– А что вы теперь с ним будете делать?
   – Что? – хитро прищурился куратор, не отрывая взгляда от дороги.
   Мы проехали мимо черной громады ворот, открывающих путь на дамбу, которая строилась уже несколько десятков лет и которая, я думаю, никогда не будет достроена.
   – Что? Хочешь знать, что бывает, когда агент проваливается?
   – Не без этого.
   – Ко всем подход сугубо индивидуальный. С учетом конкретных особенностей личности. Так что общих правил для таких случаев не существует. Судьбу Коли Соловьева по кличке Отец Вселенной ты на себя не примеряй.
   В животе куратора что-то страшно заурчало.
   – Так что же ему готовит эта самая судьба? Просто интересно, безотносительно меня.
   – Что готовит? Он сам себе уже все приготовил. Достал он всех на самом деле. Ворует, гаденыш… Раз уж засветился – парни эти, металлисты, они сей факт без внимания не оставят. Сами с ним разберутся. А я его прикрывать больше не стану. Хватит. Его прикрываешь, а свою жопу подставляешь…
   Запикал мой мобильный. Я даже не взглянул на высветившийся номер – знал, кто меня добивается.
   – Это ты? – спросил я.
   – В чем дело, Боцман? – заорал из трубки Отец Вселенной. – Что это за кидалово? Ты мне должен бабки, понимаешь, баб-ки! Инструменты уже всё, проехали, теперь бабульки отдавай. А то – ишь, крутого из себя строишь, а людей динамишь… Ни гитар, ни денег. Я тебе давал полторы тонны. Где они?
   – Ты, Коля, со всеми так разговариваешь? – спросил я как можно спокойнее.
   – Что ты гонишь, Боцман? Что ты мне вешаешь?… Ты людей продинамил, а сам тут вешаешь… Я с тобой всегда по-хорошему…
   Он орал так, что слова его услышал даже куратор.
   – Не отдавай ты ему ни фига. Незачем уже, – тихо сказал он.
   «Хорошие у вас порядочки, – подумал я. – Деньги не отдавай, все друг на друга стучат, а ты, козел, у меня два диска взял и замылил…»
   – Приезжай ко мне завтра, – сказал я Отцу Вселенной. – Все получишь. Сейчас не могу.
   Я отключил телефон и посмотрел на куратора.
   – Кстати, диски мои там как? Я бы их уже послушал… «Кэн» я вообще люблю…
   – Какие диски? – удивленно спросил Карл Фридрихович и даже сбросил скорость.
   – Ну, те самые, что вы у меня взяли послушать. Куратор помолчал, посвистел сквозь зубы.
   – Какой ты скаредный, однако, – сказал он наконец. – Отдам я тебе твои диски, не съем. Работа такая – некогда даже отвлечься. Чтобы так, знаешь, на диван лечь, музыку включить… Нет времени. Дела все, дела… Так вот. Ты лучше расскажи мне, как это ты с Маринкой Штамм связался. Вот что меня интересует.
   – Это вас не касается.
   – Сколько раз тебе можно напоминать, Боцман? Не надо пыжиться. Не надо. Это ни к чему хорошему не приведет. У нас с тобой такие чудные отношения, считай – приятели. И все нас сегодня видели. Вместе видели. Все так и поняли, что мы с тобой – приятели. Это для дела важно. Въезжаешь, Боцман? Для нашего с тобой общего дела. Я даже клуб этот им сделал… Вернее, нам… Но это – в скобках… В общем, моя идея. А работать там будем вместе.
   – Не понимаю. Какой смысл? Если ты с этим борешься, то зачем давать молодняку набираться сил? Это же совершенно неуправляемая вещь. Как цепная реакция.
   – Цепная реакция давно уже управляемая. Двойка тебе за знание физики. Или за незнание… Это сейчас они неуправляемые. А когда соберутся в клубе – все станут управляемые. Все будут на виду. И те, кто еще не в клубе, будут рваться туда, будут распихивать друг друга локтями, чтобы в клуб попасть. Мы дадим им концерты, дадим им аппарат, мы будем крутить их по радио – не всех, только лучших будем крутить И все захотят стать лучшими. Есть такой рок-музыкант, который не хочет, чтобы его крутили по радио? Нет, ты мне скажи, есть?
