В «Рубле» возле каждого столика стояли добротные коренастые вешалки. Я снял свою тяжелую куртку и повесил ее так, чтобы в случае необходимости иметь быстрый доступ к карманам.
   – Что будете заказывать? – спросил Леня, знакомый мне официант. Для него я был просто постоянным посетителем, экзотическим, но денежным; он, вероятно, принимал меня за какого-то мелкого бандита с легкими отклонениями в психике. То же думали обо мне и Буба с Ренегатом, которых я время от времени снабжал шаманкой.
   – Кофе.
   – Какой? У нас…
   – Не надо. – Я с детства привык к неприхотливой пище и простым грубым напиткам, поэтому длинный перечень сортов и наименований, который сейчас собирался зачитать мне высокий, напоминавший лист осоки официант, всегда меня раздражал. – Эспрессо.
   – Обычный или двойной? Сахар, сливки…
   – Двойной, с сахаром.
   – Сахар тоже двойной?
   – Сахар тройной.
   Официант едва заметно поклонился, не из уважения, а рефлекторно – в кармане его при этом зашуршали купюры и звякнули ключи, – повернулся и заскользил к стойке, посвистывая подошвами по мраморному полу.
   В зал вошел известный литератор Русанов. Публика, поедавшая свои сациви и лобио, в большинстве своем книг не читала и не знала ни произведений Русанова, ни его лично, поэтому до моего столика он добрался без приключений.
   – Привет, Боцман! – сказал Русанов, подходя ко мне и снимая дорогое, не по сезону легкое пальто. – А выпить нет? Шучу.
   – Здравствуй, дорогой, – ответил я. – Располагайся.
   – Чего это тебя сюда занесло? – спросил Русанов, устраиваясь напротив и оглядывая зал. – Ублюдочное какое-то место.
   Мадам, грызущая за соседним столиком свиной шашлык, демонстративно цыкнула зубом. Леня принес мой кофе.
   – Что будешь? – спросил я. – Я угощаю. Пива?
   – На понижение не пью, – солидно заметил Русанов. – Водки. Водка какая у вас нынче?
   – Водка… – начал было официант, но писатель не дал ему договорить.
   – Ладно. Несите самую хорошую. На ваш вкус. Только глядите, чтобы холодненькая была.
   – Закусывать…
   – Потом, – махнул рукой писатель. – Мы прочитаем вот эту вещь, – он взял со стола меню, – и сообщим вам о принятом решении. А пока водки. Граммов сто пятьдесят, ну, или четыреста, что ли. Хорошо?
   – Хорошо, – ответил официант. – Заказ принят.
   – Удивительно приятно было с вами пообщаться, – кивнул литератор.
   Никиту Русанова я знал лет, пожалуй, тридцать. В юности мы даже вместе играли в группе, которую собрал Никита. Однако увлечение игрой на гитаре прошло у него довольно быстро, и это, как я сейчас понимаю, избавило его от множества неприятностей.
   Подали водку. Она была налита в графинчик и выглядела строго и лаконично. Если бы она могла звучать, то звучала бы как поздний «Ultravox». Несмотря на всю свою любовь к новым романтикам, я решил пока не пить и приберечь силы для ночи.
   – Первую – молча, – сказал Русанов и выпил водку одним глотком. Черты его лица, еще секунду назад неопределенные и смазанные, схватились, отвердели, глаза заблестели, и всклокоченные густые волосы легли в конкретную, пусть и не слишком аккуратную прическу. Судя по всему, литератор сегодня пил уже не только пиво, но и вино.
   – Уф-ф, хорошо, – сказал Никита и налил себе вторую. – Так как у тебя? Случилось? – спросил он, поднимая рюмку.
   – Именно так, – ответил я. – Случка прошла на высшем уровне. И привела к полному удовлетворению обеих сторон.
