Теперь же я, кажется, впервые в жизни был защищен по-настоящему. Защищен Государством. Я стал его членом, его функцией, и оно теперь должно со мной считаться. Я перестал быть цифрой в переписных листах, я стал Частью.
   В голове крутился последний «Кинг Кримсон» – думаю, кроме как у меня, в городе его еще ни у кого не было. Привез гонец, передал тайком – такие встречи не поощрялись полицией нравов. Меня запросто могли, как они любят говорить, «привлечь». А теперь – хрен с маслом. Не привлекут. Я сам теперь могу кого угодно привлечь. Ну, то есть косвенно, конечно, однако все равно – косвенно, не косвенно – массу неприятностей могу доставить любому. С полицией нравов у нас шутки плохи. В общем, тот же КГБ, что был в незапамятные времена Советской власти, делал похожую работу. Но у КГБ имелись и другие задачи, и работники его на части разрывались, чтобы успеть пересажать врагов народа в самых разных отраслях народного хозяйства. А наша нынешняя полиция – она только нравственность населения блюдет, зато не разбрасывается, занимается исключительно духовной жизнью общества, концентрируется на ней и достигает удивительных результатов.
   С приходом нового порядка жизнь в стране изменилась быстрее, чем могли предположить самые смелые аналитики-прогнозисты. Прошло всего несколько лет после очередной революции, а люди, кажется, уже забыли о том, как жили до нее. Ну, не то чтобы забыли, просто не вспоминали. Кажется, что такое невозможно, но это только кажется. Причем, в отличие от прежних революций, не было никаких так называемых волн эмиграции.
   Граница оказалась на замке мгновенно и тихо, никто не объявлял, что-де опускается «железный занавес», что теперь все будет по-другому, и, граждане, готовьтесь сушить сухари. Никто не озвучивал правил поведения при новом порядке. Даже сам этот порядок никак себя не обозначил, он просто СТАЛ, и все.
   Безымянный – не капитализм, не социализм, не диктатура. Просто – новый порядок. Общество, живущее согласно высоким морально-нравственным установкам. И всё так умело поставили те, кто этот «новый порядок» ввел, что игнорировать эти установки стало не то чтобы невозможно – я вот спокойно игнорировал, – но очень трудно. Неприлично стало их игнорировать, а для наших людей слово «неприлично» куда страшнее и действеннее, чем «нельзя», «противопоказано», «вредно» или – совсем уж никакое слово – «негуманно».
   Если человек собирался прожить свою жизнь в социуме, если собирался ходить в школу, учиться в институте, устроиться на работу, получать пенсию – ему было не уйти от соблюдения моральных и нравственных законов нового порядка. Тот, кто не следовал новым правилам, тут же выпадал из жизни.
   Остракизм, бойкот – как угодно можно называть то, чему подвергались отщепенцы, но действовало это безотказно. В считанные месяцы изменилось все – политика, экономика, способы общения и жизненные приоритеты. И жить, как говорили граждане, стало лучше. По крайней мере, я ни от кого – на улице, в метро, в магазинах, – ни от кого больше не слышал жалоб на судьбу или государство.
   Я тоже не жаловался – меня не трогали, я нигде не работал и жил себе в свое удовольствие. То, что я занимался противозаконными делами, – так я и до революции ими занимался. Привык и к конспирации, и к постоянному вранью.
   Как выяснилось, это мне только казалось, что я привык и живется мне легко и просто. По-настоящему легко мне стало только сейчас.
   Поужинать я решил в недавно открывшемся ресторане «Смех да и только». Говорили, что ресторан дорогой и для солидной публики. Ну, еще бы! Солидная публика – это те, кто ходит на грандиозные юмористические шоу Сатирова и Швайна, это принято, это модно, это престижно.
 
The leaded window opened
to move the dancing candle flame
And the first Moths of summer
suicidal came.
 
   Я напевал одну из тысячи своих любимых песен, продвигаясь между столиками, напевал, шевеля губами, почти вслух. Мне было плевать на сидевших вокруг болванов и их безмозглых спутниц. Я был определенно хозяином положения. Я был защищен на все сто.
   В кармане джинсов лежал мобильный телефон с одной кнопкой – нажму на нее, и через две минуты прибудет подмога. Один раз – помощь, два раза – вызов на разговор, три раза – срочный вызов. Такие штучки делали специально для полиции нравов. Очень удобная вещь. Телефон мог работать и в обычном режиме – для этого нужно было открыть крышку на задней панели, под которой скрывалась привычная клавиатура. Но у меня был и свой аппарат, а этот я решил использовать только по прямому назначению – для сигнала «SOS» или вызова куратора.
