Охранник хоть и не любил меня, но знал, поэтому, когда я на бегу сунул ему пятьдесят баксов, он не стал нам препятствовать, и мы весело выбежали на улицу.
   Я остановил первое же такси, и через несколько минут мы уже были возле темного дома на Моховой, чудом избежавшего полной перестройки или сноса. Он торчал как гнилой зуб среди крепких клыков новых построек – фальшивый мрамор, гранит, пуленепробиваемые стекла, металлические конструкции. После революции Моховая и все прилегающие к ней улицы изменились радикально. Они больше не походили на запущенные плацкартные вагоны – тесные пеналы, набитые сонными пассажирами и простуженные сквозняками. Теперь весь центральный район напоминал новенький детский конструктор, до которого еще не добрались ручки какого-нибудь любознательного малыша и не повергли в хаос дома, светофоры и пластмассовые фигурки постовых милиционеров.
   Мы вошли в подвал. Я достал шариковую ручку-фонарик, и тонкий, как кончик бильярдного кия, луч осветил переплетения мускулистых водопроводных труб, застывших в ожидании встречи с головой, спиной, руками и ногами любого, кто отважится к ним приблизиться. Я бывал здесь часто, но никогда не мог выучить их географию. Иногда мне казалось, что они переползают с места на место, чтобы поймать на удар незваных гостей, кем бы они ни были – своими или чужими. Хотя, разумеется, своим для них из мира органики не мог стать никто.
   – Что там? – шепотом спросил Русанов.
   – Ничего, – таким же, только еще более страшным шепотом ответил я, вытащил из бокового кармана джинсов увесистый пакетик с шаманкой и положил на теплую трубу.
   – Все, – сказал я литератору, поворачиваясь к нему лицом. – Пошли обратно.
   – Как? Уже?
   В вопросе, по задумке, должно было слышаться разочарование, но я услышал радость.
   – Да-да, уже.
   – Я думал, у тебя тут встреча…
   – Ну да, – проворчал я, выходя следом за Русановым на парадную лестницу. – Здесь можно назначать рандеву разве что с призраком Сида Барретта.
   – Да, пожалуй, – смущенно ответил Русанов.
   На улице я посмотрел на часы. До встречи с Отцом Вселенной оставалось десять минут.

Что ли, полдень? Или нет?

   «…Иду в Смольный, в кармане звонит мобильник. Але. Москва на проводе. Точнее, в эфире. Министерство культуры. Некогда мне сейчас, говорю, в Смольный бегу. Ага, реагируют в министерстве, перезвоним. Вокруг черного памятника Ленину гуляют мамаши с колясками. То ли пастораль, то ли паранойя.
   Поездом теперь езжу только в «СВ». Один. Покупаю два места. Терпеть не могу попутчиков. Хорошо, если попутчики спят. А если не спят и норовят общаться? Я деньги плачу за поездку на поезде, а не за общение с неизвестными гражданами. Я общением за свою жизнь объелся. За общение в поезде, я полагаю, пассажирам нужно выплачивать денежную компенсацию. Это было бы справедливо. В конце концов, на концерте я общаюсь со зрителями за деньги. С какой стати в поезде я должен общаться с ними бесплатно?
   Наработанная с годами напыщенность все-таки начинает иногда тихонько пыхтеть – то ли в животе, то ли ближе к бронхам. Ну разве тогда, в самолете, еле-еле дотянувшем из Радужного в Москву, мог я представить, что вот пойду вальяжно в Смольный, а мне еще из Министерства культуры будут звонить по мобильнику? Куда там!..
   Сидело тогда в самолете человек на пятьдесят больше, чем он мог поднять. Однако поднял. Багаж, конечно, в багажный отсек не влез, в салон загружали. Стюардесса пила с нами коньяк, потом водку, потом пиво, потом остававшийся еще коньяк хотела отнести пилотам, но мы не дали. Мы знали, что у них есть свой. Мы – это я, Броневой и Паша Обрыв.
