– Да я и так… Я и не собирался…
   – Вот и не собирайся. Вопрос закрыт. Влетишь – никто тебя прикрывать не будет.
   – Да я и… А почему вы это вдруг?…
   – Потому. Полгорода кричит, что у тебя можно купить дурь.
   – Какие полгорода? Кто кричит?
   – Кто надо, тот и кричит, – ответил куратор.
   Я заметил, что на костяшках правой кисти Карла Фридриховича запеклась кровь.
   – Что смотришь? Работа у нас такая, – вздохнул куратор. – Собачья… За культурой следим.
   Он поднес к глазам кулак, посмотрел на ссадины, украшающие тыльную часть ладони.
   – Я сегодня этого козла вонючего, можно сказать, от смерти спас…
   – Кого? – спросил я, уже понимая, о ком идет речь.
   – Ну ты ведь знаешь, – промычал куратор, облизывая разбитые пальцы. – Ну знаешь ведь, что же ты голову морочишь?… Я сразу чувствую, когда человек врет. Такой талант у меня. У тебя талант – слышать то, что другие не слышат, а у меня – встроенный природой детектор лжи. В общем, можно сказать, что в нашей конторе заурядных людей нет. Теперь нет, – добавил он, еще раз осматривая свои раны. – Наехали на него конкретно, – продолжил куратор. – Ну, я в курсе был, конечно. Сообщили. А ты говоришь, – он повысил голос, – стукачи, стукачи…
   – Я не говорю, – ответил я.
   – Не говоришь, так думаешь. Меня не обманешь. А если бы не эти стукачи, замочили бы твоего Отца Вселенной за милую душу. Хорошо, я успел вмешаться…
   Куратор вздохнул и подошел к полке с компакт-дисками.
   – Что тут у тебя новенького?…
   – Ты бы те вернул сначала, – вырвалось у меня. Карл Фридрихович ухмыльнулся.
   – Никуда твои диски не денутся… А ты давай одевайся.
   – Что случилось?
   – Сейчас поедем. Проветримся.
   – Куда?
   Карл Фридрихович снял с полки «Fairytales», мой любимый альбом Донована и сразу несколько дисков «Грейви Трейн».
   – Возьму, – пробормотал он и сунул диски в карман куртки. Матюгнувшись про себя, я пошел одеваться.
   – Вот только материться не надо, – бросил мне вслед Карл Фридрихович. – Культурой все-таки занимаемся…
   На улице нас ждала машина. Хорошая «Волга» новой модели, почти как «Форд» моды прошлого десятилетия. Научились делать.
   – Познакомься, – сказал куратор, кивнув на парня, сидевшего за рулем.
   – Виктор, – тонким голосом пропел детина, парень не парень, мужик не мужик… С виду не слишком здоровый, но меня не обманешь, я на своем веку много видел таких парней. Штангу каждый день, поди, толкает. И не по одному разу.
   – Боцман, – представился я и протянул водителю руку. Он слегка пожал ее – суставы не хрустнули, но пальцы онемели.
   – Витя теперь будет за тобой присматривать, – улыбнулся Карл Фридрихович. – А то мало ли что…
   – Что – мало ли что? – спросил я.
   – Ну вот, понимаешь, с Отцом Вселенной тоже ведь никто не думал, что так выйдет. А прознали про его подлинную сущность твои друзья-рокеры… И чуть не убили. Он в больнице сейчас. В реанимации. Если бы не я…
   Куратор хлопнул Витю по покатому плечу, обтянутому защитного цвета военной курткой. Почти такой же, как у Карла Фридриховича. Только что-то в покрое ее было ординарное, в отличие от точных офицерских карманов и швов на куртке куратора.
   Ординарный Витя хрюкнул и положил на баранку кисти рук, густо покрытые татуировкой.
   – Куда едем? – спросил я, чувствуя себя откровенно неловко. Витя звякал железом, которым были набиты его карманы, – в металлических звуках я различил тонкий сип ножа и уханье кастета, заглушаемые жалостливой чечеткой мелочи.