   Народу в зале было очень много, и я даже не знал, что сейчас для меня лучше – расстроиться из-за того, что я не могу сидеть один, или радоваться тому, что мне никто не страшен и сидеть я могу с кем угодно? Мне и раньше был никто не страшен, в рамках разумного, конечно, но теперь, под защитой моего куратора и всей полиции нравов в его лице, я чувствовал себя совершенно исключительным парнем.
   Возможно, это была реакция на мою долгую маргинальность, меня обслуживали, только когда я показывал деньги, меня пускали в дорогие заведения, только когда я давал на лапу секьюрити или когда этот секьюрити в прошлом был мною бит (и после этого тоже получил на лапу).
 
Suicidal came…
 
   Девчонка сидела одна – совсем молоденькая, свежак, одета прилично, в длинном сером узком платье, туфли я не видел из-за стола. Лет девятнадцать с виду девчонке. Волосики бесцветные, редкие, глаза серенькие, кость тонкая, рот большой. Судя по закускам, стоявшим перед ней, вполне самостоятельная. Рыба, мясо, фрукты… интересно, что там будет на горячее?
   Я сел за ее столик, не спрашивая разрешения. Девчонка покосилась, вздохнула и продолжила поедать кусочки холодного мяса – буженину, ветчину, бастурму, балык и что-то еще, что обычно подавалось здесь для затравки.
   – Буженина свежая? – спросил я у девчонки просто так, чтобы развлечься.
   – Дерьмо, – ответила она равнодушно, разбудив во мне любопытство.
   – Слушаю вас, – прогудел официант.
   – Мне вот все как у девушки, – сказал я. – А на горячее – мяса пожарьте, свинину. Вы не против свинины? – спросил я у соседки.
   – Да мне-то что? – ответила она, разжевывая порнографически-розовый кусок сала.
   – Очень хорошо, – сказал я. – Большой такой кусок свинины пожирнее. Хлеб чтобы мягкий был. Если он у вас холодный, разогрейте. Водки бутылку. «Ркацители» есть? Тоже бутылку. Все пока. Я еще к вам обращусь с течением времени.
   – Заказ принят, – сказал официант и степенно удалился.
   – И побыстрее, – крикнул я ему вдогонку. – Очень кушать хочется.
   – Ешьте, если так хочется, – сказала девчонка, пододвинув ко мне тарелку с бастурмой.
   – Да? – удивился я. – Ну, спасибо. Не откажусь, знаете ли.
   Девчонка пожала плечами и проглотила кусок копченой осетрины.
   Я вспомнил мое последнее посещение места общественного питания.
   Тогда, с Русановым, я не чувствовал себя так свободно, как сейчас. Хотя раньше казалось, что куда уж свободнее. Фронда превыше всего, я шел поперек ханжества правил и целомудрия этикета.
   Я ел рыбу ножом и птицу руками, я откусывал от целого куска хлеба и не заправлял салфетку за воротник. Я мог заедать красное вино супом и водку шоколадом. При этом я всегда чувствовал грань, за которой эпатаж переходит в неряшливость, и чистил обувь не реже двух раз в день.
   Бастурма была острой, но не слишком. Она не пылала, подобно закату в диких горах, и не создавала иллюзию, что микроскопические варвары, проникшие ко мне в рот, снимают кожу с моего языка.
   Я покрутил головой, разыскивая взглядом официанта, а он уже был тут как тут с бутылкой водки. Опытный служивый, сразу понял, с кем имеет дело.
   Кажется, последний раз так вольготно и весело я чувствовал себя в общественном месте в возрасте лет десяти, когда ходил с мамой в пирожковую. Все окружающие казались добрыми и едва ли не родными, я всем и каждому доверял, все были вежливы и воспитаны. Конечно, мне это только казалось, но какая разница?
   Мир таков, каким я его вижу. Потом, в зрелые годы, едоки в ресторанах и пассажиры в метро стали почему-то выглядеть грубыми, тупыми жлобами и самыми настоящими извергами. А теперь вот опять подобрели. Или, может быть, кулаки бритоголовых мне совершенно свернули мозги?