   Двое музыкантов, их администратор и сто человек крепко выпивающих нефтяников. Ящик под моей жопой был холодным и жестким, холод его проникал сквозь штаны и даже сквозь куртку, которую я не снял, так как положить ее было некуда – в самолете толпились безбилетники, которых пилоты впустили в салон: кого за деньги, кого за бутылку, а кого и просто так, по знакомству. В пути я выяснил, что в Сибири это принято. Когда самолет проваливался в воздушную яму, безбилетники падали друг на друга и на меня, ударялись коленями и лбами о железный ящик и весело матерились.
   Ну вот, а теперь, если и еду куда, – «СВ». Только так.
   Впрочем, тогда, после того как мы приземлились в Москве и проболтались весь день по знакомым, нас с Броневым тоже вез «СВ». Мы накупили два мешка закусок и еще мешок красивых тяжелых бутылок. Пришли в купе, расставили все на столике, открыли водку. Потом проснулись – поезд уже в Питере, пассажиры идут по платформе, а мы с Броневым лежим в одежде на белье непорочной чистоты, и даже ботинки не сняты. А на столе – водка непочатая. И закуска в мешках. Мы ее и вынуть-то не успели, так нас сморило.
   Через месяц после тех гастролей я подшился, а Броневого в Хельсинки посадили в тюрьму. Но это уже отдельная история…»
   – Надолго подшивался? – спросил шофер.
   – На всю жизнь, – ответил я.
   – И что, ерунда оказалась, да? Я вот никогда не верил во все эти подшивки. Лажа сплошная. Дурят народ. Пустышки впендюривают людям. И врут, суки драные, что, дескать, выпьешь – умрешь. Правильно?
   Я промолчал, и водитель решил сменить тему.
   – Артисты, да? Артисты пьют, конечно… А кто не пьет? Все пьют. Без этого нельзя. Я и сам рад бы не пить, да жизнь такая блядская, что не хочешь, а запьешь. Верно я говорю?
   – Абсолютно.
   – А мужика этого как приложило, а? Видали?
   – Видали, – ответил я.
   – И ни одна сука ведь не остановилась.
   – Не остановилась, – согласилась Полувечная.
   – Хорошо, врачи рядом оказались. Там поликлиника напротив. Здорово. Как из-под земли. Так что нам там делать было нечего, все равно врачам виднее.
   Он помолчал, соображая, что поступил, как ни крути, неправильно. Не остановился, не подождал ГАИ, не выступил свидетелем.
   – У меня-то ведь работа, – продолжил он после паузы. – Вас взял, потому что по пути. А то – ни минуты свободной нет. Всюду опаздываю. Да-а… Вот так – сбил и уехал. Гаденыш. Накупили иномарок, суки.
   Я вспомнил пустынный проспект и трех хмурых врачей в белых халатах, выскочивших из парадного прямо напротив места аварии и деловито засуетившихся возле лежавшего дядьки. Того самого, в сторону которого я равнодушно плюнул за минуту до происшествия.
   – Отдыхаете? – спросил водитель.
   – Чего? – не понял я.
   – Отдыхаете, говорю? Выходной?
   – А… Ну да. Вроде того.
   – Работаем, товарищ, – строго сказала Полувечная и навела на водилу камеру.
   – Это ты чего? – спросил тот. – Снимаешь, что ли?
   – Что вы! Просто мастурбирую.
   – Масту… Ха, ну ты даешь, девушка. Надо же… По-человечески, что ли, нельзя ответить…
   – Приехали, – сказала Полувечная. – Останови.
   Мы действительно приехали. Машина остановилась на углу Фонтанки и Гороховой.
   – Ты здесь что, раньше бывала? – Я посмотрел на журналистку, которая что-то переключала на своей камере.
   – Конечно.
   Я дал водителю пять долларов и вышел из машины. Вслед за мной вылезла Света, а водитель вдруг высунулся из кабины и, сощурившись, неожиданно зло и внушительно выдал:
   – Козлы!
   Сказав это, он рванул с места и погнал дребезжащую «Волгу» в сторону Адмиралтейства.