   – Нет, – ответил я.
   – Вот! К нам потянутся со всей страны. К нам поползут подпольщики из Сибири, из Башкирии, с Украины. Все, что варится в подполье, все, до чего мы не можем дотянуться, а мы, к сожалению, при всей своей мощи, не всесильны, все, кого мы даже еще не знаем и никогда не узнали бы, – все к нам придут сами. И мы будем диктовать, что им играть. И что петь. И как себя вести. И они, уж поверь мне, с этим согласятся. Потому что мы им дадим все. Мы будем выпускать диски. Опять-таки лучших. А лучших кто будет выбирать? А?
   – Ты?
   – Нет.
   – Комитет какой-нибудь?
   – Нет.
   – Правительство, что ли? – усмехнулся я.
   – Нет. Не правительство. Ты будешь выбирать лучших, Боцман. Ты. Ты будешь формировать формат, в котором зазвучит наш факинг отечественный рок. Ты будешь форматировать вольнодумство, разделять и властвовать. Точнее, помогать властвовать.
   – Я?
   – Да. Ты. Потому что президентом клуба будешь ты. И это не обсуждается.

Семь тридцать одна

   Рок-н-ролл дал мне постоянное ощущение радости. От этого, наверное, мы все – я и мои товарищи по музицированию – казались обычным, не зараженным рок-н-роллом гражданам сумасшедшими. По крайней мере, я много раз слышал за спиной опасливый или даже агрессивный шепот: «ненормальные», «психи», «идиоты».
   После того как я и мой однокурсник Клюк получили по третьему разу «неудовлетворительно» на экзамене по математике, мы пришли в мою квартиру, я поставил «Белый альбом», и под «Back in the USSR» мы завертели такой твист, что снизу стали стучать в мой пол какой-то палкой. Шваброй или еще там чем.
   – Знаете что-нибудь? – спросил преподаватель, когда мы с Клюком пришли в четвертый раз – на следующий день после очередного провала. – Для чего вы пришли? Вы же вчера завалили… Вы же ни черта не знаете. Что, за сутки выучили весь курс? Весь четырехмесячный курс? – повторил печальный дядечка в очках и засыпанном перхотью пиджаке.
   Дядечка был молод, оденься он нормально и изгони тоску из глаз за толстыми стеклами очков в немодной, старческой оправе, вполне мог бы быть симпатичным.
   – Не-а, – сказал я.
   – Ну так в чем дело?
   – Можно билет? – спросил Клюк.
   – Зачем?
   – Отвечать, – сказал я, откидывая с лица длинную челку, доходившую мне до подбородка. Эта челка особенно бесила преподавателя.
   – Что отвечать?
   – Математику, – ответил Клюк.
   – Идите к декану. Если он напишет мне записку, что разрешает вам пересдать в четвертый раз за четыре дня, то…
   – Понятно, – сказал я. – Ну, мы пошли?
   – Идите с богом, – сказал преподаватель. Иногда в нем просыпался юмор туриста-шестидесятника.
   Мы решили пойти домой пешком. Путь лежал не то чтобы через весь город, но около того. Однако пешком домой – это только половина задачи. Вторая половина состояла из остановок возле каждого встречаемого нами пивного ларька и выпивания возле него по маленькой кружке. Сначала мы решили замахнуться на большую, но, прикинув расстояние от института до дома, решили, что больших нам будет много.
   Ларьки попадались чаще, чем мы предполагали. Возле Кондратьевского рынка их было четыре – мы выстояли очередь в каждый, это было делом принципа. В каждом выпили по маленькой.