   – Да, Танька может, – вальяжно размякнув, согласился Русанов. – Это тебе, брат, не малолетки какие-нибудь. У нее, Таньки, хорошая школа.
   – Я уже понял. Спасибо.
   – Не за что. Мне это ни малейшего труда, как ты понимаешь, не составило. Одно только удовольствие. И товарищу помог, и в гостях посидел. Она меня давно уже звала, говорит, заходи по старой памяти, посидим, молодость вспомним… С приятелями, говорила, заходи, мне, мол, скучно одной…
   – Так у нее же муж…
   – Да что там – муж! Одно название, а не муж. Все в разъездах…
   – В Финляндии, – сказал я.
   – Вот-вот. Медом ему там намазано, что ли?… Я так думаю, у него там какая-нибудь горячая финка завелась, вот он и переселяется потихоньку в страну сочной травы. А Танька скучает.
   Русанов заглотнул вторую и старомодно щелкнул пальцами. Леня был тут как тут.
   – Таперича чего-нибудь закусить. С икрой, что ли, с колбаской бутербродиков… И, может быть, – размышлял литератор вслух в тени, отбрасываемой нависшим над ним официантом, – может быть, еще водочки?… Или переждать?… Нет, неси, любезный. Еще двести. Чтобы десять раз не бегать.
   – Козлы… – прошелестело по залу.
   Официант напрягся, Русанов же не обратил на адресованное нам оскорбление никакого внимания. Или не услышал.
   – Ну хорошо, – сказал он. – Я вот тебе книжку новую принес.
   – Спасибо.
   – Подожди, подпишу.
   Русанов выхватил из кармана серого в черную клеточку пиджака ручку «Паркер» и махнул что-то на титульном листе.
   – Спасибо еще раз, – сказал я, повернулся, чтобы спрятать книгу в карман куртки, и встретился глазами со статным господином, подошедшим к нашему столу. Шаги его я услышал загодя. Слышал я и то, как он вставал из-за стола, уронив при этом вилку, слышал, как печально вздохнула его спутница, слышал, как похрустывали суставы его пальцев в карманах брюк.
   Ренегат и Буба заиграли на своих аккордеонах что-то отвратительно аргентинское. Инструмент Бубы был очень старым, и лабух этим очень гордился. Я не разделял его восторгов – клавиши стучали, мехи сипели, аккордеон скрипел, шепелявил и по-звериному урчал, но Буба говорил, что это и есть то настоящее, что отличает произведение большого мастера от конвейерного новодела.
   – А ты кто, бля, такой? – спросил подошедший господин. Он был одет в костюм, стоивший как средненькая яхта, а его ботинки при нужде можно было бы поменять на комнату в коммуналке. Не дождавшись ответа, господин обогнул стол и уселся рядом с Никитой.
   Обращался незнакомец ко мне, игнорируя соседство с мастером художественного слова, о котором он явно ничего не знал и значение которого для мировой словесности, соответственно, не ценил. Лицо господина было простым русским лицом сноровистого палача. Костюм его шуршал, рубашка поскрипывала шелком, фарфоровые зубы постукивали, он принес с собой целый букет новых звуков. Молчал только неподвижный шрам над левой бровью.
   Впрочем, насчет шрамов я большой специалист, меня на это не купишь. Все эти отметины, бывает, зарабатываются вовсе не в бою, а напротив – в минуты сладостного досуга. Один мой знакомый, например, напившись пьян, имел обыкновение падать с кровати лицом вниз. Просыпался в луже крови. Тоже имел, в этой связи, лицо со шрамом.
   Заискивающая южноамериканская музычка действовала на нервы больше, чем водянистые глаза угрюмого плейбоя.
   Русанов нехорошо покраснел. Он любил по пьяному делу с кем-нибудь поссориться.
   – Так я не слышу, – сказал плейбой.
   – Вот что, любезный, – вкрадчиво прошептал писатель (чт-з-с! – прокатилось по залу компактное эхо). – А вам мне кажется… (ж-щ-тсь!..)