   Сало текло по моему подбородку – мясо, как я и просил, было очень жирным. Хорошее, свежее, как следует прожаренное мясо, не пересушенное, с чесночком и перцем, мягкое, с румяными колобашками оранжевой картошки, с шайбами жареного лука, простецкая, мужественная еда.
   В дальнем углу зазвучала музыка. В этом ресторане я прежде не бывал, и репертуар, в отличие от «Последнего рубля», был мне неизвестен. Я подозревал, что играют здесь что-нибудь благопристойное, и не ошибся.
   Невидимый за телами ужинающих граждан лабух затянул на геликоне что-то из Рахманинова. Кто перекладывал фортепианный концерт для бас-геликона, я не знаю, но результат был потрясающим. Я на секунду перестал жевать, боясь подавиться на нижнем «фа», и вдруг услышал нечто, совершенно не гармонирующее с привычным ресторанным безобразием.
   Девочка, перешедшая к десерту и залепившая рот шоколадным кремом, стала тихо напевать. Ей казалось, что она поет про себя, неслышно для окружающих, и была права. Окружающие действительно не могли ее слышать. Во-первых, слова и мелодия тонули в коричневом креме; во-вторых, пела она очень тихо, не горлом даже, а языком и нёбом.
 
The grass was greener
The light was brighter
The taste was sweeter
The nights of wonder
With friends surrounded
The dawn mist glowing
The water flowing
The endless river
 

Три

   Черт бы их подрал, эту темноту, эту грозу и эту Полувечную, неожиданно появившуюся в моей квартире и так же неожиданно исчезнувшую в поле перед СКК. Снова хотелось выпить. Я выпил еще – бутылка по-прежнему оставалась в моих руках.
   Маленьким я любил выбегать на улицу в самый разгар грозы. Я снимал ботинки или сандалии, подворачивал брюки и широко шагал куда глаза глядят – сквозь стеклянную стену ливня глядели они не слишком далеко.
   На меня выливались все те миллиметры осадков, о которых предупреждало радио, но по мне – чем больше миллиметров валилось на меня с неба, тем лучше я себя чувствовал.
   Одна из моих бабушек при звуках грома шептала про Илью-пророка и его колесницу. Мне же представлялся каток для укладки асфальта, несущийся вниз по наклонной железной крыше. Громыхающий и подскакивающий на швах, соединяющих листы гигантской кровли.
   Веселый ужас шевелился внутри, когда я думал о том, что крыша может не выдержать и каток рухнет вниз, вминая в землю шпиль Петропавловки и укатывая приземистый город в жесткий серый блин.
   Если сейчас я попадаю под дождь, то сохну потом часами – влажные штаны липнут к заднице и стягивают бедра, рубашка врастает в спину. А тогда, в детстве, одежда моя высыхала на мне быстро и незаметно, я не испытывал от этого никакого неудобства и через несколько минут после того, как гроза заканчивалась, был уже свеж, бодр и сух.
   В то время прохожих на улице и без всякой грозы бывало обычно немного, а уж если польет – даже эти редкие гуляки моментально забивались в подъезды и парадные, в вестибюли метро и магазины, чтобы не промокнуть и не испортить прическу, чтобы не промочить ноги и не простудиться, а в общем, скорее, повинуясь стадному чувству – все стоят в подворотне, и я должен быть там же, со своим народом, в единстве с ним обретая силу и смысл существования.
   На меня смотрели неявно осуждающе, иногда усмехались, иногда ворчали. Я почти никогда не замечал ворчунов и насмешников, я всегда очень быстро уходил подальше от подворотен, на простор асфальтовых полей и рек – улицы в моем районе были конкретные, метров по сто в ширину. Говорили, что такая застройка делалась на случай войны. Мол, если будут бомбить, то дома не завалят проезжую часть и по ней свободно пройдут пехота и танки.
   Гулять под грозовым ливнем невозможно, под ним можно только быстро и целенаправленно шагать куда-то, а поскольку определенной цели у меня в такие минуты обычно не было, я просто быстро шагал вперед, чувствуя, что двигаюсь в единственно нужном для меня направлении.
   Ни впереди, ни позади ничего, кроме дождя и грома, не было, я шагал один в отмытом за секунды городе; суета и вонь общественной жизни оставались по ту сторону грозы. Когда я по какому-то стечению обстоятельств оказывался в грозу дома, то распахивал окна и включал что-нибудь вроде «Джудас Прист» на максимальной громкости. Хард-рок во время грозы воспринимается идеально.
