Страница:
Не хочу сидеть в тюрьме. С какой стати я должен там сидеть? А предложения, вернее, требования Карла были, в общем, достаточно обоснованны. И чем дольше я разглядывал в зеркале ванной комнаты синяки на ребрах, тем убедительнее казались мне доводы офицера полиции нравов.
Самым соблазнительным, конечно, было то, что я как бы поднимался над законом. Он, закон, мне, в общем, и прежде не сильно досаждал, замечал я его редко. Хотя, думал я, трогая опухоли и кровоподтеки, может быть, я просто привык прятаться, скрываться и врать, просто не обращаю внимания на груз страха, который постоянно таскаю на себе. Осторожность, ставшая чертой характера… Чувство опасности, поселившееся в мозгу… Ложь, растворившаяся в моей крови… Теперь будет другая ложь, вместо одной – другая. И при этом лично мне станет несравненно легче жить. Мне и жить-то осталось, если уж прямо говорить, не слишком долго. Я имею в виду жизнь полноценную, со всеми ее здоровыми и не очень здоровыми мужскими радостями и утехами.
Так не стоит ли дожить эти годы так, чтобы не было жаль времени, потраченного на подростковые страхи и детскую беготню от ментов, на игру в прятки по подвалам и подъездам, на хренову книжную конспирацию и борьбу за несуществующую «идею»?
Этот месяц реабилитации после странных и, в общем, ужасных событий я провел на удивление благостно. Такой бюргерской жизнью я не жил давно. Может быть, даже никогда не жил. Не спеша, с палочкой, ходил в магазин и покупал сразу много бутылок и еды, потом медленно тащил все это в дом, чтобы на три-четыре дня обеспечить себе спокойное существование, требующее минимума физических движений. Прошерстил почти всю свою фонотеку – оказалось, у меня есть масса дисков, к которым я не прикасался лет десять. Несколько раз говорил по телефону с Карлом – он звонил, интересовался здоровьем, обещал заскочить, но не заскакивал.
Чем больше проходило дней после нашего с ним разговора, тем увереннее я становился в правильности выбранного мной пути. Человек разумный только так и мог поступить. Вот, думал я, нет у меня ребенка. Поэтому я такой странный и есть. С точки зрения окружающих, конечно. Не вписываюсь в общую картину мира. Или социума – это как угодно.
Вот будь у меня жена и ребенок – тогда… Ходил бы я тогда в своей куртке «Умрем за попс!»? Бегал бы по подвалам? Петлял бы от ментов и напивался бы в ночных клубах или на подпольных концертах? Промышлял бы шаманкой? Считал бы, что меньшинство всегда право? Что оппозиция – естественное состояние мыслящего, свободного человека?
Будь у меня ребенок – где гарантия того, что мир не съежился бы до размеров памперса?
Деньги я зарабатывать умею и люблю. Запросто взял бы себе небольшой магазинчик, раскрутился бы… Ездил бы на подержанной «Ауди», возил бы дочу… или сына?… нет, дочу… – возил бы дочу в Швецию и Египет, в Штаты бы ее таскал. Накупил бы ей всякого. Играл бы с дочей в кубики. Читал бы ей вслух Пушкина и ставил Маккартни. «Йес» ставил бы. Влился бы в широкие народные массы предпринимателей средней руки, нажил бы капиталец и дочу обеспечил бы, ну, хоть на первое время.
Если посмотреть с той стороны, что я собой представляю? Я и мои друзья – те, что еще живы? Либо психи, либо просто уроды. Алкаши, наркоманы, маньяки или натуральные болваны. Недоучки, недоумки. Бездельники. Некоторые умирают в говне и нищете, некоторые богатеют, но остаются такими же недоделками, как и в юности. Жадные, злые и завистливые козлы.
Гордые своей исключительностью. Нарожали детей, воспитать не могут. Разводятся, женятся, снова разводятся. Лечатся от алкоголизма и страдают сердечной недостаточностью. «А если бы он не пил, – говорят поклонники на могиле, – не смог бы написать того, что написал, создать то, что создал…» Ну, не создал бы, не написал. Был бы жив и сделал бы счастливыми своих жену и детей. Или жен и детей. Так нет же. Друзья, рыдая, на поминках упиваются в драбадан и потом сами умирают от запоев. Были случаи.
Не надоело мне это? Надоело, если честно. Я ведь близко и не общаюсь уже ни с кем – ни с кем из тех, «идейных». Вот с Русановым дружу. Преуспевающий литератор. С ним спокойно и не нужно скакать по крышам во время облавы на «неформалов». Еще кое с кем общаюсь – если бы о них узнал Отец Вселенной, ни на один концерт меня больше не позвал бы. Надо мне это? На хер, на хер. И синяки еще…
Я смотрел по утрам в зеркало – синяки таяли, и каждый новый день был светлее предыдущего.
«Займись делом, Боцман, – говорил мне тогда в кабинете Карл Фридрихович. – На старости лет поработай как человек. Не пробовал смеха ради поработать? Тем более что работа твоя будет практически и не работа, а так – одно веселье… Деньги хорошие, уважение, свобода, наконец, о которой вы все столько уже лет пиздите. А слова – они ведь не больше, чем слова. „Стучать“. Ну и что. Стучать можно по-разному. Стучать и терять совесть – это разные вещи. Стукач и подлец – это вовсе не синонимы. С какой стороны посмотреть. Разведчик, контрразведчик – стукач или герой? Зорге, например, Рихард… Стукачи – это подружки обманутых жен и приятели рогатых мужей, которые отравляют им жизнь больше, чем сам факт супружеской измены, о которой и без них все известно. Вот это стукачи…»
«Ладно, Карл Фридрихович, что вы мне тут вешаете, как школьнику? Не маленький. Эти байки оставьте для проштрафившихся студентов… А мы с вами люди взрослые, так ведь?» – отвечал я.
«Вспомни юность свою боевую, – не унимался Карл Фридрихович. – Рок-клуб вспомни. Кто его сделал? Органы. Хорошее было дело? Хорошее. Для вас же, уродов, любимое заведение. Как на праздник бегали. А стучали там кто? Назвать фамилии? И что? Это тайна? Их кто-то теперь ненавидит? Кто-то их подверг остракизму, кто-то не слушает их песни? Кто-то им морду бьет? Или ты не знаешь, кто тогда информацию органам сливал?»