   Пока дошли до Финляндского вокзала – еще три, плюс два возле вокзала. Через Литейный мост брели медленно, сыто покуривая и без обиды вспоминая преподавателя математики. Он ведь по-своему в чем-то даже и прав…
   Долго спорили, двигаться ли прямо по Литейному или уйти боковыми улочками налево, в сторону улицы Восстания, и дальше следовать на север по Лиговке.
   Клюк с детства учился играть на аккордеоне. Родители заставляли. Инструмент свой он ненавидел, но любовь к родителям эту ненависть перевешивала, поэтому он утверждал, что любит и аккордеон. В институте мы с Клюком собрали нашу первую группу – мой друг был лидер-гитаристом, а я, поскольку на гитаре играть не умел, стал барабанщиком. Это потом уже я научился, походил в вечернюю школу – когда только все успел, ума не приложу. Точно, несколько жизней прожито…
   – Ты знаешь, – сказал я Кирсанову, когда мы вышли из третьей по счету забегаловки. – Я в детстве, ну, когда в институте учился, тоже так экспериментировал. Обходил все пивные ларьки. И в каждом выпивал. Мы с другом моим…
 
   С Клюком, помню, мы не сдюжили маршрут. Перестали пить где-то в районе площади Мира – тогда она Сенной еще не называлась. А как нас занесло с Лиговки на Сенную, мы и не помнили.
   Потом, когда нас выперли из института, я быстро научился играть на гитаре, а Клюк ушел из нашей банды, собрал свою и до сих пор с ней колбасится. Теперь большую часть времени проводит в Европе, чешет по немецким и голландским клубам и жизнью вполне доволен. Хотя звезд с неба и не хватает. Иногда мы с ним встречаемся и хвастаемся друг перед другом гонорарами. Не отчисли нас в свое время из института, мы бы хвастались рублевыми прибавками к зарплате.
 
   – Ты уже рассказывал про это раз сто, – сказал Кирсанов. – У любого интеллигентного человека есть в багаже подобная история. А если нет – значит, он полный козел и нечего с ним вообще разговаривать. О, смотри! Это что, твой сын сегодня играет?
   Я взглянул на рыжую стену какого-то института или морга – с колоннами, с битыми стеклами в окнах – и увидел крупную черно-белую афишу с изображением Марка. Клуб «Терраплейн».
   – Ну да. Сегодня играет.
   – Пошли?
   – Ты хочешь?
   – Ага, – сказал Кирсанов, в котором прежде я не замечал интереса к ночным клубам.
   – Ну, пошли. Только это еще не скоро.
   – А мы можем с пользой провести время. С пользой и не без приятности. Поехали в «Преступление и наказание».
   – Поехали. Или пошли?
   – Пошли.
   «Сто по пятьдесят!» Я никогда не забуду эту фразу. Мы возвращались поездом с гастролей по Украине и в вагоне-ресторане встретили гитариста по прозвищу Чиж. Когда к нам подошла дебелая официантка с рябым добрым лицом, Чиж сказал, напустив на себя солидность: «Сто по пятьдесят». Официантка послушно стала нам носить…
   С Кирсановым мы тоже выпивали исключительно по пятьдесят, но до ста еще не добрались. Мы меняли забегаловки не потому, что они нам не нравились, – в них нельзя было курить, вот и вся причина.
 
   …Официантка нависла над нами, притащив на подносе первые десять по пятьдесят. «Какие аргументы», – сказал Броневой, когда прямо перед ним повисли тяжелые объемные груди. Официантка зарделась. «А покушать у вас что?» – спросил я. «Вот это мы и будем кушать», – закрыл тему Чиж. Официантка упорхнула неожиданно ловко для своей комплекции.
   Я не пил, поэтому официантка смотрела на меня с подозрением. Думаю, она что-то шепнула украинским таможенникам, которые через полтора часа, на границе с Россией, обыскали меня, раздев до трусов. Никого из наших не обыскивали, потому что все лежали на лавках и ни на какие внешние раздражители не реагировали.