   – В «Бедные люди», – сказал куратор.
   – Да? И что мы там будем делать? Рокеров ловить? Их там сроду не было.
   «Бедные люди» – самый фешенебельный клуб нашего города. Вернее, один из самых фешенебельных. Они, фешенебельные, у нас все разные. «Последний рубль» славится шаркающими притоптывающими самбами-румбами Бубы и Ренегата. «Шнапс» ориентирован на русские песни с закосом в народность, деревеньки-купола, трава-мурава, парни в вышитых рубахах и девки в кокошниках. «Кострома» была местом демократичным: там играли в бильярд дипломаты нижнего звена, мелкие государственные чиновники и полицейские. Бывали в «Костроме» и заслуженные артисты – все это я знал из слухов, рассказов и газет, которые изредка читал в метро. Сам я в «Костроме» не был ни разу.
   Машина со свистом пронеслась по полукружью стрелки Васильевского острова, перелетела через мост Реформации и юркнула в лабиринты Петроградской стороны.
   «Бедные люди» находились в помещении бывшей котельной, которая когда-то располагалась в трущобах неподалеку от зоопарка.
   В дореволюционную эпоху здесь пьянствовали городские художники из непризнанных, молодые музыканты, просто модные бездельники. Потом грянула революция, и лавочка закрылась. Бородатых художников, бритоголовых бездельников и крашеных музыкантов разогнали. Большинство их них остепенилось и влилось в тихую и благостную общественную жизнь.
   Когда я сталкивался с кем-нибудь из своих старых знакомых на улице, он (или она) спешил скорее пройти мимо, а если уж совсем неудобно было сделать вид, что меня не замечает, останавливался, что-то мямлил, испытывая отчетливо слышимую мною неловкость или даже страх.
   Неловкость от того, что он (или она), стоящий передо мной, в полном порядке, что он (или она) только что вернулся с Кавказа или Байкала, где отдыхал с семьей, что у него (у нее) приличная машина и костюм, пошитый «Новой зарей», а на мне много раз стиранные джинсы, куртка от американских кустарей и сапоги, которые по его (ее) представлениям прилично надевать только на родео. Что у меня вместо хорошей, взрослой прически тощий хвостик на затылке, что я бегу в метро, а у него, у нее в гараже приличная машина, что у меня в кармане тысячи три зеленых, а у нее, у него – всего полтинник. И что эти три штуки – на сегодняшний день весь мой капитал, а у него, у нее – тысяч триста на кредитке и гарантированных две-три в месяц.
   Я чувствовал, что даже стоять рядом со мной они считали чем-то не то чтобы противозаконным, но дискредитирующим их поступком. Я, например, хоть с жабой рядом стоял бы и разговаривал, если бы… Ну да, если бы я эту жабу любил, если бы она была мне нужна.
   А эти… Никто из них меня не любил, и не нужен был им я, со всеми моими пластинками и книгами. У них теперь другие увлечения, другие развлечения, другие маленькие разрешенные слабости и другие грешки, входящие в кодекс порядочного гражданина и приличного человека.
   – А почему так темно? – спросил я, глядя в окно машины.
   – Что? – встрепенулся Витя.
   – Темно, говорю.
   – Так скоро ночь, вот и темно.
   – Ночь? – удивился я.
   – Счет времени потерял? – спросил меня куратор.
   – Ну, не так уж чтобы очень, – сказал я. – Просто… работы много навалилось.
   – Будет еще больше.
   С одной стороны, это было приятно; я подумал о своей бухгалтерии: чем больше будет работы, тем больше я смогу накрутить себе деньжат. А с другой – работать я в принципе не любил. Еще Марк Твен сказал, что человек, в сущности, для работы не приспособлен. Он от нее устает. Правильно сказал.
   – Выходим. – Куратор тронул меня за плечо.
   Витя замыкал нашу маленькую процессию. В «Бедных людях» работал фейс-контроль, и охранник мог запросто не пустить посетителя внутрь, если тот ему просто-напросто не понравился.