«Ну, знаю», – хмуро отвечал я и махал рукой, дескать, не надо ворошить старое и все такое.
«Нет уж, давай разберемся!» – шипел вредный Карл Фридрихович.
Разбирались долго. Мне все было ясно с самого начала, но Карл говорил и говорил – о том, какой у меня тонкий вкус, о том, как я разбираюсь в людях, о том, что есть отличные, умные, хулиганистые ребята, которые перебесятся и станут гордостью страны, а есть откровенный криминал, который нужно выжигать, выстригать и выкашивать, о том, что жизнь наконец в государстве наладилась и нужно стараться, чтобы она снова не сползла в болото смут и волнений, бедности и всеобщей озлобленности.
Рудольф Виссарионович иногда вставал, прохаживался по кабинету и как будто про себя бормотал: «Отпечатки пальцев по всей квартире… Свидетели… Кровь… Сперма… Что делать, что делать? Как все это объяснить? Как свести концы с концами?… Сложное положение, невиновность доказать практически… Не знаю, не знаю…»
Ночью Карл привез меня домой на своем «БМВ». Поднялся в квартиру, достал из портфеля бутылку водки, мы выпили, покурили, я был благодарен офицеру за то, что он наконец перестал расписывать передо мной все прелести работы сексота и просто пил и слушал музыку, по которой я успел сильно соскучиться.
Офицер походил вдоль моих стеллажей, разглядывая диски, потрогал пальцем старый «Гибсон», застывший на подставке в углу, покрутил ручки комбика.
– Слушай, – сказал он, вернувшись к стеллажам. – Я возьму у тебя пару дисков. Скопирую, верну.
– Пожалуйста.
Карл взял первый «Фэмили», «Таго Маго», вежливо попрощался и отвалил.
Недели три я посвятил теории. Почитал Солженицына, Аксенова, старые журналы – «Новый мир», «Нева»: они валялись у меня в стенном шкафу много лет, выбрасывать было лень, а ставить на полки – глупо. Журналы пылились, бумага крошилась, только грязь одна, а пользы никакой.
Стукачи, стукачи… Журналы времени падения Советской власти просто от корки до корки были нафаршированы стукачами. Автор любой статьи, посвященной хоть асфальтированию центра столицы, хоть новым достижениям гидрометерологии, умудрялся так или иначе вставить что-нибудь о стукачах. Какая популярная была в те годы профессия!
А в наиболее интересных и важных случаях – не профессия, но целое искусство. Я вспомнил то, что знал давным-давно, что в общем-то известно каждому, но никто не хочет об этом думать: хорошие, настоящие стукачи со временем становятся самыми уважаемыми членами общества. А каждому лестно принимать у себя в гостях уважаемого члена общества. И потом при случае знакомым сказать: ах, этот-то… ну этот-то ко мне захаживает и я к нему на дачу бывает заскакиваю вообще если что я ему могу звякнуть а он бывает помогает да он отличный мужик и тот тоже мне знаком но у него много работы в правительстве в кабинете сидит до ночи но бывает вместе выпиваем а с тем сколько было выпито…
Все это придает рассказывающему вес и значимость, возвышает в глазах друзей и знакомых. И друзья потом говорят своим друзьям и знакомым, что знакомы с таким-то, а у него все схвачено на самом верху, если что – поможет…
Экзамен для стукача – это некий момент «икс», когда обществу становится известно, что этот, отдельно рассматриваемый гражданин являлся (или до сих пор является) стукачом. Если общество, узнав страшную тайну, его отринет, значит, и поделом. Значит, неталантливый это был стукач, глупый и бездарный, значит, работу свою он делал из рук вон плохо, с обязанностями своими не справлялся, и халтурил, и завтракал в рабочее время. И видно становится, что натура у него скотская, что этот человек ленив, жаден и жесток, что он и предать не может по-человечески, а все с каким-то выебонами, что он подонок в квадрате и мерзавец в кубе.
Люди же умные, трудолюбивые, одаренные и порядочные, люди увлеченные, энтузиасты, не обделенные при этом житейской мудростью, энергичные и сильные духом, образованные, любящие и не стесняющиеся всю жизнь учиться – такие люди переживают критический для мелких стукачей момент легко и даже с некоторым изяществом. И общество не выдавливает их из любовно обустроенных кабинетов и хорошо обставленных квартир. Общество делает вид, что ничего не случилось. Общество не говорит о том, что узнало, вслух, приняв за аксиому, что подобные разговоры неприличны и неконструктивны. Общество снимает с таких людей мелкие, обременительные обязанности и открывает перед ними широкую дорогу для творчества и созидания, при этом дает карт-бланш на все их начинания, в чем бы они ни заключались – в устройстве ли выставок порнографических фотографий, или в приватизации полезных ископаемых. Главное, чтобы все делалось без выебонов…
Чем больше я читал Солженицына и чем дольше листал блеклые страницы прогрессивных журналов, тем заманчивее и значительнее казалась мне работа стукача.
Конечно, я и раньше думал об этом, но думал как обыватель, как буржуа, оперирующий в жизни готовыми штампами и понятиями, которые легки в употреблении для человека недалекого и не задумывающегося о завтрашнем дне.
Через месяц необременительных размышлений я впервые в новом качестве вышел в ночь.
Нет, час, точно
Улицы в говне (весна)
Самым соблазнительным, конечно, было то, что я как бы поднимался над законом. Он, закон, мне, в общем, и прежде не сильно досаждал, замечал я его редко. Хотя, думал я, трогая опухоли и кровоподтеки, может быть, я просто привык прятаться, скрываться и врать, просто не обращаю внимания на груз страха, который постоянно таскаю на себе. Осторожность, ставшая чертой характера… Чувство опасности, поселившееся в мозгу… Ложь, растворившаяся в моей крови… Теперь будет другая ложь, вместо одной – другая. И при этом лично мне станет несравненно легче жить. Мне и жить-то осталось, если уж прямо говорить, не слишком долго. Я имею в виду жизнь полноценную, со всеми ее здоровыми и не очень здоровыми мужскими радостями и утехами.
Так не стоит ли дожить эти годы так, чтобы не было жаль времени, потраченного на подростковые страхи и детскую беготню от ментов, на игру в прятки по подвалам и подъездам, на хренову книжную конспирацию и борьбу за несуществующую «идею»?