   – Сам козел, – ответила Полувечная. – Ну что? – Она повернулась ко мне. – В магазин?
   Студия была пуста. Вообще, для студии такое положение вещей необычно. Точнее – непорядок это, когда в моей студии никого нет. Я посмотрел на часы.
   – Который час? – спросила Полувечная.
   – День в разгаре.
   – Ясно.
   Света пошла с видеокамерой по комнатам. Я шагал перед ней и распахивал двери, демонстрируя свое детище. Вернее, одно из детищ. Студию строили долго; я, на самом деле, кроме денег, ничего в нее не вложил. Ни труда, ни пота, ни, как говорится, крови. Получилось не бог весть что, однако работать можно. Теперь студия приносила мне небольшой, но стабильный доход. Вложенные средства отбились, и хорошо. Зато нет проблем с записью – хоть среди ночи встал, приехал, записал что в голову пришло. Это было одно из моих условий, и каждый, кто садился работать в моей студии, знал: график его смен может измениться, если хозяину, то есть мне, захочется поработать самому.
   В реальной жизни у меня, впрочем, почти не случалось накладок, и передвигал я кого бы то ни было крайне редко. Куда спешить? Музыка будет записана только тогда, когда это будет нужно ей – так я к этому относился.
   А лишние деньги никогда не помешают, да и брал я ниже нижнего предела – десять-пятнадцать баксов в час. По нынешним временам для студии, даже такой средненькой, как моя, – это вообще не деньги. Так что народ шел и нес мне свои десятки и сотни. На зарплату, конечно, много уходило, на амортизацию аппаратуры, на обновление, но кое-что оставалось.
   – На аренду, – подсказала Полувечная.
   – Нет. Никакую аренду я не плачу. Этот подвал я купил, давно уже купил, когда дружил с прежним мэром. Чего, ты думаешь, я в Смольный таскаюсь? С дружками старыми и новыми выпиваю и закусываю. Они меня за клоуна при себе держат, а мне по фигу, пусть держат. Вся жизнь – сплошная клоунада, лицедейство, так какая разница – в занюханном клубе играть для опившихся подростков или на даче у вице-мэра за хорошие деньги и важные услуги? Клоуны – люди святые. Клоунов не трожь.
   – Ты пить-то будешь еще, святой? Или, может быть, достаточно? А то сейчас пойдешь индульгенции на улице раздавать.
   – Нет, ни хера не пойду. Пусть сами со своими грехами разбираются. Я вот за каждое говно, которое когда-то кому-то сделал, за каждую отдельно взятую говешку ответил.
   – Ну уж прямо!
   – Точно говорю. Другое дело, что я продолжаю всякое говно делать – значит, потом когда-нибудь за него тоже отвечу.
   – Возможно.
   Я включил комбик, взял гитару, подергал струны. Комбик запел как новенький, вернее, как хорошо разработанный, прогретый старенький.
   – Во! Звучит, – удивился я. – Понимаешь, принесли на днях аппарат. – Я кивнул на комбик. – Говорили, раздолбанный, а гляди-ка – ничего, вполне.
   Полувечная смотрела на меня объективом камеры.
   – Может, сыграешь что-нибудь? Эксклюзивно? Для вечности?
   – В вечности моего шума уже достаточно. А для тебя и твоей персональной вечности – пожалуйста. Давай только по стошечке примем.
   – Это сколько угодно.
   Девушка умело отвинтила крышку на водочной бутылке и плеснула в стоящие на подоконнике стаканы.
   – Как ты правильно пьешь, – еще раз похвалил я Полувечную. – У меня стаж – понятно, я дозу держу… Но ты – ты же совсем еще…
   – Что?
   – Маленькая, вот что. А умеешь, как взрослый мужик.
   – Да ладно.
   Полувечная быстро проглотила водку, крякнула, хукнула в кулак, вытерла слезы, шмыгнула носом.
   – Ну че, давай споем, что ли?
   – Что будем петь?