   – Короче, пошли. – Гость резко встал. Одной рукой он зацепил Никиту за ворот и рывком поставил его на ноги. Упал стул, звякнула моя чашечка на блюдце. Знатоки ресторанной жизни Ренегат и Буба заиграли громче и быстрее.
   – Встал, я кому говорю! – рявкнул на меня враг, но тут литератор, смекнув, что к чему, провел почти идеальную подсечку, толкнув державшего его здоровяка локтем в грудь, и тот рухнул на мраморные плиты, звонко щелкнув по ним подбритым затылком. Падая, он невнятно матернулся и рыгнул. Уже лежа, здоровяк выбил дробь каблуками музейных ботинок по мрамору – пол был скользким, и эффектно выпрыгнуть в стойку плейбою не удалось.
   – Нам пора, – сказал я Русанову, который пыхтел и суетился вокруг поверженного врага, норовя побольнее пнуть его ногой под ребра.
   К нам уже пробирались между столиками двое в костюмах, должно быть, приятели плейбоя, и охранник, который меня не любил. Не знаю, почему, но он никогда со мной не здоровался и старался не отвечать на вопросы, которые я ему иной раз задавал, – работает ли, к примеру, клуб в праздничный день или еще что из производственной темы.
   Я сорвал с вешалки куртку, натянул ее на себя и вытащил из кармана пятидесятидолларовую бумажку.
   Русанов все-таки исхитрился и добавил обидчику. Поднаторевший в скольжении по мрамору охранник с пластикой хоккеиста подплыл к литератору, и мне пришлось прыгнуть вперед, чтобы оттолкнуть его ударом ладоней в грудь. Русанов в это время уже сцепился с одним из приятелей ползающего на полу заводилы – высоким, худым, с сосредоточенным лицом бухгалтера, проверяющего квартальный отчет. Номер третий – неповоротливый, вспотевший от выпитого прежде и случившегося только что толстяк – неуклюже топтался возле боровшихся, явно мешая номеру первому подняться, а номеру второму – нанести литератору Русанову хоть какие-нибудь, даже самые безобидные увечья.
   Вообще, ужасы ресторанных драк, как их преподносят в голливудских фильмах семидесятых годов, сильно преувеличены.

Десятый час

   – Брежнев… Вы тот самый?
   – Тот самый.
   – Ага. А я смотрю, вроде похож… А вроде и нет. Чего они от вас хотели?
   – Денег требовал, – прошипела Полувечная. – Засадите вы его как следует. Урод, понимаешь… лезет к незнакомым людям. Так можно и нарваться. Сколько таких историй: завелся к кому-то, и – того… Кранты. Случайный удар головой об угол стола, не вовремя открытая дверца холодильника… Засадите. Засадите ему же на пользу, целее будет. Молодой еще, ему жить и жить.
   – А вы? – Растерянный мент оглядел Свету с ног до головы.
   – Вы кто?… Это с вами?
   – Естественно, – ответил я.
   – Ну да что это я… Поглядим, может, и засадим. Много тут ходит всяких… Ладно, отдыхайте. – Мент вернул мне потрепанный паспорт, козырнул, улыбнулся, еще раз взглянул на Полувечную, поморщился, махнул рукой и вышел из кафе.
   – Видишь, – сказал я журналистке. – Видишь, как со мной просто? Все меня знают.
   – Да. С тобой-то все очень просто, – со странной интонацией ответила Полувечная и сунула камеру в рюкзак.
 
   Свою первую гитару я разбил о голову слушателя через десять лет после того, как был убит Мередит Хантер.