Этот месяц реабилитации после странных и, в общем, ужасных событий я провел на удивление благостно. Такой бюргерской жизнью я не жил давно. Может быть, даже никогда не жил. Не спеша, с палочкой, ходил в магазин и покупал сразу много бутылок и еды, потом медленно тащил все это в дом, чтобы на три-четыре дня обеспечить себе спокойное существование, требующее минимума физических движений. Прошерстил почти всю свою фонотеку – оказалось, у меня есть масса дисков, к которым я не прикасался лет десять. Несколько раз говорил по телефону с Карлом – он звонил, интересовался здоровьем, обещал заскочить, но не заскакивал.
Чем больше проходило дней после нашего с ним разговора, тем увереннее я становился в правильности выбранного мной пути. Человек разумный только так и мог поступить. Вот, думал я, нет у меня ребенка. Поэтому я такой странный и есть. С точки зрения окружающих, конечно. Не вписываюсь в общую картину мира. Или социума – это как угодно.
Вот будь у меня жена и ребенок – тогда… Ходил бы я тогда в своей куртке «Умрем за попс!»? Бегал бы по подвалам? Петлял бы от ментов и напивался бы в ночных клубах или на подпольных концертах? Промышлял бы шаманкой? Считал бы, что меньшинство всегда право? Что оппозиция – естественное состояние мыслящего, свободного человека?
Будь у меня ребенок – где гарантия того, что мир не съежился бы до размеров памперса?
Деньги я зарабатывать умею и люблю. Запросто взял бы себе небольшой магазинчик, раскрутился бы… Ездил бы на подержанной «Ауди», возил бы дочу… или сына?… нет, дочу… – возил бы дочу в Швецию и Египет, в Штаты бы ее таскал. Накупил бы ей всякого. Играл бы с дочей в кубики. Читал бы ей вслух Пушкина и ставил Маккартни. «Йес» ставил бы. Влился бы в широкие народные массы предпринимателей средней руки, нажил бы капиталец и дочу обеспечил бы, ну, хоть на первое время.
Если посмотреть с той стороны, что я собой представляю? Я и мои друзья – те, что еще живы? Либо психи, либо просто уроды. Алкаши, наркоманы, маньяки или натуральные болваны. Недоучки, недоумки. Бездельники. Некоторые умирают в говне и нищете, некоторые богатеют, но остаются такими же недоделками, как и в юности. Жадные, злые и завистливые козлы.
Гордые своей исключительностью. Нарожали детей, воспитать не могут. Разводятся, женятся, снова разводятся. Лечатся от алкоголизма и страдают сердечной недостаточностью. «А если бы он не пил, – говорят поклонники на могиле, – не смог бы написать того, что написал, создать то, что создал…» Ну, не создал бы, не написал. Был бы жив и сделал бы счастливыми своих жену и детей. Или жен и детей. Так нет же. Друзья, рыдая, на поминках упиваются в драбадан и потом сами умирают от запоев. Были случаи.
Не надоело мне это? Надоело, если честно. Я ведь близко и не общаюсь уже ни с кем – ни с кем из тех, «идейных». Вот с Русановым дружу. Преуспевающий литератор. С ним спокойно и не нужно скакать по крышам во время облавы на «неформалов». Еще кое с кем общаюсь – если бы о них узнал Отец Вселенной, ни на один концерт меня больше не позвал бы. Надо мне это? На хер, на хер. И синяки еще…
Я смотрел по утрам в зеркало – синяки таяли, и каждый новый день был светлее предыдущего.
«Займись делом, Боцман, – говорил мне тогда в кабинете Карл Фридрихович. – На старости лет поработай как человек. Не пробовал смеха ради поработать? Тем более что работа твоя будет практически и не работа, а так – одно веселье… Деньги хорошие, уважение, свобода, наконец, о которой вы все столько уже лет пиздите. А слова – они ведь не больше, чем слова. „Стучать“. Ну и что. Стучать можно по-разному. Стучать и терять совесть – это разные вещи. Стукач и подлец – это вовсе не синонимы. С какой стороны посмотреть. Разведчик, контрразведчик – стукач или герой? Зорге, например, Рихард… Стукачи – это подружки обманутых жен и приятели рогатых мужей, которые отравляют им жизнь больше, чем сам факт супружеской измены, о которой и без них все известно. Вот это стукачи…»
«Ладно, Карл Фридрихович, что вы мне тут вешаете, как школьнику? Не маленький. Эти байки оставьте для проштрафившихся студентов… А мы с вами люди взрослые, так ведь?» – отвечал я.
«Вспомни юность свою боевую, – не унимался Карл Фридрихович. – Рок-клуб вспомни. Кто его сделал? Органы. Хорошее было дело? Хорошее. Для вас же, уродов, любимое заведение. Как на праздник бегали. А стучали там кто? Назвать фамилии? И что? Это тайна? Их кто-то теперь ненавидит? Кто-то их подверг остракизму, кто-то не слушает их песни? Кто-то им морду бьет? Или ты не знаешь, кто тогда информацию органам сливал?»
«Ну, знаю», – хмуро отвечал я и махал рукой, дескать, не надо ворошить старое и все такое.
«Нет уж, давай разберемся!» – шипел вредный Карл Фридрихович.
Разбирались долго. Мне все было ясно с самого начала, но Карл говорил и говорил – о том, какой у меня тонкий вкус, о том, как я разбираюсь в людях, о том, что есть отличные, умные, хулиганистые ребята, которые перебесятся и станут гордостью страны, а есть откровенный криминал, который нужно выжигать, выстригать и выкашивать, о том, что жизнь наконец в государстве наладилась и нужно стараться, чтобы она снова не сползла в болото смут и волнений, бедности и всеобщей озлобленности.
Рудольф Виссарионович иногда вставал, прохаживался по кабинету и как будто про себя бормотал: «Отпечатки пальцев по всей квартире… Свидетели… Кровь… Сперма… Что делать, что делать? Как все это объяснить? Как свести концы с концами?… Сложное положение, невиновность доказать практически… Не знаю, не знаю…»
Ночью Карл привез меня домой на своем «БМВ». Поднялся в квартиру, достал из портфеля бутылку водки, мы выпили, покурили, я был благодарен офицеру за то, что он наконец перестал расписывать передо мной все прелести работы сексота и просто пил и слушал музыку, по которой я успел сильно соскучиться.
