головами и хорошо, что не называют душевнобольным.
   Захаживая к Одному Зубу в магазин и наблюдая за покупателями, я понял, помимо всего прочего, что денег у нашего народа – куры не клюют.
   Потом, много позже, во время очередного дефолта, я видел, как совсем прозрачные старушки покупали на оптовом рынке тонны сахарного песка и центнеры гречневой крупы. Старушки боялись, что продукты подорожают, и брали впрок. При этом денег у каждой из них на руках было много больше, чем в тот момент у меня. Американцы на вопрос «Как дела?» отвечают «Fine!», то есть «Все отлично!», и с улыбочкой проваливаются в недра подземки. Русские жалуются на убыточный бизнес, рост цен и безысходность бытия, с кислыми мордами садятся в свои «Мерседесы» и едут играть в бильярд.
   Как ни парадоксально, но деньги, осознал я, категория не экономическая, а мистическая. Они не подчиняются законам математики и физики. Если в одном месте денег убудет, то совершенно не обязательно, что их прибудет в другом.
   Я смотрел в железные глаза завуча и по ее требованию после «Чаадаева» принялся за первую главу «Онегина». Стихи А. Пушкина я знал хорошо, завуч же меня ненавидела люто, несмотря ни на какие дактили и амфибрахии, которыми я лихо козырял на уроках.
   Завуч Татьяна Сергеевна, будь ей неладно, где бы она ни была, прекрасно понимала, что у меня на уме. А на уме у меня были «Битлз», «Лед Зеппелин» и червонцы-четвертные, которые, для того чтобы дома оказались и Битлы и Зеппелин, нужно было иметь в обязательном порядке.
   Она знала, что я занимаюсь фарцовкой возле гостиницы «Мир», что я пью пиво и курю, она ненавидела мои джинсы, в которых я, после всех скандалов и запретов, продолжал ходить в школу; ее лицо сжималось, как мехи гармошки-трехрядки, когда я кривил губы во время рассказов о книгах Виля Липатова – за одно только имя этого автора можно ненавидеть все его книги, думал я. Слава Богу, книг современных советских писателей в школьной программе не водилось. Но, как они, учителя, говорили, их нужно было освоить факультативно.
   Я едва не довел Татьяну Сергеевну до паралича, пытаясь выяснить у нее разницу между «обязательно» и «факультативно». По завучу получалось, что слова эти суть синонимы. Я же утверждал обратное – сам того не ведая, пропагандируя лозунг грядущих времен: «Что не запрещено, то разрешено».
   То есть что не обязательно читать – можно не читать. Вообще говоря, книги я любил. Однако заставить себя читать про героические будни современных мне комсомольцев – просто не мог. Современных комсомольцев я видел в разных видах и понимал, что все о них написанное – подлая, липкая и циничная ложь.
   Партийные руководители, строившие школьную программу так, чтобы, пройдя ее, ученик после окончания десятого класса остался оболванен, но жив, все-таки не решились включить в обязательный курс произведения современных советских писателей. Это могло добить детскую психику.
   Путь Ленина из конспиративной квартиры в Смольный, которым он шел в ночь штурма Зимнего, проверить дотошному школьнику невозможно – кто его знает, шел Ильич указанными переулками, или сиганул через проходной двор, или вовсе ни на какой конспиративной квартире его и духу не было, а сидел он в обтянутом синим шелком кабинете и дул чай вприкуску с ходоками и Дзержинским. Здесь можно врать взахлеб, все равно никто проверить не сможет. Подвиги же современных комсомольцев и героические типажи видны невооруженным глазом на каждом шагу.
   «Будешь на них смотреть – далеко не уйдешь», – говорила мне завуч, выхватывая из моих рук фотографии «Дип Перпл» и «Холлис». Когда же я в ее присутствии начинал рассказывать о всемирной славе и невероятных достижениях, в том числе и коммерческих, этих групп, Татьяна Сергеевна была готова убить меня на месте, тело разрубить на куски, куски заковать в кандалы и заточить эти останки в Петропавловскую крепость лет на сто.
 