   Таможенники хотели денег, у нас деньги были, но, как таможенники ни старались, деньги они так и не получили. Открыли мой кейс, спросили: что за гитара? Я сказал: американская. Украинские таможенники переглянулись. Сколько стоит? – спросили. Тысячу баксов. Нужно декларировать. Иначе, говорят, нельзя везти твою гитару из Украины в Россию.
   Сказав эту чушь, таможенники посмотрели друг на друга. Потом посмотрели на багажные полки. Все купе было забито нашими гитарами. Еще половину вагона занимали инструменты группы Чижа.
   – Валюта есть? – спросил таможенник, сев напротив и принявшись сверлить меня глазами, как в кинолентах студии Довженко. – В глаза смотреть, – совсем зарвавшись, добавил он.
   Я посмотрел в окно. За окном стояли бедные украинские тетки, торгующие запредельно дорогими холодными жареными курами и домашней колбасой по цене черной икры. Заряжали они много, но, поторговавшись, отдавали почти даром.
   Все столы в наших купе были в этих курицах и колбасе. В жире и ошметках пупырчатой куриной кожи. Таможенник смотрел на остатки украинских продуктов одобрительно, а на мои вещи с ненавистью. Дорогой кейс, дорогая кожаная куртка, сапоги за сотню баксов, несессер со щеточками, расческами, бритвами, помазками, флакончиками шампуня и туалетной воды – все это украинскому таможеннику не нравилось. Он вытащил из несессера пачку анальгина.
   – Что за таблетки?
   – Анальгин, – сказал я.
   На упаковке было написано по-русски: «Анальгин».
   – Почему так много?
   – Голова болит часто.
   – Голова… Отчего это она у вас часто болит? Есть еще таблетки?
   – Есть. Цитрамон.
   Я достал из сумки упаковку и показал таможеннику. Он выхватил ее и стал вертеть перед глазами.
   – Это от чего?
   – От головы.
   – Так… – Голос украинского офицера зазвенел. – Значит, и это от головы, и это от головы… А еще есть?
   – Больше нет.
   – Поищем, поищем, – азартно крикнул таможенник. – Давай!
   Его помощник зарылся в мою сумку чуть ли не с головой.
   – А почему не воспользовались американской визой? – ехидно спросил первый офицер, в десятый раз листая мой паспорт.
   – Да так. Расхотел ехать.
   – Расхотел… Это мы проверим, как ты расхотел. Какой интересный человек… Полная сумка таблеток, в Америку расхотел… Валюта где?
   Я достал из кармана пачку русских рублей. В сотенных купюрах.
   – Валюта! – торжествующе крикнул таможенник. Мне захотелось послать его по матери.
   – И что? – спросил офицер.
   Его помощник продолжал рыться в сумке, но смотрел не в нее, а на купюры в моих руках. С верхней полки упал Броневой, ударив первого офицера ногами по голове. Помощник, не вынимая одной руки из моей сумки, заученным жестом выхватил откуда-то пистолет.
   – Стоять! – крикнул первый офицер, подняв над головой мой паспорт. В купе ворвался солдат в камуфляже и с автоматом.
   – Ну ни хуя себе, – сказал Броневой, поднимаясь с пола и с восторгом разглядывая автоматчика.
   Тот шагнул было к заговорившему артисту, но я вскочил и встал между ними.
   – Не бейте его, он случайно, – сказал я.
   Броневой был отличным бас-гитаристом и имел большой опыт игры в ночных клубах. Я называл его «битлом», памятуя концерты «Битлз» в Швеции. Броневой тоже иной раз играл рок-н-роллы по четыре-пять часов без перерыва. Иногда он засыпал прямо на сцене, но этого никто не замечал. В конце отделения гитарист будил Броневого, и тот спускался в зал передохнуть и треснуть рюмочку-другую. При этом, в каком бы состоянии ни находился Броневой, в долю он попадал всегда. Барабанщик мог съехать, а железный, Броневой бас-гитарист – никогда.
 
   – Ну и чем все закончилось? – спросил Кирсанов.