   Мы охраннику понравились. Даже Витя, кажется, ему приглянулся. Когда наш шофер проходил мимо горы мяса в толстом пиджаке, та хрюкнула и засопела, словно унюхала после долгого скитания по пустыне представителя своего вида, с которым можно перекинуться хрюком-другим, почесать друг другу спины и, весело переглядываясь, покопаться рыльцами в земле, разыскивая съедобных червячков и паучков.
   Мы прошли по узкому коридору, темному настолько, что мне хотелось взяться за плечо идущего впереди Карла Фридриховича. Коридор дышал звуками: за стенами шуршали бумаги в кабинетах администрации, сухо потрескивали пересчитываемые купюры крупного достоинства – другими здесь не расплачивались, – сзади шаркали тяжелые подошвы охранников, кто-то тихо рыгал, в туалете журчала вода, впереди дробился и отскакивал от стен и пола звон посуды, покрываемый длинными нотами двух виолончелей.
   – Пойдемте в конец, – сказал Карл Фридрихович, когда мы достигли зала.
   Пожелание куратора показалось мне неприличным по форме, но я не стал его комментировать.
   Я не натыкался на беспорядочно разбросанные по залу столики только потому, что слышал прямо перед собой то плеск наливаемой в рюмку водки, то тяжелое дыхание самки, возбужденной респектабельностью кавалера.
   – Вот наш стол, – сказал куратор.
   Сурово сказал, давая понять, что мы не развлекаться сюда закатились. Не «столик» – игриво, по-купечески. Котлетки киевские два раза, шампанское на тот столик… Даже близко этого не было. А было – вот это стол! На нем едят. Потом сидят…
   Со стороны туалета к столу подошел молодой человек, лицо его в полумраке было не разглядеть, но по шуршанию пиджака и тихому шмыганью я опознал модного парня Сухорукова. Он мне отчего-то сразу не понравился, хотя стиляжную музыку я всегда любил. Хоть Билл Хейли, хоть «Дюран Дюран» – все мне нравилось, все, что тормошило обывателя и заставляло его на улице пучить глаза при встрече с модным парнем или девушкой.
   Сухоруков же был модным – что называется, и вашим и нашим. Вроде стильно одет, а в то же время органично смотрелся бы и в офисе «Радости», к примеру, и в конторе какого-нибудь завода.
   Этакий молодой менеджер, как бы без царя в голове, а на самом деле сослуживцы и начальство знают – с царем, еще с каким царем. Еще всех начальников подсидит и коллег превратит в подчиненных, раболепствующих перед новым прогрессивным руководителем. Потом дома, сидя на кухне и блаженно вдыхая запах жениного дешевого, из мороженого мяса сваренного борща, они будут вспоминать, как когда-то пьянствовали вместе с суровым начальством и – ах, каким он парнем был, их нынешний директор!
   – Всем привет! – закричал Сухоруков громче, чем следовало бы, выдавая отсутствие привычки к посещению дорогих ночных заведений.
   – Нам по полной, – сказал Карл Фридрихович в ответ на крик модника.
   В первый момент я ответа не понял, но секунду спустя за моей спиной послышалось утробное «угу» и шарканье тонких подошв по зеркальному полу. Куратор, очевидно, скомандовал каким-то внутренним, принятым здесь кодом невидимому в темноте официанту, а официанты, в своих черных трико, действительно терялись в клубах дыма, и над столиками мелькали только кисти их рук в белых перчатках. Такая униформа тут была, имени Марселя Марсо.
   – Я заранее занял! – снова крикнул Сухоруков, но Витя, оказавшийся рядом с модником, ласково опустил ему на плечо свою короткую ухватистую руку.
   Сухоруков, подчиняясь движению руки, не замедлив его ни на миг, опустился на стул. Перед ним на столе стояла крошечная чашечка с темной на дне жидкостью. Кофе, скорее всего. Или что тут подают? Цикуту?