   Темнота становилась все гуще, знакомые пятиэтажки вдалеке казались плохой гравюрой в неинтересной книге. И по-прежнему – никого вокруг, никого на тротуарах и улицах, ни единого собачника, ни единого бомжа за оградой Парка Победы. То ли от грозы попрятались, то ли мое сознание спрятало их от меня, изолировало, чтобы не терзали похмельную, пьяную душу. Хотя – как они могут меня терзать? Не боимся – терзанные!
   Однако нужно было двигаться, я замерз, да и водка кончалась. А в моем состоянии это никуда не годится. И еще хотелось бы выяснить, куда все-таки девалась Полувечная. Так хорошо мы с ней начали, я только, можно сказать, разошелся, разговорился. Меня на интервью раскрутить не слишком просто. Не оттого, что я строю из себя крутого, просто лень.
   Вот мой сын Марк любит, страсть как любит это дело. Ну и ясно: ему нужна «раскрутка», то есть впаривание себя всем – и тем, кто любит его музыку, и тем, кто не любит, и тем, кто его вовсе не знает, никогда в жизни не видел и вообще никакую музыку никогда не слушал, не слушает и вряд ли будет слушать добровольно.
   Несколько крупных артистов из числа моих знакомых никакой раскруткой никогда не занимались. А вот «Битлз» – занимались в полный рост. Лондон был оклеен афишами, а в магазины заходили молодые люди и спрашивали пластинки новой группы, о которой никто из торговцев слыхом не слыхивал, и пластинок этих, натурально, на прилавках не было.
   Когда молодые люди стали заходить каждый час, торговцы начали заказывать пластинки «Битлз». А одни мои дружбаны взломали сайт популярной радиостанции и завалили редакторов заявками со всего мира – с разных адресов приходили электронные письма, содержавшие просьбы поставить новую песню моих дружбанов. Очень это дружбанам помогло. Не так, как «Битлз», конечно, но все-таки…
   Ладно еще, если это «Битлз». А если нет? Тогда людям впаривают пустоту. А люди доверчивы как окуни, учуявшие под водой червяка. Клюют на все, что хоть как-то шевелится и пахнет. Духами ли, гнилью – пахнет и ладно. Едят за милую душу. Поп-певицы и панк-рокеры – все в одном ведерке, рыбак их на крючок нанизывает и бросает в мутную воду, а обитатели илистой лужи набрасываются и хоть и лопаются уже от обжорства, но все равно жрут.
   Марк тоже подает себя окружающим. Одевается специально, говорит с отрепетированными интонациями. Позы себе выстраивает, взгляд насматривает в зеркало по утрам. Запоминает понравившиеся выражения, дергает цитаты из художественной литературы, хотя какое отношение имеет художественная литература к тому, чем он занимается, я совершенно не понимаю.
   Марк не курит дешевые сигареты и всегда кладет пачку на стол. Я вот, например, обычно не вытаскиваю пачку из кармана. Не из жадности, а по причине того, что, как правило, забываю и сигареты, и зажигалку, где бы я их ни выложил – в кафе, в гостях, в студии, в клубе. Потому и вытягиваю одну сигарету за другой, как деревенский прижимистый мужичок, приехавший на ярмарку в районный центр.
   Марк же, окажись он в людном месте – а в других он не бывает, – сразу раскладывает перед собой яркую пачку, золоченую зажигалку, мобильный телефон модной модели (он меняет трубки раз в два месяца), органайзер, зубочистки, случайно выпавшие из кармана визитки, вылетевшие по очень точной траектории, микрокомпьютер со стилусом, иногда раскрывает лэптоп и время от времени поглядывает на монитор.
   Марк не пьет водку – он балуется дорогим вином и виски, считая, что это гораздо более стильно, чем простонародная сорокаградусная; при каждом удобном случае поносит фастфуд и говорит, что не ездит на метро. Я ему не верю, потому что знаю, сколько он зарабатывает. Но мое мнение о его образе жизни Марку неинтересно. Те же, на кого он работает, покупаются на его басни о красивой жизни и вздыхают, представляя себя в джакузи рядом с голым красивым Марком, прихлебывающим «Джек Дэниелз» и болтающим по мобильнику с Ямайкой.
   Я знаю: для того чтобы заиметь джакузи и партнеров на Ямайке, Марку нужно рисковать так же, как Нилу Армстронгу, ни с того ни с сего отправившемуся на Луну по приказу федерального правительства.