   – Да ничем. Дал я им двести рублей, ну, типа, штраф за то, что Броневой в нетрезвом виде… А потом у него же в «тысячу» отыграл. Таможенники отвалили. Им же денег нужно было, им по фигу, что мы везем, и вообще, кто что в поезде везет. Их задача – содрать со всех по максимуму.
   – А Броневой – это тот, которого в Финляндии в тюрягу посадили?
   – Да. Он впервые ехал в Америку. Очень волновался. Мне звонил три дня подряд – записывал адреса музыкальных магазинов на Сент-Маркс-плейс.
   На Сент-Маркс, говорил я, можно купить такие пластинки, которые здесь нам могут только присниться. Еще Джон Леннон утверждал, что на Манхэттене, если покопаться как следует, можно купить любую вещь из произведенных на этой Земле. А возможно, если копнуть глубже, то и не только на Земле…
   Броневой записывал адреса, вздыхал, предвкушая визит на родину рок-н-ролла, и булькал пивом.
   Через день после вылета он позвонил мне.
   – Ну, как Нью-Йорк? – спросил я, радуясь за товарища.
   – Да я дома, – ответил товарищ.
   – Как это?
   – Да так… В Хельсинки нас арестовали с Крепленым. Посадили в тюрягу. Потом депортировали…
   – А гастроли? Штаты? Ё-моё, вот не повезло!
   – Херня, – сказал Броневой. – Завтра мы с Крепленым летим из Москвы прямым рейсом. Правда, билеты пришлось за свой счет покупать.
   Финны – очень странные люди. За что сажать в кутузку известных музыкантов? Ну, выпили в самолете, подумаешь, большое дело. А то финны не пьют? Сели музыканты в аэропорту под табличкой «No smoking». Закурили по забывчивости. Поставили на стеклянный столик бутылку «Джек Дэниелз», вытянули усталые артистические ноги, стали выпивать, никого не трогали и вообще через полчаса собирались отвалить в Нью-Йорк. И не видела бы их больше никогда сырая Финляндия. За что же в кутузку?
   Нас хватали уже при социализме за длинные волосы, за пацифики на куртках, за концерты, которые мы сами себе и фактически сами для себя устраивали.
   Потом стали хватать за узкие брюки и короткие волосы. Слишком короткие для «приличного вида», для вида, «не оскорбляющего чести и достоинства советского человека».
   В общем, нам было все равно, хотя и не знали мы тогда, что хватают везде – в любой стране. Хватали, хватают и хватать будут.
 
   – Меня вот тоже недавно прихватили, – сказал Кирсанов. – Замели в вытрезвитель. Неудобно как-то, на старости лет. Спросили, где работаю…
   – И чего?
   – Ну, я сказал… Главный, говорю, редактор. Издательство назвал. Покивали головами, похихикали.
   – Хорошо, не отпиздили.
   – Ну да, не отпиздили! Еще как отпиздили. Это они потом спросили, где я работаю, а сначала отпиздили за милую душу. Деньги все забрали.
   – А ты как хотел? Чтобы и деньги оставили?
   – Просидел у них полночи, – продолжал вспоминать Кирсанов. – Потом разрешили позвонить, приехал один приятель, забрал меня… Я же без штанов был.
   – То есть?
   – И без ботинок. Уснул, понимаешь, в подворотне. Наверное, ждал кого-то. Сел на приступочек и уснул. А проснулся – ни штанов, ни сумки, ни ботинок. Деньги, правда, в рубашке у меня были, в кармане таком, на пуговке. Вот, смотри.
   Кирсанов выпятил грудь и показал мне карман на пуговке.
   – Хороший карман.
   – Очень, – увлеченно подхватил Кирсанов. – Отличный карман. Он меня сколько раз выручал. В штанах-то деньги тоже были, вот на них и позарились. А в рубашку не полезли. Штаны на мне новые были, ботинки тоже новые. Только купил. Не успел изгваздать… Но от ментов и карман не спас. Вскрыли мой карман…
   – От ментов ничто не спасет.
   – Спасет. – Кирсанов встряхнул кудрями. – Вот что нас спасет.