   Эту манеру я знал. На последние деньги покупается пачка подпольно изготовленных сигарет дорогой марки, чистятся единственные ботинки, и – пешком, чтобы сэкономить на транспорте, в дорогой кабак, где назначена встреча с нужными людьми. А уже на месте – кофе или сок. То есть то, что по карману.
   Карл Фридрихович молча сел напротив скисшего, но старающегося не показывать этого Сухорукова. Витя покрутился за спиной притихшего паренька, глянул на шефа и вперевалочку отправился к стойке бара.
   – Присаживайся, – пригласил меня куратор.
   Шарканье, шепот и тупое звяканье столовых приборов растворились в деревянном скрежете двух виолончелей. Я уселся за стол, положив ногу на ногу, и посмотрел в сторону источника шума.
   Низенькую эстраду заливал синий свет голливудских фильмов ужасов. Две голые барышни сидели на низеньких табуретах, расставив ноги и прислонив к промежностям выпуклые корпуса виолончелей. Они синхронно размахивали правыми руками, широко отводя в сторону толстые смычки и резко втыкая их в клубы дыма, ползущие по сцене. Смычки скрежетали, скользя по веревкам струн, а барышни весьма эротично пробегали пальчиками по широким черным грифам своих инструментов.
   Очень тонко. Ни в коем случае не порнография – порнография запрещена строжайшим образом, наказание за порнографию почти как за убийство. А эротика в приличном месте – пожалуйста. За хорошую плату. За деньги, которые обычный пролетарий, самый опасный элемент общества, потенциальный криминал, никогда в жизни не выложит за то, чтобы посмотреть на голую бабу.
   Порнографические журналы у нас не издаются – в том числе и подпольно. Слишком велик риск получить пожизненное. Компьютеров у обывателей нет и быть не может – за компьютерами следят еще строже, чем за оружием и музыкальными инструментами. Не говоря уже о кистях, красках, холстах, грунтовке и всяких там шпателях. Кисти, краски и все остальные аксессуары для рисования можно купить в специальном магазине – по предъявлении диплома Академии художеств. Так же как и музыкальные инструменты продаются только выпускникам Консерватории…
   Кино еще целомудреннее, чем было когда-то при Советской власти. Про театр можно забыть – там, кроме Чехова, никого уже несколько лет не ставят. Впрочем, в театр я не хожу, поэтому не знаю, может быть, там уже замахнулись на какого-нибудь Тургенева или Солженицына.
   Однако для людей обеспеченных, а значит, лояльных и безопасных для общества, людей, которые никогда не выйдут на улицу с кастетом в кармане и без кредитной карточки, клубничные развлечения имелись. Вот хоть как здесь, к примеру, в «Бедных людях».
   Про такие штуки я слышал, сам, правда, ни разу на легальном стриптизе не присутствовал – неинтересно мне уже, да и насмотрелся в молодости. До революции. Тогда этого стриптиза и порнухи столько было – ведрами черпай, а все останется полон колодец. И по телевизору, и по радио – заслуженные артистки шептали и постанывали в микрофон, передавая ощущения оргазма или неудовлетворенности, в зависимости от жанра постановки.
   Про Интернет и вспоминать не стоит. Кино, театр, реклама, литература, легкая промышленность – все существовало в глубоком и прямом русле порнухи. Довольно весело было.
   Сейчас не так. Сейчас в школах беременных старшеклассниц не бывает. Зато имеются голые виолончелистки, которых, судя по слухам, за умеренную для этого заведения плату можно подцепить и отхарить прямо в соседнем со сценой кабинетике, для таких забав специально приспособленном.
   Играли музыкантши отвратительно, так что мне их было не жалко. Видно, ни на что больше не годны с лица приятные девушки, кроме как потеть в тесном кабинетике под полураздетым офицером полиции нравов. Или скакать верхом на известном юмористе.
   – Ну, показывай, – сказал Карл Фридрихович Сухорукову, и тот, зацепившись острым локтем за край стола, по счастью, крепко привинченного к полу, вытащил из внутреннего кармана пиджака мятый листок бумаги.