Офицер походил вдоль моих стеллажей, разглядывая диски, потрогал пальцем старый «Гибсон», застывший на подставке в углу, покрутил ручки комбика.
– Слушай, – сказал он, вернувшись к стеллажам. – Я возьму у тебя пару дисков. Скопирую, верну.
– Пожалуйста.
Карл взял первый «Фэмили», «Таго Маго», вежливо попрощался и отвалил.
Недели три я посвятил теории. Почитал Солженицына, Аксенова, старые журналы – «Новый мир», «Нева»: они валялись у меня в стенном шкафу много лет, выбрасывать было лень, а ставить на полки – глупо. Журналы пылились, бумага крошилась, только грязь одна, а пользы никакой.
Стукачи, стукачи… Журналы времени падения Советской власти просто от корки до корки были нафаршированы стукачами. Автор любой статьи, посвященной хоть асфальтированию центра столицы, хоть новым достижениям гидрометерологии, умудрялся так или иначе вставить что-нибудь о стукачах. Какая популярная была в те годы профессия!
А в наиболее интересных и важных случаях – не профессия, но целое искусство. Я вспомнил то, что знал давным-давно, что в общем-то известно каждому, но никто не хочет об этом думать: хорошие, настоящие стукачи со временем становятся самыми уважаемыми членами общества. А каждому лестно принимать у себя в гостях уважаемого члена общества. И потом при случае знакомым сказать: ах, этот-то… ну этот-то ко мне захаживает и я к нему на дачу бывает заскакиваю вообще если что я ему могу звякнуть а он бывает помогает да он отличный мужик и тот тоже мне знаком но у него много работы в правительстве в кабинете сидит до ночи но бывает вместе выпиваем а с тем сколько было выпито…
Все это придает рассказывающему вес и значимость, возвышает в глазах друзей и знакомых. И друзья потом говорят своим друзьям и знакомым, что знакомы с таким-то, а у него все схвачено на самом верху, если что – поможет…
Экзамен для стукача – это некий момент «икс», когда обществу становится известно, что этот, отдельно рассматриваемый гражданин являлся (или до сих пор является) стукачом. Если общество, узнав страшную тайну, его отринет, значит, и поделом. Значит, неталантливый это был стукач, глупый и бездарный, значит, работу свою он делал из рук вон плохо, с обязанностями своими не справлялся, и халтурил, и завтракал в рабочее время. И видно становится, что натура у него скотская, что этот человек ленив, жаден и жесток, что он и предать не может по-человечески, а все с каким-то выебонами, что он подонок в квадрате и мерзавец в кубе.
Люди же умные, трудолюбивые, одаренные и порядочные, люди увлеченные, энтузиасты, не обделенные при этом житейской мудростью, энергичные и сильные духом, образованные, любящие и не стесняющиеся всю жизнь учиться – такие люди переживают критический для мелких стукачей момент легко и даже с некоторым изяществом. И общество не выдавливает их из любовно обустроенных кабинетов и хорошо обставленных квартир. Общество делает вид, что ничего не случилось. Общество не говорит о том, что узнало, вслух, приняв за аксиому, что подобные разговоры неприличны и неконструктивны. Общество снимает с таких людей мелкие, обременительные обязанности и открывает перед ними широкую дорогу для творчества и созидания, при этом дает карт-бланш на все их начинания, в чем бы они ни заключались – в устройстве ли выставок порнографических фотографий, или в приватизации полезных ископаемых. Главное, чтобы все делалось без выебонов…
Чем больше я читал Солженицына и чем дольше листал блеклые страницы прогрессивных журналов, тем заманчивее и значительнее казалась мне работа стукача.
Конечно, я и раньше думал об этом, но думал как обыватель, как буржуа, оперирующий в жизни готовыми штампами и понятиями, которые легки в употреблении для человека недалекого и не задумывающегося о завтрашнем дне.
Через месяц необременительных размышлений я впервые в новом качестве вышел в ночь.
Нет, час, точно
Откуда у меня появлялись деньги, я и сам толком не понимал. Первая пластинка, которую я в своей жизни продал, называлась «The Dark Side of the Moon». Я заработал пять рублей, простояв на лестнице пятьдесят минут. Покупатель, кретин, как я потом уже понял, прослушал диск от начала до конца на своем проигрывателе, я же при этом торчал на лестнице. У него, видите ли, строгие родители, и неизвестных людей они в дом не пускают. Нужен мне их дом сто лет – мне нужно было впарить лоху «Пинк Флойд», больше мне ничего не было нужно в их буржуйском доме. В конце концов впарил. Лох вышел на лестницу, поправил очки, вспотел, просох – все за минуту; оглядываясь, вытащил из кармана мятых брюк такие же мятые, замусоленные бумажки, из другого кармана – несколько медяков и беленьких, более крупного достоинства монет и быстро сунул все это мне.
«Не считай, не считай, забирай быстрее», – шептал лох. Я понимал, что он боится родителей. Родители могли застукать его на спекулятивной сделке. Виновными в спекуляции признавались как продавец, так и покупатель, что, на мой взгляд, несправедливо, но я здесь, как и в большинстве случаев, ничего поделать не мог.
Лох, не прощаясь, повернулся, одним прыжком преодолел лестничный пролет, распахнул дверь своей квартиры, юркнул внутрь и захлопнул дверь за собой. Захлопнул сильно, размашисто, но совершенно беззвучно. Так могут делать только люди, находящиеся уже за гранью человеческой трусости. Гипертрусы.
Переклеивать «яблоки» умел только Вольдемар. Он хранил секрет клея в тайне, хотя я думаю, что это была какая-нибудь ерунда. Что мог такого выдумать десятиклассник, по всем предметам в школе имевший одни тройки? Вольдемар любил слушать группу «Эмерсон, Лэйк и Палмер» и имел дома две пластинки Заппы и одну – «Кинг Кримсон».
Как-то он позвал меня на вечеринку. Родители Вольдемара уехали в гости, и вместо них теперь в квартире сидели две пэтэушницы – черненькая и беленькая. Упругие, точно резиновые, пэтэушницы были похожи на ярко раскрашенные игрушки. Тогда я еще не видел надувных баб и аналогии провести не мог.
Пэтэушницы носили одинаковые, очень короткие черные юбочки, и, когда подружки садились на диван, у обеих становились видны белые трусы. Кофточки у них тоже были одинаковые: у одной желтая, у другой красная. И через ту и через другую просвечивали жесткие черные бюстгальтеры.