   Мы стояли перед входом в подвал, над которым кривыми буквами было написано слово «Достоевский». Здесь продавали пиво и водку, подавали закуски и вечерами почему-то играли рок-н-ролл исключительно в английском и американском его вариантах. Логичнее было бы назвать бар, ну, к примеру, «Диккенс», если уж хозяева стремились продекларировать свою любовь к изящной словесности, или же «Хемингуэй». Однако получилось у них – «Достоевский».
   – Идем. – Кирсанов взял меня за рукав. – Перед концертом надо как следует заправиться.
   И мы вошли в «Преступление и наказание».

Бедные люди

   Отец Вселенной не позвонил и не приехал. Я, честно говоря, не особенно-то его и ждал. Дел навалилось столько, что мне было совершенно не до Коли Соловьева, к тому же, как оказалось, подлого стукача и деревенщины.
   Утром после тайного совещания я поставил четвертый «Цеппелин» и сел за письменный стол. Карл попросил меня набросать замечания по уставу клуба. Я набросал.
   «Сильно пьяных на сцену не пускать», – написал я. Еще написал: «Никого не пускать в гримерки». Это такая достача, когда в гримерку перед концертом лезут люди – милые, в общем, в быту люди, но перед концертом своих знакомых превращающиеся в тупых и назойливых зануд, путающихся под ногами, без конца выпивающих и наливающих артисту, орущих друг на друга и подозрительно косящихся на незнакомых им знакомых несчастного хозяина гримерки.
   Написал, что «время от времени музыканты – члены клуба должны играть благотворительные концерты для сирот, больных и всяких малоимущих», хотя что такое «малоимущие», я не знаю.
   Я сам всю жизнь был малоимущим. И есть малоимущий. Малоимущим и помру. У меня нет счета в банке, я урываю куски и тут же проедаю их. Здесь наварил, там наварил, иногда мало, иногда много, но все уходит – в компакт-диски, в инструменты, в желудок. Не остается ничего. Остановись я на неделю, придет полная нищета. Так кто я – имущий? Голодранец я в сапогах за сто баксов и куртке за пятьсот. Настоящий голодранец с двумя тысячами компакт-дисков и хорошим проигрывателем.
   Карл намекал, что на моей новой работе я смогу прибарахлиться, да это и понятно. Клуб – это своя бухгалтерия, а где бухгалтерия, там и неучтенка, там и необналиченные или обналиченные «в черную» деньги, которые я и буду делить с бухгалтером и, надо думать, с Карлом Фридриховичем. Идеология идеологией, а кушать хочется всем – и политически грамотным в том числе.
   Лишние деньги мне не помешали бы – судя по всему, канал Отца Вселенной закрылся, да и слишком опасен был он, этот канал. Инструменты я покупал у эстрадных коллективов с идеологически выдержанным репертуаром, которые приезжали в наш город из чужеземья. У себя на родине с таким репертуаром они были на хрен никому не нужны, эти коллективы, – бездари, выродки, выросшие в странах с развитой музыкальной индустрией и так и не научившиеся ею пользоваться, так и не понявшие, что такое настоящая музыка.
   Да и не музыканты они были – чистые барыги вроде меня. Приезжали, катали свой идиотский репертуар, срубали хорошие бабки с нашего Министерства культуры, которому никаких денег было не жалко на иностранную халтуру, продавали инструменты спекулянтам – мне и моим знакомым – и, довольные, разбогатевшие, отваливали на родину.
   Был еще один канал, обеспечивавший мне постоянный доход, – торговля шаманкой, но теперь, в свете последних событий, я и не знал, стоит мне продолжать этим заниматься или эта синекура по умолчанию отпала. Никто из моих новых начальников не давал мне на этот счет указаний, поэтому, от греха подальше, я решил пока не суетиться. Кое-какие деньги у меня еще оставались, а о дальнейшем я по обыкновению не задумывался. В моей жизни бывало так – и очень часто: деньги появлялись совершенно неожиданно в тот самый момент, когда в кармане не оставалось даже на метро и перспектив не виделось решительно никаких.