   – Сейчас, – торопливо забормотал Сухоруков, разворачивая листок.
   Однако же куратор, протянув над столом руку, выхватил бумажку и, не глядя, сунул в карман.
   – Я сам посмотрю.
   – Но…
   – Что – но? Я же сказал: как ты напишешь, так и будет. Ты у нас арт-директор, тебе и решать. И вся ответственность на тебе. А я просто посмотрю. Имею я право просто посмотреть, а?
   – Да, конечно…
   Сухоруков, мгновенно надувшийся от «арт-директора», снова опал, услышав в словах Карла Фридриховича явное к себе пренебрежение.
   – И президент наш посмотрит. Правильно, Боцман?
   – Правильно. Все, что ни скажешь, – правильно, – ответил я. Мне было совершенно все равно, что за бумажку притащил модный мальчик моему шефу. Скажут посмотреть – посмотрю. Чего же не посмотреть…
   – Я еще думал…
   – Нечего думать, – оборвал его куратор. – Все уже давно придумано. Надо только делать.
   – Здорово! – стараясь не потерять лица и ощущения собственной значимости, воскликнул Сухоруков. – Здорово! Наконец-то пришло время, наконец-то можно что-то реально делать!
   – А чем ты занимаешься? – спросил я у раскрасневшегося модника, но тут над нашими головами проплыл, как летающая тарелка, круглый поднос, уставленный бутылками, тарелками, мисками и плошками. Так здесь было принято подавать кушанья и напитки – все сразу, в один прием.
   Витя вернулся от стойки, уселся рядом со мной и задышал жарким мартеном в предвкушении приема пищи.
   Когда двое официантов с попками зрелых педерастов, обтянутыми черными трико, уплыли в темноту зала, куратор полез во внутренний карман куртки.
   – Это тебе. – Он протянул Сухорукову пухлый конверт.
   Модник пощупал конверт тонкими пальцами. Раскрыл, заглянул внутрь.
   – Ё-моё!
   – На развитие современного искусства, – сказал Карл Фридрихович. – Посчитал?
   – Сейчас…
   Сухоруков шуршал купюрами так громко, что перекрывал завывания двух виолончелей. Голые девчонки играли что-то из Шостаковича.
   – Три… тысячи?
   – Да. Надеюсь, истратишь на дело? – Куратор наполнил свою пиалу коньяком. – Просто так я, знаешь, деньгами не разбрасываюсь…
   – Конечно, – очень убедительно сказал Сухоруков. – На дело. Мне альбом писать. Столько всего нужно.
   – Что нужно, ты и так получишь. Я имею в виду аппарат. А деньги… Они для творчества тебе даны.
   – Ага. Хорошо. Спасибо.
   Я, как, вероятно, и Сухоруков, не очень понимал, что значит «деньги для творчества» и как их можно истратить в этом случае с толком. На мой взгляд, деньги, полученные «на творчество», уместнее всего пропить, прогулять и потратить на баб. Тем самым получив новые или старые, но сильные ощущения, которые и послужат катализатором этого самого творчества.
   – Это тебе, – прервал мои размышления Карл, бросив на стол конверт. Одним уголком он угодил в блюдечко с белым жидким салатом. Здесь явно перекладывали сметаны. Наверное, так было нужно…
   Я сунул конверт в карман, не открывая. На ощупь и по тупому скользкому звуку, отозвавшемуся в пальцах легким зудом, в моем конверте, как и в сухоруковском, лежали крупные купюры. Куратор глотнул из пиалы и хмыкнул.
   – Берет, как будто так и надо.
   Витя, опорожнив пиалу одним глотком и тут же снова наполнив, цыкнул зубом.
   – А что такое? – спросил я и оторвал от туловища лежавшего на фарфоровом блюде поросенка теплый, дрожащий в руках кусок.