   Подробностей смерти Мередита я не знаю. Для кого-то она, вероятно, была большим горем, для кого-то – статистикой. Мередит был красивым черным парнем, который на свою беду любил музыку «Роллинг Стоунз». Мередит пробился к самой сцене и ни с того ни с сего начал размахивать пистолетом – кто его знает, не размахивал бы, может, и не пришил бы его «Ангел ада», не пропорол бы сзади длинным ножом его стильный зеленый пиджак. Вряд ли Мередит Хантер был добропорядочным гражданином и исправным налогоплательщиком. Что делать тихому семьянину в толпе «Ангелов ада» перед сценой на Алтамонтском трэке во время выступления «Роллинг Стоунз»? Да еще с пистолетом в кармане зеленого пиджака?
   Когда я с размаху опустил чешскую «Иолану» на копну белесых грязных волос, я не думал ни о Мередите, ни о Кейте Ричардсе, который при обстоятельствах, схожих с теми, в которых оказался я, носком сапога выбил зубы полезшему на сцену английскому гопнику.
   Я пробил жлобу череп, и потом он лежал в больнице с сотрясением мозга. Мне же и моим товарищам пришлось бросить довольно выгодную работу в деревенском клубе – мы играли на танцах каждую субботу и каждую субботу не знали, вернемся ли в город живыми. На моих глазах однажды прямо в зале, перед сценой, селяне забили до полной неподвижности паренька, умыкнувшего у какого-то местного авторитета девку-молодуху. Били его пряжками флотских ремней, били просто кулаками – по голове и по спине, потому что грудь и лицо парнишка прикрыл, согнувшись пополам. Потом он упал, и его еще некоторое время топтали унавоженными сапогами. Мы, оцепенев от ужаса, играли «Mrs. Vanderbilt». Я пел: «Хоп! Хей хоп!»
   Когда избитого парня вытащили на улицу, танцы продолжились как ни в чем не бывало, и мы уже через две песни забыли о случившемся, и только в ночной электричке, везшей нас, пьяных и довольных (в тот раз нам прилично заплатили, рублей по тридцать каждому), вспомнили о драке. «Вот это рок-н-ролл», – сказал я, глядя в черное окно. «Чего? – не поняли мои парни. – Где рок-н-ролл?». Я не стал объяснять и сделал вид, что задремал.
   А потом, месяца через два, деревенские танцоры уже поперли на меня. Этот патлатый все орал, чтобы я спел «Хоп, хей хоп». «Хоп, хей хоп» мы уже играли два раза, я стал петь песню собственного сочинения, что-то про замки и пустыни, был там еще космос и какие-то глаза в окне, и тут в меня бросили бутылку. Бросил этот, волосатый и немытый урод. Бутылка попала в гитару, ударила сильно, я едва не рухнул на спину. Лопнули две или три струны, и тут я разозлился. «Я, – мелькнуло в голове, – я, тот, который слушает „Йес“ и „Дженезис“, который читает Шинкарева и Фрэзера, почему я должен терпеть это агрессивное говно, прущее прямо на меня в Богом забытом и обойденном цивилизацией сарае?»
   Позиция была удобной. Я перехватил гитару за гриф, замахнулся и рубанул торцом цельного, лакированного корпуса по немытой деревенской башке. В зале этого, кажется, не заметили. Там шла обычная легкая вечерняя драка, одна из тех, ради которых сельские пацаны и девки только и ходили на танцы. Не «Хоп, хей хоп» же слушать в самом деле они приходили, не стали бы они ради «Хоп, хей хопа» даже задницы с завалинок поднимать.
   От гитарного корпуса откололся солидный кусок. «Значит, не гитара и была», – пронеслось в моей голове, а из головы пострадавшего короткими толчками заплескала густая, темная кровь. Пострадавший покачнулся и смешался с толпой. Кажется, он упал – внимательно разглядеть его перемещения я не смог, потому что меня схватили товарищи-музыканты и увлекли за кулисы, в коридорчик, заканчивающийся служебным входом. Точнее – спасительным для нас выходом.
   Оказывается, мои парни уже давно приготовились к отступлению, и лишь я в творческом запале не видел, что над нами, да и вообще над всем многострадальным деревенским клубом собирается буря.