   Мне нравился сегодняшний денек. Легко все очень было, и мысли грустные не мучили меня. Стихами разговаривать хотелось. Вот встретил девушку, которая поет. А может, врет и не умеет петь, но хочет сильно. Вскочила вдруг, поближе подошла, открыла рот и ждет чего-то. В такой бы рот да… Не сегодня. Музыка важней. Она объединяет нас, дает нам шанс поговорить с Самим. Жаль, безответна связь, но это лучше, чем молчать. Копить в себе пустое раздраженье от грязи под окном и хамства продавцов. Ругаться матом в аэропорту и ждать отложенного рейса. Похмельным потом исходить от страха появленья в доме неперсонифицированных гадов. Куда как лучше музыку играть. Она спасает от похмелья, гонит грусть, бодрит все члены, полирует разум.
   – Про «полирует разум» мне понравилось, – сказала Полувечная.
   Оказывается, я снова размышлял вслух. Либо Полувечная владела телепатией. В данной ситуации мне это было безразлично.
   Я покрутил ручки комбика, отрегулировал громкость так, чтобы можно было слышать голос, и заиграл «If you need me» в манере «Роллинг Стоунз».
 
If you need me
Why don’t you call me
Said if you need me
Why don’t you call me, –
 
   спел я. Мне показалось, что получилось более или менее чисто.
 
Don’t wait too long
When things go wrong
I’ll be there, yeah
Where I belong,
 
   – неожиданно подхватила Полувечная. Откуда такая осведомленность, в девятнадцать-то лет?
   Мы допели песню до конца. Светочка отлично ориентировалась в английском тексте, правильно ставила ударения и отчетливо выговаривала определенный артикль «the». Вообще, она явно была хорошо знакома с этой интерпретацией древней песни Вильсона Пикетта, которая слыла архаичной уже в момент исполнения ее Джаггером.
   – Выпьем за рок-н-ролл, – сказал я, когда Полувечная закрыла рот и перевела дух.
   – С удовольствием. Уникальная получилась запись.
   Света положила камеру на подоконник.
   – Права на использование дарю. Я не жадный.
   – Спасибо. Непременно воспользуюсь. А здесь сегодня что – выходной?
   – Да нет, – ответил я. – Вообще-то рабочий день. Вообще-то люди должны записывать музыку. Вообще-то я за это деньги получаю. То есть налицо прямое нарушение трудовой дисциплины. И мне все это в убыток. Хотя на самом деле насрать. Я не жадный.
   – Что странно, – сказала Полувечная. – Вообще, вы, рокеры, – жмоты. Насколько я знаю.
   – Что ты знаешь-то, в твои годы? Извини, конечно. Хотя… Насчет денег – это ты правильно. Я вот хоть и не жадный, а в долг никому не даю. Уже лет десять. Не знаю, почему. Вроде и деньги есть. И суммы-то у меня просят – смех, а не деньги. А не даю. Хрен меня разберет. Но нет, я сейчас не об этом. Вот, работнички! – Я махнул рукой в сторону коридора. – Где они? Ныли годами, просили куда-нибудь их пристроить. Мол, ты парень раскрученный, – при слове «парень» Полувечная хихикнула, – у тебя столько знакомых. Давай что-нибудь замутим, говорили, по старой дружбе. А то денег нет, надо семью кормить, детей в садик, то да се… Вот, замутили студию, дал работу – шесть человек у меня здесь кормятся. И что? Где они? В разгар рабочего дня?
   – Да ты, Брежнев, просто становишься функционером. Начальником становишься, – сказала Полувечная. – Ты им и выговоры, может быть, объявляешь, твоим работникам?
   – Надо бы. Давно пора. Дисциплина, она никому никогда не мешала. Знаешь, как в московской группе «Вершина» еще двадцать лет назад дисциплину наладили? Андрюша Цесаревич наладил. Опоздание на репетицию? Минута – рубль. Опоздание на концерт? Минута – червонец. Вот так. Никто не опаздывал. Вернее, сначала хихикали, рубли складывали на гитарную колонку, а потом как-то всем разонравилось хихикать, отдавая свои кровные. А мои работнички обнаглели просто. Зажрались. Вот урежу им зарплату, поглядим тогда. И трубки никто не берет, я еще на вокзале звонил – все, суки, «вне зоны»… Что за день?