   – Это тебе аванс… Ты же еще ни черта не сделал, – сказал Карл Фридрихович. – Это только от моего хорошего к тебе отношения.
   Куратор налил себе во второй раз, Витя – в третий. Сухоруков придерживался темпа Карла Фридриховича, я шел ноздря в ноздрю с охранником.
   Виолончели заскрипели «Времена года» Вивальди. Меня передернуло. Карл Фридрихович поморщился.
   – Хватит тут своим эстетством трясти, – сказал он, поднимая толстую глиняную пиалу. – Музыка как музыка. Потерпи. Через неделю у нас открытие.
   – Как? – дернулся Сухоруков, и куратор снова поморщился.
   – Да. Через неделю. Предлагаю… э-э-э…
   Он явно хотел сказать «друзья», но вовремя осекся. И то правда – какие мы с ним друзья?
   – Товарищи, – вывернулся Карл Фридрихович. Я быстро наполнил пиалу.
   – Я хочу выпить за нас. Как только судьба не тасует колоду!
   Я подумал, что сейчас меня стошнит.
   – Кто бы мог подумать, что мы окажемся вместе. Что будем делать одно дело. Да какое! – Карл Фридрихович хихикнул. – Дело нужное, – продолжил он. – И прибыльное.
   Сухоруков икнул.
   – Вперед! – скомандовал куратор, и я снова наполнил свою пиалу. Я не в силах был ждать, пока Карл Фридрихович прервет поток банальностей. Выпил первым, оторвавшись от коллектива, и поймал на себе неодобрительный взгляд охранника Вити. Впрочем, новую порцию я успел проглотить уже вместе с компанией.
   После внезапно наступившей, но непродолжительной тьмы, в которой растворились лица куратора, шофера Вити и юного стиляги, я обнаружил себя в комнате, задрапированной черным бархатом. Кровать, на которой я лежал, была покрыта мягким пледом, тоже черным и мягким, а прямо на мне сидела одна из давешних виолончелисток. Теперь на ней был черный бюстгальтер, снизу же она была, как и на рабочем месте, голой. Хотя кто ее разберет, где ее настоящее рабочее место. Может, на моем пузе и есть ее самое рабочее место.
   – Вот вы какой, – сказала виолончелистка.
   Лицо ее было миленьким, совсем девичьим. И не скажешь, что эта малютка способна выжимать из своего инструмента такие отвратительные звуки, которыми они с подружкой наполняли зал «Бедных людей».
   – Это… Как я сюда попал? – спросил я, покосившись на пол. На полу я увидел свою одежду, сложенную аккуратной кучкой. Стало легче.
   – Мы с тобой познакомились… Ты подошел, попросил сыграть что-нибудь из «Манфред Маннс Ерс Бэнд».
   – Да. И что же дальше? Сыграли?
   – Сыграли. Хотя у нас это и запрещено.
   – Что сыграли?
   – «Give Me The Good Earth». Мы медленно сыграли, раза в два медленнее, чем на пластинке. Так что никто ничего не понял. А потом пошли сюда.
   – В отдельный, так сказать, кабинет.
   – Да уж не в зало, – хихикнула виолончелистка. – Меня Тамарой зовут. Мне о вас Марина много рассказывала.
   – Да? Так ты меня знаешь?
   – Кто ж вас не знает.
   – И Марину… Штамм ты имеешь в виду? Я правильно понял?
   Тамара аккуратно слезла с моего не то уставшего, не то так и не раскочегарившегося мужского достоинства. Спрашивать о том, что же с моим достоинством все это время происходило, мне было неловко.
   – Очень интересно, – сказал я, поднимая с пола свою одежду и начиная быстро одеваться. – И что же ты про меня знаешь?
   – Боцман – живая легенда, – серьезно ответила Тамара. – Про тебя все знают. Не надо прибедняться. Столько лет – все волосатый и все на свободе. Музыку собираешь. Половина города думает, что ты стукач, другая половина – что ты просто такой ковбой, бесстрашный и крутой.
   – Я ковбой.