Тем летом все пэтэушницы города одевались в приталенные кофточки и короткие черные юбочки, потому на эскалаторах метро постоянно там и сям мелькали белые трусы. Такое было тем летом представление о красоте, на несколько лет крепко засевшее в массовом сознании.
После двух бутылок сухого девчата были уже вдребадан. Вольдемар поставил «One size fits all». «Выключи эту херню», – хором сказали девчата. Вольдемар сменил пластинку, и под звуки «Аббы» пэтэушницы начали сноровисто раздеваться. С тех пор я «Аббу» не люблю. «Абба» с тех пор кажется мне такой же равнодушной, асексуальной и вытаращенной, как глаза резиновых пэтэушниц, проделывавших все, что полагается, без звука, без вскрика и даже без глубокого вздоха, словно бы исполняя ну, не обязанность, положим, а несложный привычный ритуал. Наверное, когда они чесали свои спины о дверной косяк, то эмоций при этом выказывали больше, чем при половом акте с совершенно еще дикими в сексе молодыми людьми.
Девчата ушли, а Вольдемар сел переклеивать «яблоки». Руки его дрожали, и мне пришлось помочь другу отделить бумажный кругляшок от пластинки «Wish You Were Here» и налепить его на диск с речами Брежнева. Промежутков между песнями на пластинках не было, так же как не было промежутков между речами, и внешне пластинки были столь же схожи, как два стриженных под полубокс первоклассника в серых суконных костюмчиках.
«Толчок» работал по субботам и воскресеньям. В воскресенье народу собиралось поменьше, суббота же была всеобщим праздником и самым опасным днем недели. По субботам проходили регулярные облавы, менты приезжали в разных формах – в своей обычной, серенькой, в военной, в гражданской одежде, замаскировавшись под обычных городских жителей, но только идиот мог не понять, что перед ним не обычные городские жители, а переодетые менты, и, когда из автобуса, остановившегося метрах в двадцати от толпы спекулянтов и меломанов, выскакивают один за другим человек двадцать обычных городских жителей и строевым шагом целенаправленно движутся с растопыренными руками и красными мордами к стихийному рынку, то это не просто случайность, не экскурсия по историческим местам и не увеселительная прогулка.
Если бежать от облавы на восток, то, скорее всего, будешь схвачен. На восток простирались городские кварталы застройки шестидесятых – хрущевские домики: конурки для нетребовательных рабочих и еще менее требовательных служащих.
Среди правильных рядов пятиэтажек менты и дружинники, их сопровождавшие, – самой большой пакостью были эти дружинники, они, суки, с особенным рвением ловили нас, простых меломанов, или, по-ихнему, спекулянтов, получали от охоты удовольствие, азартно прыгали через лужи, с присвистами, с окриками «Окружай!», «Держи!», «Ату его!», только что соколов на локтях не держали и собак не науськивали, гады, – среди пятиэтажек менты и дружинники легко могли и окружить, и повязать.
Мы уходили врассыпную туда, где погрязнее. В двух остановках от магазина радиодеталей, напротив которого и работал наш «толчок», за грядой высоких, неизвестной породы кустов находилось какое-то таинственное производство, распространявшее на всю округу запах поросячьего говна. Может быть, оно было и не поросячьим, но уж точно не человеческим. Как пахнет человеческое говно, знает любой младенец, запах же, стелившийся зимой и летом над улицей Червонного Казачества, отличался от запаха человеческого говна так, как бык отличается от Юпитера. Проезжая по этой улице, местные жители и гости из провинции отчетливо понимали, что наш город живет не только тяжелым машиностроением и туристическим бизнесом.
Вот туда мы и бежали – на запах этого нечеловеческого, неизвестного происхождения говна. Менты и дружинники всегда отставали от нас, предпочитая повернуть вспять и ринуться на асфальтированные площадки городских дворов, чтобы там продолжить охоту на социально чуждых им молодых негодяев.
Подступы к источнику горячего, тяжелого запаха были покрыты липкой грязью. Может быть, это тоже было говно, застарелое и выдохшееся, мы не разбирали, мы хлюпали по вязкой жиже, непроходимой для ментовских ботинок, – хотя они и назывались «говнодавами», но это одно название – роняли иногда свои пластинки и не поднимали их: свобода дороже, на свободе мы могли купить еще таких пластинок, а в следственном изоляторе особо не разгуляешься, там тебе даже «Бони М» не поставят, не то что «Кримсон» какой-нибудь или эстетский «Экс-Ти-Си».
Вольдемар процветал недолго. Его пластинки с речами Брежнева и наклеенными на них лейблами «Пинк Флойд» и «Эмерсон» принесли быстрые деньги, но деньги эти столь же быстро кончились, а продавец фальшивых дисков был вычислен, так что появляться на «толчке» Вольдемару стало небезопасно. В результате мой товарищ завязал с торговлей пластинками и переключился на операции с валютой. Стал богатым человеком, но с музыкой расстался навеки. А жаль, такой увлеченный был меломан, любо-дорого глядеть. Вот так деньги сбивают людей с верного пути, хоть бы этот путь и шел по сырому говну.
«Молния, видно, в домик попала», – подумал я.
Я сделал большой глоток из бутылки. Ну ладно, котельные, бывают, взрываются. Не часто, правда, но случается такое. Дай бог, чтобы там никого не было.
Я посмотрел в сторону недавнего взрыва. Пламя унялось, только пыль и гарь стояли над местом трагедии. Ни одного человека рядом с черными стенами котельной видно не было, и что-то подсказывало мне, что внутри тоже никто не пострадал. Стадион возвышался надо мной спокойно и молчаливо, никто не выбегал из него, никто не стремился тушить пожар, который, собственно, уже иссяк сам собой.
Не наблюдалось людей и на окрестных улицах – пуста была Бассейная, по ней проехал одинокий и, кажется, пустой автобус, а на проспекте Гагарина, разлегшемся вдоль ограды Парка Победы, вообще не виднелось ни одной машины.
Темнота вокруг сгущалась; если бы я не был уверен, что сейчас середина дня, то решил бы, что оказался на пустыре возле СКК в безлюдный предрассветный час.