   Он связан грабительским контрактом, фирма платит ему наличными баксов не то двести, не то триста в месяц. Не разгуляешься на эти деньги. Правда, фирма время от времени покупает ему одежду и оплачивает студию, но в остальном – крутись как хочешь. А если Марк не будет поддерживать репутацию модника и вообще передового во всех отношениях парня, то популярность его тут же рухнет и концерты начнут слетать, короче, все пойдет наперекосяк. Не будет оплаченного студийного времени, прекратятся поездки, закроются двери телестудий.
   Он все делал очень правильно. И музыку играл правильную. Какое время, такая и музыка. В некий момент я понял, что Марк и его ребята ничем не отличаются от нас, от групп шестидесятых, все плывут в одном потоке.
   «Ху» были главными лондонскими модниками шестидесятых, блюз гремел в Англии и считался самым продвинутым стилем, потом стало модно играть арт-рок – «Ху» тут же записали «Квадрофению». Получается, что я тоже, как и Марк теперь, всегда играл самую модную музыку для своего времени.
   – Если бы я сейчас был в Англии, – сказал Марк, – и на дворе был бы шестьдесят восьмой, мне бы ой как просто было бы сделать свою группу и прославиться. Я бы играл блюзы и носил бы самую шикарную одежду.
   Истинно говорит сын, чистую правду. Рок-музыка была модной, играть хотели все, да не многие умели. Каждый стремился отличаться от окружающих, любые новые звуки сразу вызывали фурор. Шансов стать известным и начать выпускать пластинки, ездить в мировые туры и каждый раз после концерта продираться через толпу группиз – у каждого, умеющего играть на барабане, было девяносто девять и девять десятых.
   Случилась война во Вьетнаме – вещь важная и касающаяся каждого. Это было началом эпохи психоделии. В предчувствии информационной революции массы ощутили неопределенный зуд, справиться с которым помогали усилители «Marshall» и педали «Cry Baby». Словно предвидя глобальное и необратимое разобщение, которое провозгласила «Майкрософт», ребята играли все громче и громче, вопя о своих личных проблемах так, чтобы их услышал весь мир. Мы были модными со своим овердрайвом, с длинными волосами и рваными джинсами, модными на Западе, а в совке мы были суперэкстремалами, в совке за это били и сажали в кутузку, увольняли с работы и запихивали в клетушки психушек.
   Музыка не может быть пустой и бессмысленной, так же как она не может быть умной и глубокой. Музыка существует вне всяких категорий, это люди навешивают на нее эпитеты – для упрощения, для того, чтобы попытаться объяснить необъяснимое. То, что играют Марк и его друзья, критики моего возраста называют бездуховным и безыдейным примитивом. То, что звучит по радио, люди, считающие себя образованными и искушенными в изящных искусствах, не слушают или слушают с презрением и негодованием.
   Эти презрение и негодование следовало бы обратить на самих себя, ибо музыка не создается искусственно, она живет, невзирая на предпочтения интеллигентной части населения.
   Музыка существует вся и сразу, во все времена.
   Человек только открывает клапаны, через которые она может пройти.
   И – вызывает музыку: разную, в зависимости от своего состояния, настроения, чувства голода, любви, ненависти, жадности, зависти, преданности, пресыщенности, любознательности, веры в Бога, сексуальной неудовлетворенности, ощущения собственного уродства и неполноценности, мании величия, разрухи, благоденствия, богатства, утомления, бедности, радости, одиночества, усталости, щедрости, гордости, презрения, скаредности, хитрости, смелости, силы, мудрости; в зависимости от шума машин за окном, от боли, от ветра с гор и гула лавин, от монотонной поступи каравана верблюдов, от алчности, от безумия и бесконечной войны, от запаха цветов, от смеха детей, от нехватки времени, от тесноты, от смрада помоек, от бешеных, неисчислимых оргазмов, от вони заводских труб, от вкуса хорошего вина и чистого спирта, от гомосексуальных опытов, от наркотического опьянения, от ощущения бесконечности и понимания ничтожности каждого отдельного человека, от желания положить в свой карман весь мир, от смирения и целомудрия, от ночной тишины и мерцания компьютерного монитора, от удара током, от автокатастроф и падений самолетов, от ужаса перед экзаменом, от шероховатости колоды под щекой и свиста топора, от эпидемий и моров, от аутодафе, от гвоздей в ладонях, от количества снятых скальпов, убитых китов, сожженных танков, построенных пирамид, от настроения террористических организаций и цен на ганджу, от приливов и отливов, от потепления климата и смещения магнитных полюсов, от выхода в космос и внезапного отключения Интернета.