   Но они появлялись. Кто-то что-то предлагал продать, кто-то что-то хотел купить, кому-то нужна была моя консультация, и все быстро налаживалось. Я иногда думал, что Господь, если он есть, действительно хранит меня. То ли за какие-то неведомые мне самому заслуги, то ли из чистой благотворительности. Благотворительность я терпеть не могу в любом ее проявлении, поэтому предпочитал думать, что имею заслуги.
   После четвертого «Цеппелина» я слушал «Дженезис», «Дип Перпл», «Гонг» и «Клэш», прошелся по старым немцам, начав с «Эмбрио» и «Крафтверк» и добравшись постепенно до «Аджитейшн Фри», слушал что-то еще, а когда понял, что из колонок звучит «Квартет Анны Карениной», осознал: прошли уже сутки с тех пор, как я сел писать поправки к уставу.
   Вероятно, кто-то и домогался меня, но на этапе «Electric Cafe» я выключил оба телефона.
   Спать не хотелось, я включил мобильник, и он тут же начал выпикивать мелодию «Drop» из пятого альбома «Софт машин». Как я и думал, звонил мой куратор.
   – Готово? – спросил он.
   – Что? – переспросил я.
   Мало ли что куратор имеет в виду. Может быть, дополнения к уставу, а может быть, список потенциальных или реальных врагов народа.
   – Да устав же, устав…
   – Заходи, – сказал я.
   Я решил быть теперь с ним на «ты». Посмотрим, что из этого выйдет. Не посадит же он меня за фамильярность со старшим по званию. Какое у меня звание в полиции нравов, я не знал, но подозревал, что если оно и есть, то будет всяко ниже, чем у куратора.
   Он появился в дверях через две минуты. Сейчас Карл Фридрихович был похож на пожилого рокера, несколько часов назад побывавшего в руках властей. Волосы, прежде ухоженные и уложенные, были подстрижены неровно и торчали из головы неопрятными кустиками; куртка, принадлежавшая ранее какому-нибудь пилоту ВВС США, была выпачкана мелом; брюки мятые, лицо опухшее, в общем, среди офицеров он был бы сейчас не на месте. А на месте он был бы – во всяком случае, с такой внешностью – в приснопамятных «Волосках» в короткий период их взлета.
   – Что это ты такой потрепанный? – спросил я, приветливо, как мне казалось, улыбаясь.
   – Мы снова на «вы», – хмуро ответил Карл.
   Я пожал плечами.
   – Хорошо, на «вы».
   – Вот так лучше, – сказал куратор. – Борзеть-то не надо.
   Я молча прошел в комнату. Карл Фридрихович, проследовавший за мной, шагнул к столу и поворошил разбросанные на нем бумаги.
   – В целом неплохо, – сказал он, пробежав глазами текст моих поправок. – Именно на том уровне бреда, на котором и держится вся эта затея.
   – В смысле? – не понял я. – Какого бреда? Вырисовывается солидное предприятие… Я тут и бухгалтерию подбил кое-какую. Смотрите…
   – Какую там бухгалтерию? – пробурчал Карл. – Оставь. Пустое.
   – Как? Что? Ничего не состоится?
   Я был искренне обеспокоен. Идея клуба мне нравилась, и я думал, что смогу выполнять новые обязанности стукача легко и без ущерба для моей совести и моих неплохих, в общем-то, знакомых. А главное – что мне наконец-то будет облегчен доступ к западной музыке, и будет позволено более или менее спокойно репетировать и играть людям нормальным, умеющим это делать и пишущим отличные песни. Кое-какие из них я слышал. Некоторые люди в нашем городе писали серьезные песни. В полной неизвестности писали, в бедности и под постоянной угрозой репрессий.
   – Со своим дерьмом завязывай совсем, – сказал куратор.
   – С каким?
   – С шаманкой. – Карл Фридрихович строго взглянул мне в глаза. – Понял?