   – Хватит, – поморщилась Татьяна Сергеевна, когда я начал читать из «Медного всадника». – Что тебе нравится из современных советских писателей?
   Как большинство позднесоветских женщин, переваливших за сорок, она была косноязычна.
   – Ничего, – ответил я в тон завучу, отрицая наличие у советских писателей души. – В том числе, – не смог я удержаться, – и их произведения.
   Бульдожья морда завуча стала похожа на банку с малиновым вареньем. Это ей шло – в такие минуты в облике Татьяны Сергеевны появлялась какая-то живинка, намек на органику.
   – Что значит – ничего?
   – Значит – ничего, – смиренно ответил я.
 
The leaded window opened
to move the dancing candle flame
And the first Moths of summer
suicidal came, suicidal came,
 
   – напевал я про себя и потел от нетерпения – я очень, очень любил Элвиса Костелло и рвался к Хряку. Один Зуб, наверное, уже там и, наверное, они уже слушают последнего Костелло… Впрочем, «Джетро Талл» я тоже любил и часто пел песни Андерсона. Обычно, как сейчас, про себя.
   – Я не могу поставить тебе положительную оценку, – быстро пробулькала завуч. Говорить внятно ей мешала кипящая внутри ненависть. Мне показалось, что она слышит мою песню.
 
Suicidal came, suicidal came…
 
   – Ты меня больше так не пугай!
   – Что?
   Я обрел себя там же, где и потерял, – у библиотеки имени М.Ю. Лермонтова.
   – Я правда испугалась, – сказала Полувечная. – Все в порядке?
   – В полном, – ответил я.
   – Да-а… Старость не радость.
   – В каком смысле?
   – Ну, понимаешь, ты начал падать. Побелел весь – и по стеночке, по стеночке…
   – И что?
   – Я тебя поддержала… В трудную минуту, хе.
   – Не такая уж она и трудная. Подумаешь, сознание стал терять. В моем возрасте это бывает. Не видела, что ли? На улицах народ так и валится. Ничего страшного. Правда, некоторые – кто неудачно падает – затылком трескаются. Так что я стараюсь, когда мир уходит, быть поближе к стеночке. Помогает. Впрочем, спасибо за помощь.
   Полувечная посмотрела мне в глаза – серьезно и странно. Так смотрят молодые девушки, когда влюбляются.
   Я поежился. Мороки от этой любви бывает столько – не дай Бог!
   – Не за что, – тихо сказала журналистка.
   – И то верно, – согласился я. – Знаешь, мне сейчас вспомнились школьные годы. Тебе не нужно для интервью? Рассказ о детстве великого артиста?
   Полувечная посмотрела на маленькие наручные часики.
   – Школьные годы… Самое время. – Она кивнула.
   – Нет, про школьные годы – это мы уже проехали.
   Возле входа в клуб народа не было – вероятно, мы пришли слишком рано. Сколько сейчас времени, я понятия не имел – часов на руке не оказалось. То ли я их забыл дома еще утром, то ли потерял, когда со мной случился очередной провал памяти. Что-то сегодня эти провалы зачастили. Обычно – ну, один-два в день. А сегодня – просто всплошную идут.
   – Смотри-ка. – Полувечная сжала мою руку. – Смотри, кто идет.
   По Литейному широкими шагами несся Один Зуб. Сейчас он был уже не тощим, как в юности, в магазине радиотоваров, а наоборот – толстым, бритым наголо и похожим на активного, действующего бандита. Только глаза у него были добрыми. У бандитов таких не бывает. Но глаза Одного Зуба были маленькими, и увидеть их выражение постороннему человеку было практически невозможно, поэтому незнакомые люди Одного Зуба боялись.
   – Вы туда? – крикнул издали Один Зуб.
   – Куда? – спросил я.
   – Ну, на Марка. Я иду. А вы-то идете?
   Один Зуб подошел и пожал мне руку. Я ее не протягивал. Один Зуб просто схватил ее, стиснул и отпустил.
   Во времена нашей юности Один Зуб умудрился собрать полную коллекцию пластинок «Дип Перпл» и «Блэк Саббат». Тогда это было равносильно подвигу Стаханова – в силу полной виртуальности обоих подвигов. И почетом, в связи с наличием серьезной для 1977 года коллекции, Один Зуб пользовался в нашем кругу таким же, как Стаханов в кругу восторженных доярок, швей и регулировщиц уличного движения.
   Сейчас Один Зуб работал музыкальным продюсером. Звезд с неба не хватал, однако на хлеб с маслом зарабатывал. Под его крылом грелись молодежные коллективы «Аниматор» и «Неистовые». И те и другие играли музыку, точь-в-точь похожую на музыку моего Марка.