   Я уселся с гитарой поудобнее и начал играть мелодию, которую сочинил вчера вечером, во время моего комфортного одинокого пьянства. Думал, забыл за ночь, ан нет, все вспомнил. Очень хорошая получилась мелодия.

Отец Вселенной

   Древняя красная «Нива» стояла на углу Пестеля и Моховой. Я открыл дверцу и забрался на переднее сиденье.
   – Здоровеньки булы, – бросил мне Отец Вселенной. – А это кто?
   – Это свой, – коротко ответил я. – Давай, Никита, садись.
   Русанов устроился сзади, сказав Отцу Вселенной:
   – Здравствуйте.
   – Здравствуй, здравствуй, хуй мордастый, – ответил Отец Вселенной. – Шутка.
   – Да, – ответствовал писатель. – Мы бьемся сперматозоидами в спиралях постмодернизма, вставленных в лоно нашей словесности, и не можем оплодотворить ее, не можем инициировать рождение нового гения, который сметет всеобщую экзистенцию и пожрет своих отцов-квазигуманитариев. Единственный выход для нас, чтобы не задохнуться в прокисшем презервативе сюрреализма и догмах авангардизма, чтобы иметь шанс встретиться с яйцеклеткой чистых вербальных связей, – броситься в пахнущий щами стоячий омут банальностей. Банальности, особенно те, которые пришли из далекого детства, очень часто в самой будничной ситуации, в любой необязательной беседе оказываются очень к месту и обретают новый смысл, в них открывается такой пласт юмора, которого человек поверхностный, за всей угрюмой дебильностью этих фраз, не видит. Вот чудо нематериального мира – пошлость и глупость, а звучит смешно. Но чтобы это стало по-настоящему смешным, нужно радикально изменить контекст, вырасти и из поднебесья высокого стиля сорваться черным, охуевшим от собственного величия соколом, рухнуть в теплую грязь плебейского косноязычия и снова вознестись, неся в клюве необходимый для жизни кусочек бытового говна, в зловонии и мерзости коего и спрятано то самое бриллиантовое зерно вечного и неистребимого народного юмора, которому покорны все классы, сословия и социальные группы, который сильнее революций и дефолтов.
   Русанов замолчал, и, обернувшись, я увидел, что писатель уснул.
   – Да, – после небольшой паузы вздохнул Отец Вселенной. – Действительно, сразу видно, что парень – большой мастер.
   – Писатель.
   – Он писатель? Так ведь напишет какую-нибудь херотень…
   – Ничего не напишет. А если и напишет, то напишет правильно. Я же говорю – свой человек. Я бы его не взял, если бы не знал, кто это и что это.
   – Тебе виднее, – согласился Отец Вселенной.
   Отцу Вселенной было лет под двадцать. Когда он сидел за рулем, то казался крупным, здоровым мужиком – тяжелая, шишковатая, бритая наголо голова, широкие плечи, уверенные движения тренированного человека. Стоило же Отцу Вселенной выйти из машины, и окружающие видели перед собой нескладного невысокого крутолобого паренька, каждое слово и каждый жест которого выдавали неизбывного провинциала, чувствующего себя в большом городе неловко и неуютно.
   Теперь начинался уже опасный этап – в компании Отца Вселенной нужно было держать ухо востро, не говоря уже о том, что нас в любой момент могли арестовать. Правда, Отца Вселенной, несмотря на всю его нескладность и молодость, арестовать было тоже не так просто, как могло показаться с первого взгляда.