   – Это видно. Мне Маринка так и сказала.
   – Вы давно знакомы? – спросил я, проводя рекогносцировку местности. Как я попал в это, в общем, уютное местечко, предназначенное ясно для чего, я так и не смог вспомнить.
   – Давно, – с готовностью ответила Тамара. – Года два. Вместе учились. Я позже в училище пришла, болела, сдавала экстерном, а она… У нее же мама там директор. Кстати, знаете про маму ее? Она же стукачка была. Убили ее недавно. А папа – папа у нее эмигрант. Диссидент.
   Насколько я знал со слов покойной Татьяны Викторовны, муж ее был вполне респектабельным и лояльным специалистом. Иначе не отправили бы его в загранкомандировку такой длительности, что я мог безбоязненно скользить по фиолетовым простыням и застывать в них на неопределенное время. Диссиденты в загранкомандировки не ездят и на фиолетовых простынях не спят.
   – А с Карлом ты особо не откровенничай, – соскочила с темы Тамара так же, как две минуты назад соскочила с моего пуза.
   – Что так?
   – Плохой он человек. Себе на уме.
   – Ты с ним знакома?
   – Ну, так… – протянула Тамара. – В общем… Немножко…
   За черной стеной просвистели по линолеуму подошвы чьих-то ботинок. Дикого вида азиатский полог, скрывающий дверь, заколыхался, и из-за него выпорхнул, как усталая, мотающаяся из стороны в сторону моль, маэстро Сухоруков.
   – Поехали! – крикнул молодой пижон и, запутавшись в собственных ногах, упал на пол. Ковровое покрытие смягчило удар, Сухоруков сел, потер ладонью ушибленный лоб и огляделся по сторонам.
   – Во как. А у нас все красного цвета. Очень возбуждает.
   – У вас – это где? – спросил я.
   – Ну, там, – неопределенно махнул рукой арт-директор. – В соседней комнате.
   Полог снова пошел волной, и из-за него падающим сухим листом вплыла в комнату вторая виолончелистка, в прозрачном пеньюарчике и белых туфельках.

Девять, а светло

   Люди духа – чистые говнюки. Они не подметают дома полы и не застилают после сна кровати. Они не читают Ницше и Пруста, потому что давным-давно их прочитали, они знают все тонкости фен-шуй и сами составляют гороскопы. Самые отвратительные и изощренные из них знают латынь. О подонках же, владеющих готским языком, мне даже и думать не хочется.
   Десятилетиями они бродят по городу в нейлоновых куртках, которые под стать бомжу среднего достатка, и рваных ботинках, напоминающих о пятилетке качества и о том, что «экономика должна быть экономной».
   Они в леденящих кровь количествах пьют напиток, который называют «кофе». Темный порошок из жестяных банок разводят водой в грязной кружке и пьют, покуривая ядовитые сигареты – подделки под продукцию известных табачных фирм.
   Унитазы в их квартирах сломаны, горячая вода отключается чаще, чем у обычных, бездуховных и малограмотных людей.
   Как правило, они плохо разбираются в музыке, а то, что знают, понимают очень своеобразно. В основном, их вкусы фиксируются на ископаемом попе – Моцарте, Бахе, Равеле и Паганини. Из тщательно выпестованного мазохизма они ходят на концерты, в которых исполняются произведения Шнитке и других деструктивных композиторов. Вообще, мазохизм у них считается основным атрибутом духовности, и они так в него вжились, что устраивают для себя разнообразные муки машинально, не задумываясь о том, что творят.
   С той же легкостью они терпят невзгоды и лишения бытового свойства. На их лестницах не горят лампочки, дверные замки сломаны, так же как и дужки очков. Двери не закрываются, а очки постоянно падают на пол. Линолеум отклеивается от пола, а обои от стен, потолок грязен, сантехника, как правило, еще советского производства, захлебывается, не справляясь с отправлениями людей духа, так как изначально была рассчитана на удовлетворение естественных потребностей людей с невысокими интеллектуальными запросами.