Типичное состояние для профессионального алкоголика – временная потеря памяти: выпиваешь в одном месте, скажем, утром, а потом очухиваешься и находишь себя совершенно в другом месте и в другое время. В этом нет ничего страшного, и со временем я к этому привык. Сейчас же меня угнетали неожиданный холод и полное отсутствие даже намека на присутствие моей гостьи. Так хорошо начали, думал я, и все? Нет, мне нужно ее найти. Зачем это мне нужно, внятно я объяснить себе не мог, но понял, что прямо сейчас отправлюсь на поиски. Куда она могла деться? Не так много в нашем городе мест, которые могут интересовать юную желтую журналистку. Все они, юные и желтые, одинаковые. Круг их интересов напоминает дырочку на виниловой пластинке. Вся музыка нарезана на диске, а критики видят и обсуждают только дырочку в центре.
«Не считай, не считай, забирай быстрее», – шептал лох. Я понимал, что он боится родителей. Родители могли застукать его на спекулятивной сделке. Виновными в спекуляции признавались как продавец, так и покупатель, что, на мой взгляд, несправедливо, но я здесь, как и в большинстве случаев, ничего поделать не мог.
Лох, не прощаясь, повернулся, одним прыжком преодолел лестничный пролет, распахнул дверь своей квартиры, юркнул внутрь и захлопнул дверь за собой. Захлопнул сильно, размашисто, но совершенно беззвучно. Так могут делать только люди, находящиеся уже за гранью человеческой трусости. Гипертрусы.
Переклеивать «яблоки» умел только Вольдемар. Он хранил секрет клея в тайне, хотя я думаю, что это была какая-нибудь ерунда. Что мог такого выдумать десятиклассник, по всем предметам в школе имевший одни тройки? Вольдемар любил слушать группу «Эмерсон, Лэйк и Палмер» и имел дома две пластинки Заппы и одну – «Кинг Кримсон».
Как-то он позвал меня на вечеринку. Родители Вольдемара уехали в гости, и вместо них теперь в квартире сидели две пэтэушницы – черненькая и беленькая. Упругие, точно резиновые, пэтэушницы были похожи на ярко раскрашенные игрушки. Тогда я еще не видел надувных баб и аналогии провести не мог.
Пэтэушницы носили одинаковые, очень короткие черные юбочки, и, когда подружки садились на диван, у обеих становились видны белые трусы. Кофточки у них тоже были одинаковые: у одной желтая, у другой красная. И через ту и через другую просвечивали жесткие черные бюстгальтеры.
Тем летом все пэтэушницы города одевались в приталенные кофточки и короткие черные юбочки, потому на эскалаторах метро постоянно там и сям мелькали белые трусы. Такое было тем летом представление о красоте, на несколько лет крепко засевшее в массовом сознании.
После двух бутылок сухого девчата были уже вдребадан. Вольдемар поставил «One size fits all». «Выключи эту херню», – хором сказали девчата. Вольдемар сменил пластинку, и под звуки «Аббы» пэтэушницы начали сноровисто раздеваться. С тех пор я «Аббу» не люблю. «Абба» с тех пор кажется мне такой же равнодушной, асексуальной и вытаращенной, как глаза резиновых пэтэушниц, проделывавших все, что полагается, без звука, без вскрика и даже без глубокого вздоха, словно бы исполняя ну, не обязанность, положим, а несложный привычный ритуал. Наверное, когда они чесали свои спины о дверной косяк, то эмоций при этом выказывали больше, чем при половом акте с совершенно еще дикими в сексе молодыми людьми.
Девчата ушли, а Вольдемар сел переклеивать «яблоки». Руки его дрожали, и мне пришлось помочь другу отделить бумажный кругляшок от пластинки «Wish You Were Here» и налепить его на диск с речами Брежнева. Промежутков между песнями на пластинках не было, так же как не было промежутков между речами, и внешне пластинки были столь же схожи, как два стриженных под полубокс первоклассника в серых суконных костюмчиках.
«Толчок» работал по субботам и воскресеньям. В воскресенье народу собиралось поменьше, суббота же была всеобщим праздником и самым опасным днем недели. По субботам проходили регулярные облавы, менты приезжали в разных формах – в своей обычной, серенькой, в военной, в гражданской одежде, замаскировавшись под обычных городских жителей, но только идиот мог не понять, что перед ним не обычные городские жители, а переодетые менты, и, когда из автобуса, остановившегося метрах в двадцати от толпы спекулянтов и меломанов, выскакивают один за другим человек двадцать обычных городских жителей и строевым шагом целенаправленно движутся с растопыренными руками и красными мордами к стихийному рынку, то это не просто случайность, не экскурсия по историческим местам и не увеселительная прогулка.
Если бежать от облавы на восток, то, скорее всего, будешь схвачен. На восток простирались городские кварталы застройки шестидесятых – хрущевские домики: конурки для нетребовательных рабочих и еще менее требовательных служащих.
Среди правильных рядов пятиэтажек менты и дружинники, их сопровождавшие, – самой большой пакостью были эти дружинники, они, суки, с особенным рвением ловили нас, простых меломанов, или, по-ихнему, спекулянтов, получали от охоты удовольствие, азартно прыгали через лужи, с присвистами, с окриками «Окружай!», «Держи!», «Ату его!», только что соколов на локтях не держали и собак не науськивали, гады, – среди пятиэтажек менты и дружинники легко могли и окружить, и повязать.
Мы уходили врассыпную туда, где погрязнее. В двух остановках от магазина радиодеталей, напротив которого и работал наш «толчок», за грядой высоких, неизвестной породы кустов находилось какое-то таинственное производство, распространявшее на всю округу запах поросячьего говна. Может быть, оно было и не поросячьим, но уж точно не человеческим. Как пахнет человеческое говно, знает любой младенец, запах же, стелившийся зимой и летом над улицей Червонного Казачества, отличался от запаха человеческого говна так, как бык отличается от Юпитера. Проезжая по этой улице, местные жители и гости из провинции отчетливо понимали, что наш город живет не только тяжелым машиностроением и туристическим бизнесом.
Вот туда мы и бежали – на запах этого нечеловеческого, неизвестного происхождения говна. Менты и дружинники всегда отставали от нас, предпочитая повернуть вспять и ринуться на асфальтированные площадки городских дворов, чтобы там продолжить охоту на социально чуждых им молодых негодяев.