   Что человек хочет, то он и слышит; как может, так и звучит. Марк соглашается со мной, когда я говорю, что общество в целом безобразно обуржуазилось, он кивает и ухмыляется, он говорит, что ничего, кроме пустоты, сейчас уже произвести нельзя.
   Пустота – самая радикальная, а значит, самая настоящая музыка нашего времени. Какая еще музыка может появиться в обществе, где люди изолированы друг от друга, где они друг в друге не нуждаются, где за обилием информационных технологий живое общение становится атавизмом и где даже телефон, убивший когда-то эпистолярный жанр, выглядит полнейшим и безобидным анахронизмом, если не абсолютным рудиментом в приличной квартире?
   Рано или поздно эта пустота шарахнет по мозгам жителей дискретного мира, уснувших на бегу за очередной прибылью; очередная книга, купленная ими, будет состоять из чистых белых листов; музыка пустоты дойдет до апогея, до белого, ритмично структурированного шума. И начнет потихоньку появляться новая культурная оппозиция, вырастут новые еретики, исповедующие живопись на холсте и жанровые романы, в моду войдут мелодии, выходящие за пределы одной октавы, и для того чтобы петь, снова нужно будет развивать связки и учиться сольфеджио.
   А пока – камикадзе несут в мир художественно оформленную пустоту; герои жертвуют своим вкусом и мастерством ради высшей цели, ради того, чтобы взорвать вместе со своими творческими амбициями пластмассовые соты нашего нового мира; чтобы разрушить его, обратить в прах; чтобы снова голые люди оказались на голой земле, присмотрелись бы друг к другу на троллейбусной остановке и по пути на постылую, но необходимую работу, потихоньку начали бы насвистывать навсегда, казалось бы, забытые мотивы.
   – Ты чего?
   – Кто? – не понял я.
   – Чего бормочешь? Куда ехать?
   Я стоял на проспекте Гагарина возле кособоких грязно-белых «Жигулей». Дверца машины была распахнута, из салона высовывался пожилой водитель с бледно-зеленым небритым лицом.
   – Ну?
   – В центр, – сказал я и выбросил на газон пустую бутылку. В лобовое стекло машины ударил длинный и прицельный раскат грома.

Тянет на молоденьких

   Я и думать не мог о том, что окажусь в постели девчонки, которая окрутит меня под желудочный рокот бас-геликона и утащит в свое логово, не дав доесть свежайшую кулебяку, которую я успел заказать после свинины. Третий раз подряд мы крутили «The Division Bell».
   – Слушай, – сказал я. – Можно сделать две вещи? Во-первых, уменьшить громкость, а во-вторых, чего-нибудь поесть. А то из ресторана так сорвались, я как следует поужинать не успел.
   – Еды никакой нет, – спокойно ответила Марина. – Я же сама пошла в ресторан – не просто так, наверное. Месяц ничего не ела. А дома нет ничего. Нужно снова выходить.
   – А почему это ты месяц не ела? Голодала? Диета?
   – Так. Не хотела.
   – Болеешь?
   – Да.
   Вообще, мне еще в ресторане показалось, что девушка не в себе.
   – Я тоже месяц по-человечески не ужинал. И знаешь, мне гораздо больше нравится «Claster One», – сказал я, выпив рюмку. – «High Hopes», по-моему, слишком депрессивная песня.
   – Это плохо? – спросила девчонка, ничуть не удивившись тому, что я услышал, как она бормотала про себя.
   – Да нет. Половина лучшей музыки, созданной человечеством, совершенно безысходна и мрачна, как нефтеперерабатывающий завод в ночь перед праздником.
   – Почему в ночь?
   – Ну, ты понимаешь… – внимательно разглядывая девчонку, начал я. – Нефтеперерабатывающие заводы – они где большей частью расположены?
   – Откуда я знаю? – Девчонка даже не пожала плечами, настолько ей было все равно, где находятся нефтеперерабатывающие заводы.
   – В основном на юге. Там, где нефть есть, Ну, чтобы ее далеко не возить. Представь себе: темная южная ночь, глаз выколи, что называется. В цехах никого нет, только трубы, всяческие агрегаты и огромные ржавые приспособления для переработки нефти. Ну, там, котлы, чаны, может быть, резервуары. Лестницы…