   На танцы, как мне рассказали уже в электричке, прибыла компания из соседнего села. Цель их визита была прозрачна, как слеза учительницы, читающей их сочинения. Опять-таки, не на «Хоп, хей хоп» шли перепоясанные солдатскими ремнями парни. В пряжки ремней был залит свинец, края были заточены и походили на зубила из арсенала потомственного слесаря. А то, что уважающий себя пацан никогда и ни при каких обстоятельствах на «Хоп, хей хоп» не разменяется, – это я понял еще в детстве и запомнил навсегда.
   Значит, пока я погружался в высокие материи или, наоборот, взлетал в глубины освобожденного сознания, в публике незаметно развивалось давно запланированное веселье.
   Парень, полезший на меня, был как раз представителем враждебного лагеря, то есть родом из соседнего села. И не погнались за нами сразу только по одной причине – не до нас было ребятам с ремнями, кастетами и ножами, подтверждающими их право на отдых.
   Это была наша последняя игра в деревне, и с тех пор все предложения, связанные с сельскими клубами, я отклонял. Администратора, который подписал нас на опасную, но по тем временам прибыльную работу, уволили за финансовые злоупотребления и понижение общего культурного уровня селян; недели через две после побоища он позвонил мне, рассказал о своих несчастьях и между прочим заметил, что ездить на электричках южного направления мне опасно. Парень, которого я огрел гитарой, лег в больницу с черепно-мозговой травмой, а его друзья и родственники объявили что-то вроде вендетты и искали меня всеми доступными им способами.
   – До сих пор не нашли, – сказал я Свете.
   – Повезло, – ответила Полувечная.
   Мы выходили из здания вокзала, протискиваясь сквозь толпу таксистов и частников. «Машина нужна? Машина…» – шептали они со всех сторон. Возле входа в метро на побитых подошвами пассажиров ступеньках сидел грязный, заросший бородой бомж, напоминавший упившегося водкой Льва Толстого. Он тянул вперед толстую руку с черными пальцами и мычал.
   – Вот так, – сказала Полувечная. – Значит, ухайдакал ты парнишку. Получил он ушиб мозга, провалялся в больнице месяца три. Вышел, а ему снова поплохело. Денег-то у семьи не было. Деревенские врачи – одно название. Через полгода он снова лег в больницу, уже в городе. Вышел – стал терять память. Родитель его ездил в город, ходил по центральным улицам, тебя разыскивал. Понятно, не нашел. Дружки побитого тобой пацана тоже несколько раз выезжали в центр, отметелили нескольких примодненных юношей, изнасиловали двух-трех девиц и на том о кровной мести забыли. Папаша нашего больного, возвращаясь из очередной своей экспедиции в город, нажрался в электричке и на выходе прямо под нее и свалился. Угодил в щель между поездом и платформой. Незаметно так, тихонько, он уже совсем пьяный был. Поезд тронулся и разрезал его на три равные по весу части. Мамаша теряющего разум пацана померла через год от пьянства и побоев своего очередного сожителя. Паренек совсем спятил, опустился, оброс бородой и по сию пору живет подаянием. В деревню твою с этого вокзала ехать?
   – Ты чего? – Я остановился и схватил Полувечную за рукав. Мы стояли аккурат рядом с бомжом. От него сильно пахло мочой и какой-то специфической гадостью, которую носят на себе все бездомные. – Что ты несешь?
   – Да не бери в голову.
   Девчонка вытащила из кармана бумажку – я разглядел десять долларов – и бросила нищему. Вонючий мужик схватил деньги и не глядя сунул за пазуху.
   Нет, не похож он на того наглого, с красной рожей, парня. Хотя кто их разберет? Водка так меняет внешность. Особенно если она плохая и в большом количестве.
   – Не бери в голову, говорю, – повторила Полувечная. – Это я так, писательскую мысль спустила с поводка. Чего по пьяни не напридумываешь, верно ведь?