Подступы к источнику горячего, тяжелого запаха были покрыты липкой грязью. Может быть, это тоже было говно, застарелое и выдохшееся, мы не разбирали, мы хлюпали по вязкой жиже, непроходимой для ментовских ботинок, – хотя они и назывались «говнодавами», но это одно название – роняли иногда свои пластинки и не поднимали их: свобода дороже, на свободе мы могли купить еще таких пластинок, а в следственном изоляторе особо не разгуляешься, там тебе даже «Бони М» не поставят, не то что «Кримсон» какой-нибудь или эстетский «Экс-Ти-Си».
Вольдемар процветал недолго. Его пластинки с речами Брежнева и наклеенными на них лейблами «Пинк Флойд» и «Эмерсон» принесли быстрые деньги, но деньги эти столь же быстро кончились, а продавец фальшивых дисков был вычислен, так что появляться на «толчке» Вольдемару стало небезопасно. В результате мой товарищ завязал с торговлей пластинками и переключился на операции с валютой. Стал богатым человеком, но с музыкой расстался навеки. А жаль, такой увлеченный был меломан, любо-дорого глядеть. Вот так деньги сбивают людей с верного пути, хоть бы этот путь и шел по сырому говну.
«Молния, видно, в домик попала», – подумал я.
Я сделал большой глоток из бутылки. Ну ладно, котельные, бывают, взрываются. Не часто, правда, но случается такое. Дай бог, чтобы там никого не было.
Я посмотрел в сторону недавнего взрыва. Пламя унялось, только пыль и гарь стояли над местом трагедии. Ни одного человека рядом с черными стенами котельной видно не было, и что-то подсказывало мне, что внутри тоже никто не пострадал. Стадион возвышался надо мной спокойно и молчаливо, никто не выбегал из него, никто не стремился тушить пожар, который, собственно, уже иссяк сам собой.
Не наблюдалось людей и на окрестных улицах – пуста была Бассейная, по ней проехал одинокий и, кажется, пустой автобус, а на проспекте Гагарина, разлегшемся вдоль ограды Парка Победы, вообще не виднелось ни одной машины.
Темнота вокруг сгущалась; если бы я не был уверен, что сейчас середина дня, то решил бы, что оказался на пустыре возле СКК в безлюдный предрассветный час.
Типичное состояние для профессионального алкоголика – временная потеря памяти: выпиваешь в одном месте, скажем, утром, а потом очухиваешься и находишь себя совершенно в другом месте и в другое время. В этом нет ничего страшного, и со временем я к этому привык. Сейчас же меня угнетали неожиданный холод и полное отсутствие даже намека на присутствие моей гостьи. Так хорошо начали, думал я, и все? Нет, мне нужно ее найти. Зачем это мне нужно, внятно я объяснить себе не мог, но понял, что прямо сейчас отправлюсь на поиски. Куда она могла деться? Не так много в нашем городе мест, которые могут интересовать юную желтую журналистку. Все они, юные и желтые, одинаковые. Круг их интересов напоминает дырочку на виниловой пластинке. Вся музыка нарезана на диске, а критики видят и обсуждают только дырочку в центре.
Улицы в говне (весна)
Я понимал, что еще не стал ни хорошим, ни плохим стукачом. Что для этого нужен опыт работы. И тогда я решил для начала проехаться на метро – посмотреть, что чувствует стукач в подземке. Да и себя проверить: вдруг после такой быстрой ломки моральных устоев во мне что-нибудь изменилось? Вдруг я теперь стану по-другому воспринимать окружающее? Дома это выяснить трудно, дома все звуки знакомы и привычны, я могу и не слышать их, но думать, что слышу. Или наоборот. Когда, например, из говенной «мыльницы» звучит знакомая мне музыка, я ведь слышу те звуки, которые «мыльница» просто по определению не в состоянии воспроизвести. А я их прекрасно воспринимаю – по памяти – и получаю удовольствие. Люди не замечают привычного тиканья часов, не обращают внимания на рев холодильника и треск паркета под ногами. Что уж говорить о таких, доступных только истинному гурману вещах, как тонкое пение оконных стекол при перемене температуры и ровный, мягкий шум, который издают по ночам осыпающиеся невидимой пылью обои?
Пока я переживал последние события, пришла весна. Хотелось бы сказать: пришла, откуда не ждали, но это не так. Ждали ее, конечно, и пришла она – ясно откуда и почему. Пришла, следуя так называемым законам природы, неся с собой унылые мысли о неизменности и статичности бытия. Прыщавые рэпперы и недозрелые школьницы, лопаясь от гормонов и идиотской радости, ошалело бродили по улицам с бутылками пива в руках и страшно гоготали, не отрывая от ушей мобильники. Дворники и мусорщики работали без выходных, но улицы все равно были в говне и мелких кучках мусора. Собачье говно зимой припорашивается снегом, и в это время года его не видно. К тому же оно замерзает и перестает выполнять свои основные функции – вонять и пачкать подошвы прохожих. Зимой говно, как многие органические структуры, впадает в спячку. Весной же пробуждается и становится таким же пышным и всем заметным, как СССР в пятидесятые годы.
Весна принесла с собой характерные звуки – это если не говорить о всяких капелях и теплых ветерках. Выйдя на улицу, понимающий человек вздрогнет от скрежета синтетических рубашек под зимними куртками – многие граждане по инерции довольно долго не меняют форму одежды с зимней на летнюю и потеют под апрельским солнцем в пуховиках и пальто. Потеют они совсем не так, как потеют зимой – здоровым крепким потом, который тут же схватывается морозцем или всасывается обратно в поры: тело зимой живет, борется с лютой стужей, всякие гнусные процессы идут в нем быстро, и потому зимний пот – бодрый, свежий, одежда от него не скрипит и почти не воняет. Весной же совсем другое дело.
Пока я шел по улице, меня сопровождали эти скрипы, шорохи и хлюпанье белья на телах, покрытых весенним авитаминозным потом. В мягком теплом воздухе плавали покашливания, поперхивания, попукивания, шмыганья, кряхтенья, шумы в сердцах и хрипы в бронхах, свист застоявшихся позвоночных дисков, трущихся друг о друга, и гудение челюстных мышц, растягивающих рты в бессмысленных улыбках.
В метро все эти звуки спрессовывались стенками вагона, наползали друг на друга и, лишившись естественной реверберации, становились плоскими, как звук дискомузыки из дешевого двухкассетника. Вагон ревел, дребезжал, ухал и выл – так громко, что я через несколько секунд перестал замечать и грохот, и треск.