   В детстве Отец Вселенной, как и большинство провинциалов, читал слишком много не по возрасту серьезных книг и вырос совершенным идеалистом. Он был абсолютно убежден в том, что все происходящее вокруг, все случившееся прежде и долженствующее быть в будущем – лишь плод его воображения и на самом деле существуют только он и его фантазия. Уверенность в нереальности физического мира делала его до идиотизма бесстрашным, и он мог запросто всадить в бок милиционеру заточенную отвертку, не опасаясь за последствия и принимая их с любопытством деревенского самоучки, приехавшего на подводе поступать в университет, и со спокойствием ветерана расстрельной команды.
   – Мне нужны инструменты, – сказал Отец Вселенной. Он вывел машину на набережную Фонтанки, по обыкновению не заметив красный глаз светофора.
   – Ты бы все-таки потише, – заметил я, изогнувшись и пытаясь рассмотреть через заднее стекло, нет ли за нами погони.
   – Две гитары, – продолжал Отец Вселенной. – «Гибсон Эс Джи» – любой, приличный. Ну, в смысле датчиков и всего там… И акустика ямаховская, в пределах пяти сотен. За «Гибсон» могу дать до полутора тонн. В общем, вот тебе две штуки. – Он выудил из кармана куртки замусоленный квадратик сложенных пополам стодолларовых купюр и протянул мне. – За неделю сделаешь?
   – Думаю, да. Куда привезти?
   – Позвонишь мне, я сам заеду.
   – Договорились. Слушай, а где сегодня митинг? Куда мы катим?
   Отец Вселенной повернулся и долго смотрел на спящего Русанова. Машина в это время прыгала по ухабам набережной Фонтанки со скоростью шестьдесят километров в час.
   – Да не бойся ты, я же сказал – свой человек.
   – Приедем, увидишь, – ответил Отец Вселенной и, снова обратив взор на дорогу, замолчал надолго.
   Мы выехали на Витебский и понеслись, обгоняя дрожащие от усталости грузовики и не обращая внимания на пешеходов, рискнувших перебежать проспект. Фатализм Отца Веселенной не позволял ему тормозить на пешеходных переходах, однако закладывать виражи ему иной раз приходилось.
   – Вот здесь чаще всего под колеса лезут, – сказал он, посмотрев направо, на светящиеся ледяным «дневным светом» прямоугольники окон черного, имперских очертаний здания. – Это психушка. Психи выходят погулять под наркозом, а тут им – бац! Машина навстречу… Они обдолбанные все, на колесах или на игле… А их выпускают воздухом свободы подышать. Каждый год штуки по три-четыре в лепешку. Опасная жизнь у психов, да?
   – Ну, мы-то живы, – ответил я и посмотрел на сияющий в свете замаскированных под кусты прожекторов концертный зал «Радость». Вообще-то это был стадион, но после революции состязания здесь не проводились ни разу. Бетонная шайба космических размеров, которая прежде назвалась просто «Спортивно-концертный комплекс», ныне была целиком и полностью ангажирована фирмой «Радость» и сообразно с обстоятельствами получила новое имя. Теперь здесь расположились и центральные офисы «Радости», и технические службы, и склады, и собственная, «Радости», гостиница. Сегодня на стадионе выступали приближенные к правительству юмористы Сатиров и Швайн, и пустырь вокруг «Радости» был исполосован плотными рядами машин, застывших в ожидании гогочущих в зале хозяев.
   – За город, что ли? – снова спросил я, когда мы пролетели мимо частокола купчинских высоток.
   – А куда еще? – ответил Отец Вселенной.
   В районе совхоза «Шушары» он свернул с дороги в поля и, переваливаясь уже не через ухабы, а через пригорки и овражки, «Нива» подползла к низкому сараю, длинному, не освещенному и почти невидимому. Сарай стоял на опушке чахлой рощицы – свет фар выхватил унылые деревца, как будто небрежно натыканные кем-то в чистом поле. Поле, впрочем, было не таким уж и чистым. Рыхлая земля, едва прикрытая подтаявшим снегом и превратившаяся в серое месиво.
   – Приехали, – сказал Отец Вселенной, глуша мотор.
   – Путь наш был труден и долог, – неожиданно подал голос проснувшийся Русанов. – Но я надеюсь, что мы будем вознаграждены за долготерпение и эту воистину мученическую езду.