   Полувечная не выглядела пьяной. Да и я тоже не чувствовал, что выпил за сегодняшнее утро уже больше полулитра сорокаградусной.
   – Просто один из вариантов продолжения твоей истории.
   – М-да. – Я кивнул и посмотрел на нищего. Он неловко поднялся и заковылял во тьму, волнующуюся за распахнутыми дверями вокзала.
   – Есть масса других версий, – продолжала Полувечная. – Он мог выздороветь…
   – Нет. Он уже тогда был безнадежен. Как и все его приятели.
   – Я не в этом смысле. В смысле травмы. Мог продолжать пить, драться, мог жениться на какой-нибудь деревенской суке, родить сына. Сын, глядя на папашу, не имея никакого жизненного выбора и никаких перспектив, стал бы, как раз под перестройку, молодым бандитом в турецких спортивных штанах. Ездил бы в город, дрался бы с ларечниками. А потом, повзрослев, одевшись в черную кожу, влился бы в какую-нибудь мелкую банду, купил бы какую-нибудь сраную «восьмерку» и по выходным с похмелья приставал бы по утрам в вокзальном буфете к гуляющим рок-звездам. А папаша, сидя в своей деревне, глушил бы спиртовой раствор для протирки мебели в компании морщинистой, бесформенной и злобной жены. А ты никогда нищим не подаешь?
   Я не сразу понял вопрос – я думал о грязном бомже, побежавшем пропивать неожиданно свалившееся на него богатство. Что я думал, я бы не смог сформулировать. Неопределенное что-то думал, но думы эти занимали все мое внимание. Или, может, просто не было его, внимания, после хорошей утренней выпивки.
   – Я? Нет. Я гуманист. Вот ты дала сейчас ему денег. Что он сделает? Он пойдет и накупит в ближайшем ларьке у знакомого продавца самой херовой водки. Нажрется. Запросто может подохнуть. Или под колеса попасть. Или погибнуть в драке с вокзальными бандитами, ментами, бомжами – здесь выбор богатый.
   – Хм. Гуманист. Значит, ты считаешь, что это, – Света махнула рукой в сторону вокзала, – люди второго сорта и таким великим, как ты, до них опускаться не следует?
   – Это что, провокационный, так сказать, вопрос? Ну, считаю. Не так примитивно, но что-то в этом роде.
   – Богу богово…
   – Где-то так. Я же не с Тибета сюда приехал. Тоже был паренек из рабочей семьи. И ничего, как-то выгреб. Никто мне не помогал, никто мне пластинки «Битлз» домой не приносил – на, дорогой, послушай, пойми, маленький, красоту великой музыки. Ничего похожего.
   – Бедненький.
   – Небогатый.
   – Да. Судьба у тебя – не позавидуешь.
   – Ты записываешь?
   – Конечно. – Света вытащила из кармана включенный диктофон.
   – Правильно. Давай, все пиши. В общем, кто-то из классиков сказал, что куда-то там впрячь не можно быка и трепетную лань.
   – Коня, – поправила меня Полувечная. – И ты, значит, трепетная лань.
   – Да. Я – лань.
   Шедший нам навстречу мужик в шляпе, одетый, несмотря на теплый майский день, в черное пальто, вздрогнул, брезгливо поморщился и что-то пробормотал. Должно быть, ругательство.
   – Поехали в студию, – сказал я и плюнул в сторону мужика.