Это я умею делать – переключаться с ненужных мне секторов звуковой палитры на то, что интересно в данный момент, и на означенном интересном сосредоточиваться. Это совсем нетрудно, в общем, такая избирательность доступна каждому, но почти никто этого не делает. Нас, Слушателей, мало. Логично, что нас отслеживают и контролируют – как всякую патологию. С точки зрения государства как живого организма, патологию запускать нельзя: организм может разрушиться. В самом деле, начни я расписывать все прелести настоящего cлушания, сколько народу пойдет за мной как за новым Учителем? А кто тогда будет работать? То-то. Я вот никогда не работал. Только слушал. На самом деле, для человека этого вполне достаточно. Если еще сам он умеет хоть немного звучать – чего же еще надо?
Определенно, это совершенно новое состояние. Никогда я не чувствовал себя так, как теперь. Пожалуй, что-то похожее было, когда я впервые в жизни оказался за границей. Вышел из автобуса на Мартинлютер-шстрассе и секунд тридцать думал, что я совершенно свободен и абсолютно защищен. Потом иллюзия пропала: на улице толкались непробиваемые немцы, горланили арабы и плевались болгары, придирчиво разглядывая мостовые – не обронил ли кто-нибудь кошелек или, на худой конец, сигарету.
Любой из них мог дать мне по морде или просто зарезать. Вот и иди потом, ищи справедливости. Полиция, суд – это все так. Но я был кто? Я был никто. Ничтожество, атом, элементарная частица. Таких, как я, миллионы. Миллиарды. Миллиарды взаимозаменяемых единиц, интересных государству лишь количественно. Тех, что именуются в литературе «маленькими человеками».
Потом я перестал быть «маленьким человеком», но остался совершенно незащищенным, то есть почти все тем же «маленьким». А «маленьких» я не люблю И все эти истории о них, выдуманные писателями позапрошлого века, меня не трогают, а только раздражают. Герои удручают своей беспомощностью и покорностью.
Пока я переживал последние события, пришла весна. Хотелось бы сказать: пришла, откуда не ждали, но это не так. Ждали ее, конечно, и пришла она – ясно откуда и почему. Пришла, следуя так называемым законам природы, неся с собой унылые мысли о неизменности и статичности бытия. Прыщавые рэпперы и недозрелые школьницы, лопаясь от гормонов и идиотской радости, ошалело бродили по улицам с бутылками пива в руках и страшно гоготали, не отрывая от ушей мобильники. Дворники и мусорщики работали без выходных, но улицы все равно были в говне и мелких кучках мусора. Собачье говно зимой припорашивается снегом, и в это время года его не видно. К тому же оно замерзает и перестает выполнять свои основные функции – вонять и пачкать подошвы прохожих. Зимой говно, как многие органические структуры, впадает в спячку. Весной же пробуждается и становится таким же пышным и всем заметным, как СССР в пятидесятые годы.
Весна принесла с собой характерные звуки – это если не говорить о всяких капелях и теплых ветерках. Выйдя на улицу, понимающий человек вздрогнет от скрежета синтетических рубашек под зимними куртками – многие граждане по инерции довольно долго не меняют форму одежды с зимней на летнюю и потеют под апрельским солнцем в пуховиках и пальто. Потеют они совсем не так, как потеют зимой – здоровым крепким потом, который тут же схватывается морозцем или всасывается обратно в поры: тело зимой живет, борется с лютой стужей, всякие гнусные процессы идут в нем быстро, и потому зимний пот – бодрый, свежий, одежда от него не скрипит и почти не воняет. Весной же совсем другое дело.
Пока я шел по улице, меня сопровождали эти скрипы, шорохи и хлюпанье белья на телах, покрытых весенним авитаминозным потом. В мягком теплом воздухе плавали покашливания, поперхивания, попукивания, шмыганья, кряхтенья, шумы в сердцах и хрипы в бронхах, свист застоявшихся позвоночных дисков, трущихся друг о друга, и гудение челюстных мышц, растягивающих рты в бессмысленных улыбках.
В метро все эти звуки спрессовывались стенками вагона, наползали друг на друга и, лишившись естественной реверберации, становились плоскими, как звук дискомузыки из дешевого двухкассетника. Вагон ревел, дребезжал, ухал и выл – так громко, что я через несколько секунд перестал замечать и грохот, и треск.
Это я умею делать – переключаться с ненужных мне секторов звуковой палитры на то, что интересно в данный момент, и на означенном интересном сосредоточиваться. Это совсем нетрудно, в общем, такая избирательность доступна каждому, но почти никто этого не делает. Нас, Слушателей, мало. Логично, что нас отслеживают и контролируют – как всякую патологию. С точки зрения государства как живого организма, патологию запускать нельзя: организм может разрушиться. В самом деле, начни я расписывать все прелести настоящего cлушания, сколько народу пойдет за мной как за новым Учителем? А кто тогда будет работать? То-то. Я вот никогда не работал. Только слушал. На самом деле, для человека этого вполне достаточно. Если еще сам он умеет хоть немного звучать – чего же еще надо?
Определенно, это совершенно новое состояние. Никогда я не чувствовал себя так, как теперь. Пожалуй, что-то похожее было, когда я впервые в жизни оказался за границей. Вышел из автобуса на Мартинлютер-шстрассе и секунд тридцать думал, что я совершенно свободен и абсолютно защищен. Потом иллюзия пропала: на улице толкались непробиваемые немцы, горланили арабы и плевались болгары, придирчиво разглядывая мостовые – не обронил ли кто-нибудь кошелек или, на худой конец, сигарету.
Любой из них мог дать мне по морде или просто зарезать. Вот и иди потом, ищи справедливости. Полиция, суд – это все так. Но я был кто? Я был никто. Ничтожество, атом, элементарная частица. Таких, как я, миллионы. Миллиарды. Миллиарды взаимозаменяемых единиц, интересных государству лишь количественно. Тех, что именуются в литературе «маленькими человеками».
Потом я перестал быть «маленьким человеком», но остался совершенно незащищенным, то есть почти все тем же «маленьким». А «маленьких» я не люблю И все эти истории о них, выдуманные писателями позапрошлого века, меня не трогают, а только раздражают. Герои удручают своей беспомощностью и покорностью.