   – Обязательно, – ответил Отец Вселенной. – Аз воздам.
   Мы вышли из машины.
   Отец Вселенной потыкал пальцем в свой мобильник, что-то тихо сказал в него, и стену сарая прорезала полоска тусклого красного света. Приоткрылась неразличимая прежде дверь. Отец Вселенной легонько хлопнул меня по спине.
   – Проходим.

Тринадцать с копейками

   Мелодия крутилась в голове, обрастала нюансами, начинали звучать новые ноты, неожиданно высвечиваясь самым непредсказуемым образом. Из мажора она уходила в минор, я подкладывал под нее новые и новые тембры, включал оркестр, потом убивал все, оставляя тихий, всегда жалкий своей слабостью голос блок-флейты. Мелодия тащила меня по городу, изничтожая само понятие маршрута, и журналистка в какой-то момент стала сдавать. А может быть, мне просто показалось, что Полувечная устала, или же она решила пококетничать – уж не знаю.
   – Посидим где-нибудь? – спросила Света, опуская руку с видеокамерой.
   – Сейчас. Вон туда пойдем. – Я показал пальцем на мост через Обводный канал.
   – А что там такое?
   – Там? Там ничего. Просто тенечек, травка, кустики. Ты же хотела истории? Вот тебе живая история. Мы на этом месте часто отдыхали.
   Я высоко подбросил бутылку водки и, когда она, дойдя до критической высоты, повисев в воздухе какой-то миг, начала падать, пожалел о своей неожиданной лихости, поняв, что ни за что не поймаю ее. Слишком быстро она крутилась, и центр ее тяжести мне было ни за что не вычислить.
   – Оп-па, – сказала Полувечная, выбросив руку вперед и подхватив бутылку у самого асфальта.
   – Молодец, – кивнул я.
   – Что-то ты разошелся. – Журналистка покачала головой, и я пожалел, что разрешил ей говорить мне «ты». Ссориться, однако, не хотелось. Девочка со смешной фамилией нравилась мне своей хрупкостью и бесстрашием. И независимостью. И непосредственностью. Мне нравилось, как она себя вела на вокзале, когда подвалили молодые, отмороженные до абсолютного нуля бандиты, нравилось, как она вела себя с водителем «Волги», как пила водку; в общем, будь у меня настроение, я, может быть, и потащил бы девчонку в койку. Но такого настроения у меня сейчас не было. А было настроение крутить в голове новую мелодию, пить и бродить по местам моей дикой нищей молодости.
   Так или иначе, в рок-н-ролл мы все рухнули случайно. А может быть, и нет. Но внешне – чисто случайно. Кто-то где-то услышал песню-другую, понравилось, стал играть, втянулся. И пошло.
   – Как все просто. И скучно, – сказала Света. – В общем, я так и думала.
   – Ты можешь думать все что угодно, – ответил я. – Только те, кто занимается этой штукой долго и всерьез, рано или поздно начинают понимать, что рок-музыка – верный способ обретения бессмертия.
   – Не слишком ли? Может, с водкой обождем немного?
   – Нет, не слишком. В самый раз. И вообще, водка – делу не помеха.
   Мы спустились под мост и сели на колючую траву. В нашем городе есть менее уютные места, но и это было подходяще. Вполне на уровне первой волны панк-рока. Я вспомнил песню, написанную человеком по имени Рикошет, – «Панки грязи не боятся». Серые тополя, с листьями, утратившими естественный цвет под слоем свинцовой пыли. Жесткая, похожая на металлическую стружку трава и вонючие масляные воды канала.
   Мы приглядели это местечко в конце семидесятых. Сидели здесь едва ли не каждый день – с вином, папиросами и неспешными беседами о своем великом будущем. Можно сказать, это был акт протеста против эстетики вышагивающих на экране телевизора физкультурников. Теперь я думал, что социалистический и буржуазный образы жизни недалеко ушли друг от друга и для меня и тот и другой одинаково противны.