   Мы вышли на Загородный проспект, и я поднял руку, надеясь поймать такси. Древняя, с потертыми боками черная «Волга» начала тормозить довольно далеко от нас. Машина почти совсем сбросила скорость. Давешний ворчливый мужик, решивший перейти проспект, не стал дожидаться, пока она проедет, и шмыгнул прямо перед ее носом на проезжую часть. «Волга» ползла медленно и никакой угрозы для пешехода не представляла. Но вот сразу за «Волгой» дядьку в пальто поджидал сюрприз. Там, откуда ни возьмись, на совершенно аморальной для города скорости – на взгляд определить было трудно, но в голове у меня выскочила цифра «100» – неслась стального цвета «Ауди». Она вылетела из-за притормозившей «Волги» и ударила дядьку в бок. Изогнувшись размашистой запятой, он взлетел над утренним, не нагревшимся еще асфальтом, скользнул боком по крыше серого автомобиля и, пролетев метров десять, шлепнулся посреди проезжей части. «Ауди» взвизгнула покрышками, вильнула влево, вправо, выправилась и, поддав еще, унеслась в сторону Владимирской площади.
   Когда дядька в черном упал на светлый утренний асфальт, он издал звук, получающийся при столкновении бильярдных шаров.
   – Ничего себе денек начинается, – сказал я. Полувечная промолчала.
   – Куда едем? – крикнул в открытое окошко водитель поравнявшейся с нами «Волги».

Все целы-невредимы

   – Приятно вот так вдруг почувствовать себя молодым, – отдуваясь, прошептал Русанов.
   – Да уж, – ответил я. – Ты цел?
   – Более чем. – Русанов вытащил из внутреннего кармана бутылку коньяка. – По дороге прихватил. Вообще-то я хотел воспользоваться ею в качестве оружия, но, слава богу, до этого не дошло.
   Он нежно погладил бутылку по темному боку.
   – Маленькая ты моя. Успокойся, родная, все уже кончилось.
   Мы сидели в подъезде старого, едва державшегося на осевшем фундаменте семиэтажного дома. По какому-то недосмотру или просто по вредности коммунальных служб города, этот дом миновала волна глобального ремонта, прокатившаяся по Питеру сразу после революции.
   За тяжелыми щелястыми дверями, косо висящими на ослабевших от старости петлях, еще жили люди, и я подозревал, что некоторые из этих квартир – многокомнатных, с высокими потолками и толстыми стенами – до сих пор оставались коммунальными.
   – Силы-то есть еще? – спросил я литератора.
   – Обижаешь.
   – Тогда пошли, – сказал я, направляясь к лесенке, ведущей в подвал.
   В молодости Русанов любил приключения, особенно его занимали уличные бои. Поводами для них юному литератору служили как нанесенные лично ему обиды и оскорбления, так и преимущество монархии перед демократией, которое он был готов отстаивать до последнего дыхания. Впрочем, любовь к такого рода утехам просыпалась в писателе только после употребления белого крепкого вина, которое он предпочитал всем остальным сортам и видам алкогольных напитков. Несмотря на простецкий вкус, Русанов всегда был человеком респектабельным. Даже не имея еще ни гроша за душой, питаясь где и как попало, он всегда умудрялся выглядеть солидно, одеваться чисто и благопристойно, предпочитая рваным джинсам костюм, а кроссовкам – на худой конец, сандалии. Подающий надежды автор даже посещал парикмахерские, в разговоре употреблял только необходимый минимум бранных слов и всегда сдавал пустые винные бутылки, гордо задрав подбородок и посматривая на окружающих свысока, декларируя тем самым либеральный образ жизни и прочее свободомыслие.
   То, что сегодняшнюю потасовку в «Рубле» с некоторой натяжкой можно было считать успешной, действовало на писателя, как дрожание паутины на половозрелого, голодного паука.
   Фактически из клуба нам пришлось бежать, но если включить воображение и посмотреть на вещи шире, то получалось, что мы просто решили не брать пленных. После того как один из нападавших взвился черным смерчем чуть ли не под самый потолок, чтобы нанести мне размашистый удар ногой, на него налетел официант, и оба они рухнули прямо на поверженного Русановым плейбоя. В результате плейбою, как и положено по законам добра и справедливости, досталось больше всех, я же увлек опьяненного успехом литератора к выходу.